Полная версия
БЕЛЫЕ ВОДЫ. Сказка для неравнодушных
БЕЛЫЕ ВОДЫ
Сказка для неравнодушных
Владимир Басыня
Светлое завтра не наступит само.
Ему надо помочь!
© Владимир Басыня, 2021
ISBN 978-5-0053-1606-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1
– Искусство призвано поднимать человека до понимания истинной красоты и гармонии, – художник Чернавский цепко схватил писателя Верховцева за лацкан пиджака.
– Нет, Паша, истинная красота и настоящая гармония сохранились только в природе, а не в человеке и его творениях, – Александр Верховцев отцепился от настойчивого приятеля, но тот схватил его уже за пуговицу.
– Позвольте, Александр, с вами не согласиться. Дети, воспитанные животными, дичают. Эти маугли не способны насладиться прекрасной картиной или гениальным стихотворением.
– Зачем им наслаждаться копией реальности, если перед ними оригинал – сама жизнь, сама природа?
– Господа, думаю, вы не правы, – неожиданно вклинился в разговор поэт Заневский, – Зрителя задевает не красота и не гармония. Людям интересны душевные страдания и переживания поэта, художника, артиста. Поэтому творец рождён страдать, только тогда он может заслужить признание.
– А мне кажется, что искусство – есть прикосновение к высшему миру, где царит Творящее Начало. Познание неизведанного и есть настоящее искусство, – отозвался Верховцев.
В прокуренной московской квартире Чернавского за звоном бокалов шёл бесконечный спор о назначении искусства. Представители творческой интеллигенции собирались здесь каждую субботу в вскладчину устраивали интеллектуальные посиделки. На кухне грустным вернисажем стояли пустые бутылки, холодильник уже изрядно опустел, но речи гостей продолжали удивлять глубиной мысли.
– Художник должен быть бедным. Только бедность не позволяет ему превратиться в приспособленца, пишущего на потребу публике.
– А как же Никас Сафронов? Он, что, зарыл свой талант, чтобы нравиться публике?
– Да у меня любая картина гениальней всей его мазни, – художник Кашин хлопнул ладонью по столу, – Но мало кто может оценить мой талант, я не имею в виду вас. Да, меня никто не покупает, но я не хочу опускаться до обывателя. Пусть лучше он отрывает свою задницу от дивана. Никаса через сорок лет забудут, а мои полотна будут в лучших музеях мира!
– И какой прок тебе от этого? – фотохудожник Чеславин изящно выпустил изо рта кольцо сигаретного дыма, – Только останется строчка в биографической справке: умер в полной нищете, не продав ни одной картины.
– А что, лучше наступить на горло своему таланту ради этих глупых шуршащих бумажек? Не хочу, чтобы искусство вырождалось и становилось жвачкой для слабоумных! – Кашин вскочил со стула.
– Хватит о грустном. Давайте лучше потанцуем, – лирическая поэтесса Жанна Желанная включила музыку, повела крутыми бёдрами и подошла к Верховцеву: «Приглашаю тебя, Алекс».
Гости разбились на пары и закачались на волнах танца, Жанна прижалась горячим телом к Верховцеву, закрыла глаза и шепнула ему на ухо: «Растаем трепетно в ночи…» Они вышли в прихожую, оделись и не прощаясь покинули гостеприимную квартиру.
Они приближались с трёх сторон. Мерзкие тупые рожи с явными признаками вырождения. Верховцев прижался к стене и опустил руку в карман куртки. Только расчёска и горсть мелочи. Резко выдернув руку, он швырнул монеты в приближающихся отморозков и рванулся в сторону самого щуплого, ударил резко в челюсть и сразу коленом в живот. Потом почувствовал удар сзади по голове, теряя сознание упал на тротуар и… проснулся. Сердце лихорадочно рвалось из грудной клетки, стук его болезненно отдавался в чугунной голове. Он повернулся на левый бок. Рядом спиной к нему спала женщина. Верховцев легонько толкнул её рукой. Та шевельнулась и попыталась его обнять. «Жанна!» – вспомнил Александр. Смутно всплыли сцены вчерашнего вечера: такси, ресторан, снова такси, ночной клуб, опять такси, ещё выпивка и постельное безумие.
– О, Алекс, ты мой бог. Ты лучше всех иных, – томно продекламировала Жанна, положив руку ему на грудь.
– А кто, иные все? – в тон ей ответил Верховцев и убрал руку.
– Пусть тайну эту скроет мрак. Я одеваюсь, отвернись.
Верховцев послушно закрыл глаза и стал ждать окончания этого спектакля.
– Пока, мой царь или герой. Звони, когда проснётся страсть, – хлопнула входная дверь. Верховцев встал и огляделся: брюки, рубашка и пиджак валялись на полу, как и раскрытый бумажник. Александр вздохнул и поплёлся в ванную, принял контрастный душ, выпил две чашечки кофе и сел за письменный стол. В свои сорок пять Верховцев достиг многого: окончил литературный институт, работал в «Новой газете», написал шесть книг, причём за роман «Последний Рим» получил престижную Пулитцеровскую премию. На родине книгу, правда, назвали очернительской, но за границей её перевели на пять языков. А иллюстрации художника Чернавского, выполненные в манере сюрреализма, добавили книге ещё большую остроту. Поэтому Верховцев почивал на лаврах. И как следствие этого появились рыбы-прилипалы, как их называл Чернавский. Дружеские встречи перешли в пьянки, поклонницы менялись чаще, чем постельные принадлежности, а седьмая книга зависла в подвешенном состоянии. Верховцев написал пару строчек, подумал, потом, вздохнув, решительно их зачеркнул и поник головой: работа не клеилась. «Надо поправить голову», – наконец решил он и засобирался в гастроном.
Ночью прошёл дождь, и лужи радостно глазели в небо. Нечастые прохожие с уверенностью трамваев спешили по неотложным делам. У дверей гастронома стоял бомж, и в его протянутую коробку щедро сыпались бриллианты капели с козырька над входом. Верховцев остановился, взглянул на небритую, словно из его сна, рожу просителя и сунул руку в карман за мелочью. Глаза бомжа наполнились надеждой, но мелочи не оказалось, и Верховцев шагнул к дверям. Глаза просителя погасли, а коробка жалобно вздрогнула. В виноводочном отделе писатель загрузил в корзину двухлитровый баллон «Клинского», постоял, подумав, и взял ещё бутылку «Столичной». На выходе высыпал потерявшему надежду бомжу сдачу с пятисотки и отправился домой восстанавливать литературное вдохновение.
Глава 2
– Русский живёт задним умом: пока петух в зад не клюнет – пальцем о палец не ударит. А уж коли случилось, то не станет репу чесать, где соломку постелить, чтобы следующий раз мягче падать. Чему бывать, того не миновать. Что случилось, то случилось. Гром не грянет – мужик не перекрестится. И жизнь идёт не по правилам и законам, а по совести. Но так как совестью Бог наделил каждого по-разному, то и бардак в России случается чаще, чем в заморских странах, а, точнее, этот бардак никогда не кончается, – Чернавский вызывающе посмотрел на Верховцева. Они сидели за столиком ресторана «Русь» на Новом Арбате и сочетали приятное общение с не менее приятным поклонением богу виноделия.
– У России, конечно, особенный путь, но нельзя всё время следовать непроторёнными дорогами. Есть что позаимствовать у других народов. Например, немецкую пунктуальность, американскую предприимчивость, японскую дисциплину, китайское трудолюбие, – Верховцев повернул разговор на конструктивные рельсы. От соседнего столика к приятелям подошёл улыбающийся седоволосый импозантный мужчина с «Роллексом» на запястье правой руки.
– Извините, господа. Позвольте представиться: Майкл Блюмен, журналист из Великобритании, – он вручил визитные карточки Чернавскому и Верховцеву. Чернавский кивнул на свободный стул. Майкл с достоинством поклонился и присел к ним. Мужчины представились иностранцу. Тот поочерёдно пожал им руки.
– Я случайно подслушал ваш разговор. Ваши проблемы от того, что вы, русские, молодая нация.
– Ты забыл, Майкл, наша история простирается на тысячелетия, – заметил Чернавский.
– Революция это болезнь. Она вас отбросила в детство, – иностранец холодно улыбнулся.
– Если даже и так, то устами младенца глаголет истина, – вступил в разговор Верховцев.
– Прямота и категоричность суждений – плохие качества для консенсуса. Поэтому вы, русские плохие политики. У вас нет оттенков. Для вас красные или белые, враг или друг, война или мир.
– Это не главная наша черта. Главное в русском – стремление к истине, поиск правды. Для вас на Западе правда – это то, что выгодно для вас. У нас правда выше выгоды, – возразил Верховцев.
– Алекс, истины, а тем более правды, не существует. Я могу тебе это доказать.
– У нас наличие истины не требует доказательств. Мы просто верим, что истина есть, – отрезал Верховцев.
– Ну, что же. Как у вас говорят: «Блажен, кто верует», – заулыбался Блюмен, заказал виски и угостил приятелей. Затем беседа снова продолжилась.
– Майкл, мы с вами две разные цивилизации. Что русскому хорошо, то иноземцу смерть. Ваша свобода нам кажется вседозволенностью, ваши идеалы нам смешны своей приземлённостью, ваш образ жизни нам видится скучным и размеренным.
– Алекс, а ваша свобода мне кажется кастрированной, ваши идеалы утопичными, а ваш образ жизни – пиром во время чумы. Поэтому у вас и у нас создаётся образ врага.
– Майкл, наши страны не враги.
– Да, Алекс, и даже не друзья.
– И что же для вас Россия?
– Головная боль. Ваша непредсказуемость просто неприлична.
– Майкл, это наш плюс. Предсказуемым легче манипулировать. А мы кошка, которая гуляет сама по себе, как говаривал ваш Киплинг. У нас свой русский путь.
– Да, знаю, что у вас нет дорог, а только направления. И в каком направлении вы идёте? Снова к коммунизму?
– Коммунизм нам навязали с Запада, как и капитализм. Руку к этому приложил в том числе и ваш Фридрих Энгельс.
– А вы предпочитаете диктатуру?
– Да, диктатуру совести. Мы против бессовестного уклада жизни.
– Алекс, совесть – просто слово, которое даже перевести на другие языки невозможно.
– Для нас это не просто слово, а главная человеческая ценность. У вас, Майкл, главное – свобода, а у нас – совесть, – вмешался Чернавский и заказал водку. Все выпили и слегка закусили греческим салатом.
– Алекс, – обратился к Верховцеву Блюмен, – Я читал ваш роман «Грязный Рим». Честная книга. Я удивлён, почему вас не выслали из страны.
– Майкл, как и у вас, у нас свобода и демократия. Кстати, книга называется «Последний Рим».
– Sorry, Алекс, извини мою ошибку. Да, и у вас свобода. Но у вас другая степень свободы, отличная от нашей европейской, – Блюмен улыбнувшись, сделал многозначительную паузу.
– У свободы нет степеней, она либо есть, либо её нет, – вмешался в разговор Чернавский.
– Майкл, у вас на западе очень странная свобода, – Верховцев посмотрел на Блюмена сквозь голубоватое стекло бокала.
– Wow… Я понял. Вы имеете в виду свободу для граждан нетрадиционной ориентации. Да, у нас свобода для всех. Согласитесь, что нельзя осуждать за то, что кто-то предпочитает сосиску яичнице!
– А у нас говорят: не путай божий дар с яичницей. У нас в России другое отношение к любви и к семье. У вас занимаются любовью, а у нас любят.
– Алекс, но такие гении как Сальвадор Дали или ваш Чайковский были геями!
– Не знаю как Дали, но Чайковский знал, что в нём борются Бог и дьявол. Он стыдился своих особенных чувств и скрывал их. Думаю, он не стал бы вступать в однополые браки или участвовать в гей-парадах, пропагандируя нетрадиционный секс.
– Алекс, вам в России ещё долго учиться у Запада толерантности.
– Когда Бог уничтожал Содом и Гоморру, был ли он толерантен? – резонно поинтересовался Чернавский.
– Это был плохой ветхозаветный Бог. Истинный Бог есть любовь, – возразил Блюмен.
– Создавая мужчину и женщину, Бог сделал так, что только в слиянии мужской и женской энергий рождается гармония. В России хватает красивых женщин и настоящих мужчин, поэтому мы не собираемся возрождать разрушенное хоть и ветхозаветным, но Богом, – отрезал Верховцев и выразительно посмотрел на часы. Толерантный британец понял намёк и, извинившись, спешно удалился. «Нечего со своим уставом лезть в чужой монастырь!» – произнёс Чернавский и поднял бокал: «За Россию!» Они чокнулись и с чувством выпили. «А улыбка у него фальшивая. Вроде улыбается, а глаза холодные как у змеи. Хамелеон хренов!» —Чернавский похлопал себя по карманам, словно отыскивая что-то.
«Да, Паша, ты прав. Они там всё обесценили: фальшивая любовь, фальшивая дружба и даже улыбка тоже фальшивая!» – согласился писатель. Тем временем Чернавский достал портмоне и протянул Верховцеву открытку. Тот с любопытством и удивлением прочитал: «Московское дворянское собрание приглашает Вас, князь, на благотворительный вечер, который состоится в помещении музея имени Николая Островского в ближайшую субботу в восемь пополудни. Вы имеете право пригласить на вечер одного гостя». Верховцев удивлённо уставился на приятеля. Тот привстал: «Позвольте представиться: князь Чернавский-Танищев собственной персоной. А ты идёшь со мной в качестве гостя».
– Но Николай Островский, по-моему, воевал с дворянами. Причём тут дворянское собрание? – засомневался писатель.
– Ты что, не читал роман «Как закалялась сталь»?
– Читал, но никакой связи не вижу.
– Дворянка Тоня Туманова была первой любовью героя романа Павки Корчагина
– Ну… это многое объясняет. А где музей имени Николая Островского?
– Недалеко от Ленинской библиотеки.
– Да… Как писал Толстой: «Всё смешалось в доме Облонских».
– Ну, что? Завтра в восемь.
– Пойду готовиться, милостивый государь. Как говорится: из грязи в князи.
Глава 3
– Нам налево, – Чернавский уверенно вёл Верховцева по вестибюлю.
– А что направо? – Верховцев указал взглядом.
– Там экспозиция музея Николая Островского.
На входе в залу приятелей встречал солидный господин во фраке с белоснежными воротничком и манжетами. Увидев друзей, он поклонился и представился: «Граф Соколов-Крымский. Чернавский тоже сделал поклон и важным голосом произнёс: «Князь Чернавский-Танищев с приятелем».
– Проходите, судари, – Соколов-Крымский сделал жест влево. Верховцев осмотрелся: просторный зал с портретами царей и других государственных мужей на стенах был почти заполнен гостями. Дамы с высокими причёсками в старинных нарядах с веерами в руках, мужчины в сюртуках и фраках с карманными часами на золотых цепочках – всё это походило на массовку исторического фильма. На входе справа стояла украшенная цветами корзина с подносом для сбора пожертвований детям-сиротам. «Жертвуй за двоих, буду должен, – шепнул Чернавский. «Ну что вы, князь, какие долги», – улыбнулся Верховцев и положил на расписной поднос стопку тысячных купюр. Тем временем Соколов-Крымский подошёл к председательскому столику и серебряным колокольчиком призвал благородное собрание к тишине:
– Господа, на правах устроителя этого вечера хочу сказать несколько слов о нашем славном сословии. Дворянство на Руси хранило и приумножало культурные и духовные традиции нашей родины. Близость к царскому двору и в то же время к простому народу ставила наше сословие в особое положение, которое дало России великих писателей, поэтов, полководцев и государственных деятелей. Дворянин был высокообразован, воспитан и подготовлен для служения престолу и отечеству. За годы революций и репрессий дворянство было почти полностью уничтожено. Для России был утрачен ценный генетический потенциал. Но драгоценные крупицы дворянства всё-таки сохранились в этой страшной мясорубке. Кто-то уехал за границу, кто-то скрыл своё не пролетарское происхождение, поменяв фамилию. И вот, потомки славных российских династий собираются здесь, чтобы приумножить славные традиции предков, в числе которых благотворительность занимает особое место. Господа, все сегодняшние пожертвования будут перечислены в московские детские дома. Заранее благодарю вас за щедрость.
Соколов-Крымский взмахнул рукой, оркестр заиграл «Венский вальс», и вечер начался. «Соловей» Алябьева, затем «Очи чёрные», потом зазвучали стихи:
– Кто мы в этой старой Европе?
Случайные гости? Орда,
Пришедшая с Камы и с Оби,
Что яростью дышит всегда,
Всё губит в бессмысленной злобе?
Иль мы тот великий народ,
Чьё имя не будет забыто,
Чья речь и поныне поёт
Созвучно с напевом санскрита?
Чернавский толкнул Верховцева: «Пушкин?» «Нет. Валерий Брюсов, тоже гений поэзии».
Мы пугаем. Да, мы – дики,
Тёсан грубо наш народ;
Ведь века над ним владыки
Простирали тяжкий гнёт.
«До сих пор современно» – удивился Верховцев.
Довольство ваше – радость стада,
Нашедшего клочок травы.
Быть сытым – больше вам не надо,
Есть жвачка – и блаженны вы!
«Как в точку!» – восхитился вслух Чернавский. А на импровизированную сцену вышла девушка, одетая в форму воспитанницы института благородных девиц:
Мы завтра покаемся в жизни бесплодной
В последнем предсмертном бреду.
Оденем раздетых, накормим голодных,
Разделим чужую нужду.
Мы завтра поймём, что такое спасенье,
И завтра пойдём за Христом,
И завтра преклоним пред Богом колени,
Не ныне. А завтра, потом…
Так в планах на завтра, что скрыто в тумане,
За годом уносится год…
А что, если завтра возьмёт и обманет?
Что, если совсем не придёт?
«Изумительная девушка!» – прошептал Верховцев, а Чернавский, взяв писателя под руку, повёл того к только что выступившей даме:
– Сударыня, позвольте представить вам моего друга Александра Верховцева.
Та протянула руку ладонью вниз и, опустив глаза, промолвила: «Графиня Ланская, – и добавила тише: – Ирина…»
Верховцев поклонился и поцеловал её руку. Чернавский незаметно удалился, оставив их вдвоём.
– Какие замечательные стихи! Ваши собственные? – начал Верховцев.
– Нет, это стихи Веры Кушнир. Но они мне близки по духу.
– Дежавю. Мы с вами раньше не встречались? – писателю показалось, что это уже было, может быть в прежней жизни,
– Я была на презентации вашей книги «Последний Рим». Я не являюсь поклонницей вашего таланта, но по работе знакомлюсь с книжными новинками и тоже прочла ваши книги.
– И где вы работаете, графиня? – Верховцев не ожидал такого ответа.
– В магазине «Библио-Глобус». Не обижайтесь, но мне ваша книга показалась мрачной и безысходной, поэтому не понравилась.
Верховцев написал эту книгу пару лет назад. На иллюстрациях Чернавского опухшие от пьяного безделья мужики и бабы среди запустения и разрухи чесали свои репы в немом вопросе: «Почему так хреново живём?» На других рисунках изворотливые и жадные власть имущие чиновники справляли свои естественные потребности прямо на головы народа, который отупело, раскрыв рты, глазел на это реалити-шоу. На страницах романа Верховцев выразил всё неприятие духовной деградации общества. Это было криком тонущего в выгребной яме. По замыслу автора, чувство безысходности должно было заставить читателя осознать бездну падения когда-то великого народа. Роман был воспринят трояко: функционеры объявили его клеветой на власть, коммунисты и демократы – клеветой на народ, творческая интеллигенция с восторгом приняла роман и даже провела в интернете акцию в поддержку автора. Сейчас, выслушивая нелестное высказывание дворянки, Александр почувствовал стыд, и лицо писателя покраснело. Ланская заметила это и, видимо, желая подбодрить автора, сказала успокаивающим тоном: – Остальные книги мне понравились, особенно «Дом под небесами».
– А что именно привлекло ваше внимание? – воспрял духом Верховцев, и остаток вечера пролетел в приятном общении.
Верховцев по окончании вечера проводил Ирину до подъезда её дома. Поцеловать женщину он так и не решился. То ли её дворянское происхождение, то ли его собственная неуверенность создали невидимый барьер, который он перешагнуть не смог.
Глава 4
Разрушенное временем здание мрачно темнело на фоне растущей луны. Осколки кирпича, старые алюминиевые ложки и обрывки рукописи были безобразно разбросаны вокруг. Верховцев подобрал одну из страничек и попытался прочесть размытый текст, но буквы словно уплывали из поля зрения. Он опустился на колени и стал искать сохранившиеся строки. Наконец он обнаружил помятый титульный лист: «Белые воды. А. Верховцев». Писатель удивился: такой книги он не писал. Он попытался встать, но силы покинули его, руки и ноги не слушались, словно их набили ватой. «Александр, что с вами? – Раздался сверху женский голос. Верховцев взглянул на свои руки: они прямо на глазах рассыпались, превращаясь в прах. Кто-то схватил его за плечи и попытался оторвать от земли. «Ирина! – удивился Верховцев и… проснулся. Часы показывали без десяти семь. Верховцев встал, подошёл к холодильнику, достал бутылку пива, подумал пару секунд, поставил её обратно и взял пакет кефира. После такого лёгкого завтрака сел за письменный стол и задумался. После написания скандальной книги жизнь его сильно изменилась и совсем не в лучшую сторону. При материальном благополучии, он многое потерял. Появились прилипалы, которых Верховцев ошибочно принимал за почитателей его литературного таланта. Хождение с ними по ресторанам, знакомство там с доступными девицами отнимало кучу драгоценного времени. А богемная жизнь отупляла своей шикарной пустотой. И новая книга, задуманная ещё три года назад, не писалась. Хоть и говорят алкоголики, что талант не пропьёшь, но Александр на себе ощутил лукавство этой поговорки. Ясность мыслей исчезла, а голова была заполнена пустым трёпом собутыльников и восторженных поклонниц.
Гудок мобильника вернул Верховцева из состояния задумчивости. Звонил Чернавский: «Саша, выручай! Кашин снова в депрессии. Как бы руки на себя не наложил. Я сейчас не могу. Будь другом, сходи к нему, поддержи…» Верховцев вздохнул и пошёл одеваться. Художник Кашин жил в Столешниковом переулке в доме старой постройки на втором этаже. Талантливый человек с ранимой душой, он периодически впадал в сумрачное состояние духа, начинал безмерно пить, доходил пару раз до суицида, но медикам удавалось каждый раз возвращать его к жизни. Верховцев знал об этом и по дороге обдумывал, как поддержать художника. После четвёртого звонка дверь открыл сам хозяин. Недельная щетина, мутный взгляд и опухшее лицо отражали его внутреннее состояние.
– Проходи, Саша. А я тут, сам видишь…, – дрогнувшим голосом пожаловался Кашин. Пожав руку художнику, Верховцев вошёл в квартиру. Пахло ацетоном и плесенью, а везде: на стенах, стульях, подоконниках и полу стояли, висели, лежали картины.
– Садись, Саша, выпьем за встречу, – Кашин подвинул к писателю табуретку. Александр сел за грязный стол и окинул взглядом нехитрую закуску: начатую банку кильки в томатном соусе и кусок чёрствого хлеба. «Пусть выговорится», – подумал Верховцев и выпил стопку водки, заев её килькой. Кашин закусывать не стал, а торопливо, словно хватаясь за протянутую утопающему руку, заговорил:
– Саша, ты веришь в реинкарнацию? А я не только верю, но и чувствую это с детства. Родился через полтора месяца после его смерти и всегда знал, что я реинкарнация гениального художника Пабло Пикассо. С ранних лет во мне вызывали трепет испанская и французская речь, звуки фламенко, пейзажи Монмартра, а в моих детских рисунках знатоки узнавали стиль этого гения. Я усердно работал, но твердолобые критики называли мои творения жалким подражанием великому мастеру, поэтому я получал жалкие гроши, едва окупающие расходы на холсты и краски. И я понял, что случись даже второе пришествие Христа, то и его бы, слышишь, не признали за мессию, а назвали бы шарлатаном и жалким подражателем, – Кашин замолчал, налил из бутылки и сразу проглотил содержимое своей стопки. Верховцев только чуть пригубил и поставил на стол, ожидая продолжения исповеди.
– И вот, Саша, я написал картину, искусственно состарил холст и краски, подписался именем Пикассо. Через одного знакомого выставил на аукцион как неизвестную картину гениального мастера. И те, кто хулил меня, обливались слюной от восторга. И тогда я показал всем, кто ничтожества, а кто гений. Даже пить с такими не стал бы. Паршивые лицемеры! Вот пойду, завтра им назло закодируюсь или лучше повешусь и оставлю предсмертную записку: «Пикассо родился и по вашей вине снова умер!»
– Не расстраивайся, Петрович. Непонимание не самая страшная вещь в нашем мире.
– И что страшнее? – Кашин поднял глаза на Верховцева.
– Одиночество, – вздохнул тот.
– Одиночество тоже от непонимания. Иногда мне кажется, что человек приблизился к тому пределу одиночества, за которым кроме него самого в этом мире никого нет, – Кашин налил, не чокаясь, выпил и продолжил: – Вот выговорюсь, через край души чуть выплесну и успокоюсь.
– Петрович, не принимай всё близко к сердцу. На Востоке говорят, что единственная реальность в нашем мире – Высший Человек.
– Бог, что-ли?