Полная версия
Шорохи и громы
Один из дней я провел в детском доме у Антонины Павловны Хлебушкиной, удивительной женщины, ставшей матерью для многих сирот военного времени. Затем мы отправились в запланированную поездку по республике – Фергана, Самарканд, Бухара – и лишь дней через десять вернулись в Ташкент. Блокноты мои пухли от собранного материала. И хотя этим маршрутом до меня прошел не один такой же самонадеянный литератор, меня не покидало чувство, что на многое я взглянул глазами первооткрывателя. Позже результатом этой поездки (подкрепленной еще одной – через год) станет книга очерков и эссе «Аисты в городе».
От тех дней мне досталась в друзья на долгие годы и светлый человек Диля Танеева. Одно время мы переписывались, встретились как-то на моем спектакле в Москве. А потом потерялись – переезды, житейские хлопоты, дети. И вот Фейсбук недавно снова нас свел. Ничего в ней не поменялось – тот же юношеский доверчиво-восторженный взгляд на мир, борьба за всё хорошее против всего плохого. И надо ж было случиться такому совпадению (а как же без них!), что за пару лет до этого я дописал задуманную прежде пьесу – «Будни Офелии». Пьеса о юной женщине из южного города, которой мужчины, «разнообразные не те», проходу не дают, да еще полузабытый муж вернулся из изгнания. А у нее единственная страсть – театральная студия, где режиссер Гусев назначил ее на роль Офелии. Ну и, естественно, сам режиссер…
Вот такой сюрприз я преподнес своей закадычной подруге. Землетрясений случайных не бывает.
Хлебушкина, которая им хлеба дала
… Сыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали: – Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь! – И он стал есть и съел сколько мог. – Наелся? – спросили его. – Наелся. – Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.
Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить. Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно. Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно. И тогда он пошел.
Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне. Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.
Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.
Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.
Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом. – Наелся? – спросили его. Он прошептал: – Наелся… – Ну, теперь утрись и пойди, отдохни. Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие. А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.
* * *Однажды во двор вошел рыжий моряк – косая сажень в плечах. Он поставил чемодан, огляделся и сказал, что дома раньше такого не было – новый, видно, построили дом. К нему подошли пацаны и спросили, а кто он такой. Он сказал, что он их брат, тогда они стали выяснять его фамилию, он ответил, что его зовут Генка Лукичев. Пацаны побежали к матери и закричали, что приехал какой-то рыжий, назвался их братом, так правда ли это?
Мать вышла на крыльцо, всплеснула руками и сказала, что правда. Тогда моряк подошел к ней и спросил, за всё ли она его простила? Мать сказала, что это он зря выдумывает, и велела приготовить для него ванную, отдельную комнату и накрыть для всех праздничный стол.
Но моряк не унимался. Он все ходил следом за матерью. Он сказал, что он отличник боевой и политической подготовки, но только вот простила ли она его? Она отвечала, что ей и прощать-то нечего, не помнит она за ним ничего. А сама вызвала повариху и велела ей кормить моряка по особому рациону, чтобы каждый день были блины, пироги и беляши. Она ему показывала новый дом и всё новое оборудование, и инвентарь. Ему всё нравилось, всё он расхваливал, а сам спрашивал, простила ли она его. Ну, она, конечно, ответила, что если и было за что прощать, то уж, конечно, давно она простила и надо ли к этому возвращаться.
Тогда он пришел к ее младшим сыновьям и стал уговаривать их, чтобы не шалили, чтобы не расстраивали мать. Они сказали, что и так не шалят, пусть лучше он научит их сигналить флажками. Тогда он встал в коридоре на табурет и стал учить их, как желать друг другу и матери спокойной ночи на сон.
А она в это время купила ему чемодан персиков и две бутылки вина, потому что на другой день ему надо было уезжать на корабль. Он сказал ей «прощай» и спросил, простила ли она его. Она ответила, что вот две бутылки вина – это командиру корабля от матери, а персики – на угощение морякам. Тогда он поцеловал ее и уехал к себе на корабль.
Ключи от Ташкента
Вернувшись из поездки по стране, мы с моим спутником Валерием однажды вышли из ташкентского автобуса, и нас тут же окликнула молодая женщина в шелковом платье.
– Простите, – сказала она, – мы сейчас вместе ехали, я случайно слышала, как вы говорили между собой, и поняла, что вам негде жить.
– Да, это верно, – ответили мы. – Гостиница у вас теперь переполнена, но что же делать, такое время… Да мы и не в обиде, многие ведь ночуют на улице…
– Вы из Ленинграда?
– Из Ленинграда.
– Будем знакомы, меня зовут Наташа. Знаете что, у меня есть предложение – поезжайте жить к нам. Нет-нет, серьёзно, прямо сейчас и поезжайте, я вам всё объясню, вы найдёте…
Она протянула нам маленький французский ключик, а потом достала записную книжку и, пока мы говорили «неудобно», «как же это получается» и прочее, нарисовала нам план.
– Располагайтесь как дома, – говорила Наташа. – Мойтесь в ванне. В холодильнике найдёте еду. А вечером мы навестим вас с моим мужем Лёшей. Договорились?
Не успели мы сказать спасибо, как она исчезла. Мы ещё долго рассматривали ключ и листок с маршрутом.
Через двадцать минут мы прибыли в новый район Ташкента, который называется Высоковольтный массив, и на цыпочках поднялись на верхний этаж нового кирпичного дома… Бесшумно открыли квартиру номер двенадцать… Мы боялись, чтобы соседи не заподозрили что-нибудь худое, потому что чувствовали себя в этом доме лишними людьми.
В квартире Наташи было много книг, красивой керамической посуды и различных засушенных растений.
Мы сделали всё, как велела хозяйка: умылись, поели и уселись ждать. Вечером появились Наташа с Лёшей, а с ними ещё несколько человек. Квартира наполнилась голосами. Хозяева торопились.
– Вы извините, мы на минуточку, – сказали они нам. – Мы здесь сейчас не живём, а живём вместе с мамой, в палатке. Она боится землетрясения, и мы не хотим её оставлять одну.
– Да, но послушайте… – начал я.
– Нет, нет! – перебила Наташа. – Пусть вас ничто не смущает! Вот здесь маринованные грибы, а здесь консервированные фрукты. Это мы сами делали.
– Но, может быть, мы…
Нам не давали и слова вставить.
– Всё в порядке! – сказал Лёша. – Мы уже уходим, не станем вам больше мешать. Возьмём только гитару. А вот вам на всякий случай наши рабочие телефоны, если что-нибудь будет нужно – звоните. Только одна просьба: на первом этаже живёт хорошая женщина Наталья Ивановна. Знаете, она очень боится толчков. Так вот если она постучит по трубам парового отопления, сбегайте вниз, побудьте с ней…
– Понимаем, понимаем! – сказал я. – Непременно! Всё сделаем.
Через минуту шумной компании как не бывало. Откровенно говоря, нам стало грустно оттого, что они ушли. Мы сидели одни в полном молчании, листая самые интересные журналы и книги, к которым потеряли интерес. Не хотелось ни о чём говорить. Идти куда-нибудь было уже поздно.
Через некоторое время раздался звонок.
Мы помчались бегом к входной двери. На пороге стояли совсем молодой мужчина и совсем молодая женщина.
– Здравствуйте, – сказали они. – Мы живём ниже этажом, в квартире девять. Нас зовут Эля и Глеб. Мы слышали, что вы из Ленинграда. Пойдёмте к нам?
– А ничего, что мы… – начали, было, мы.
– Пойдёмте, пойдёмте! К нам пришли гости, у нас есть музыка и много вкусных вещей.
Отказываться было бесполезно. Я закрыл дверь, а ключик положил себе в карман.
Через полчаса мы со всеми перезнакомились, стали разговаривать и даже петь. Глеб оказался геологом и альпинистом. Он очень интересно рассказывал о восхождениях и показал нам золотую медаль. Но компания, как мы поняли, была постоянная, и у них были свои разговоры. Мы и не заметили, как наступила ночь. Гости стали понемногу расходиться. Мы тоже встали, но Эля с Глебом воскликнули:
– А вы куда, ребята?
– Мы к себе… то есть наверх… мы в квартиру двенадцать.
– Нет уж, – сказал Глеб, – оставайтесь у нас.
– Так ведь у нас же… – начал я и показал ключик.
– Нет, нет, – перебила Эля. – Я вам уже постелила. Что же это вы будете там одни…
Мы спали с комфортом в отдельной комнате. Наутро я вскочил с постели и понял, что хозяев нет дома.
– Эй, подъём! – закричал я. – Нас опять бросили!
На столе лежала записка, а на записке – французский ключ.
«Ребята, – писали нам Эля и Глеб, – еда в холодильнике. Мы ушли на работу. Если что-нибудь понадобится, вот наши рабочие телефоны. Итак, до вечера! Да, одна просьба: в квартире номер три живёт хорошая женщина Наталья Ивановна. Она очень боится даже слабых толчков…».
Дальше шла просьба не оставлять одну Наталью Ивановну, если она постучит по трубе.
Теперь у нас было два ключа. Один я положил в левый карман, другой – в правый, чтобы не перепутать. Мы приняли душ, потому что в Ташкенте уже с утра жарко. Потом мы сели пить чай. Едва мы сели пить чай, как вдруг в углу комнаты раздались три звонких удара.
Мы вздрогнули, нам показалось, что дом покачнулся, и в чём были, ринулись к входной двери, а потом – через десять ступенек – вниз!
Нам открыла приятная пожилая женщина, она улыбалась, как ни в чём не бывало, и всё повторяла:
– Прошу, прошу…
– А что, разве тряхнуло? – спросил я с тревогой.
– Да не-ет, голубчики, – рассмеялась Наталья Ивановна. – Сегодня, слава богу, спокойно. Я постучала потому, что у меня уже завтрак готов.
И она вынесла из кухни целое блюдо горячих лепёшек.
– Ну, как вам Ташкент? – спрашивала Наталья Ивановна, когда мы сидели и пили чай с душистыми лепёшками. – Не страшно?
– Да что вы! – сказали мы. – Совсем нет!
– Ну-с, так, – сказала Наталья Ивановна, когда мы позавтракали. – Я сейчас ухожу, а вы, значит… Только замок у меня капризный, к нему надо привыкнуть…
И протянула нам… понимаете что?.. Ну вот. Ключ.
Через несколько дней нам предложили номер в гостинице, но мы остались жить в доме на Высоковольтной, в квартире Наташи.
Восток
В Бухаре, в старом городе, когда садилось солнце, к голубому минарету подошла смуглая девочка-подросток в шелковом платье и прислонилась к нему, как к дверному косяку, скрестив одну ногу с другой. Это был минарет ее улицы, небольшая мозаичная колонна, покрытая небесного цвета глазурью. А девочка была чернобровая, с лицом цвета зрелого персика. Она вышла посмотреть, что за пределами ее улицы делается. К минарету. Но не дальше. А тут еще скорый закат, позолотивший глиняные дувалы…
Нет, на Востоке ничего более прекрасного я не видел.
Страсть
– У нас, в селе Богородском, резьба по дереву – дело семейное, по наследству переходит. Знаменитые есть фамилии – Чушкины, Стуловы, Барашковы, Бурденковы. Я тоже свое дело от отца перенял. Был он, как у нас говорят, „кузнечником“ – „кузнецов“ резал, самую знаменитую нашу игрушку. Он фигуры, а я, пацан, из липовой планки нарезал молоточки. Вот так, видите… А вы сами попробуйте, да не прямо ведите, а слегка наискосяк… во-от…
Ножи у нас особые, богородские, с ними осторожно надо – и себя беречь и нож беречь. Ведь он, этот нож, если на липу направлен, другого материала не терпит – им листа бумаги разрезать нельзя, нитку жене не даю перерезать – иначе снова надо направлять, вот какие ножи.
Ну что вам о себе рассказать?.. В двадцать седьмом году закончил нашу местную профтехшколу, дипломной работой, помню, был „Генерал Топтыгин“ – работу похвалили, она пошла в серию, а оригинал где-то в музее. Сделал много работ: и Чапаева в тачанке, и птицу-тройку, и конька-горбунка, и трех богатырей. Да, все кони, кони. Люблю коней, особенно в движении. Все мои кони – буйные, искрометные, норовистые. Только один раз тощую клячу резал, так ведь ее каждый знает, под Дон Кихотом она – Росинант называется… В 1943 году меня и еще двух богородских резчиков даже с фронта отозвали, прямо с Орловско-Курской дуги. Вот какое внимание было к нашему искусству даже в такое тяжелое время.
Всю жизнь в нашем училище преподавал, а в свободное время вот здесь, у окна, резал. У нас почти у каждого резчика в доме маленькая мастерская – низкий стол, скамеечка, стамески, топор, чурбак для зарубания изделий. Богородскую игрушку режут на левом колене, локтем опираясь на правое. Утром встанешь часа в четыре, за грибами сходишь или на огороде повозишься, а самого, чувствуешь, в дом тянет, охота резать…
А вот это последняя моя работа – „Битва на Куликовом поле“, еще не законченная. Чего-то, мне думается, в ней не хватает, выражение лица у татарина какое-то не то, ведь конь на дыбы встал, да и пика русская под самым сердцем. А? Как вы думаете?.. Надо бы ее переделать…
Это – Заслуженный художник РСФСР Николай Иванович Максимов. Его конь с уланом с дарственной надписью до сих пор стоит у меня на столе.
У шлагбаума
Одно время, в начале писательского пути, сильно интриговала меня романтика государственной границы, которую я еще ни разу не пересекал. Командировка журнала, одобренная погранокругом, давала возможность постоять на наблюдательной вышке, пройтись по контрольно-следовой полосе, посетить комиссарский домик, где проходят приграничные переговоры. В тусклом свете сероватого дня – глаза в глаза с сопредельщиками – всё было странно, но более-менее понятно. Казалось, там, на своем берегу узкой пенистой речки они нас передразнивают, делая то же самое, что мы на своей заставе. Ночью же, когда в одиночестве выходил во тьму, меня охватывало сильное волнение. В небе совсем близко висело зарево чужого городка, пульсировали проблесковые огни, рдели красные диски на мачтах. Тихая, загадочная чужая жизнь, что протекала рядом, тревожила и манила. Казалось, нет никакой границы, это всё миражи, дьявольские выдумки. Иди и живи, где хочешь, никто тебе не мешает. Да-аа, только попробуй…
Помню, как меня поразил майор на пропускном погранпункте, в двух шагах от Норвегии. Рот его с плотным частоколом зубов не закрывался, а глаза не открывались – закинув голову, он смотрел на меня из-под белесых, низко опущенных век настороженным полувзглядом, как Вий. Я еще подумал: у шлагбаума нашего государства и должно стоять нечто страшное.
Глубинный народ
В плацкартном вагоне, в полутьме, старик за ужином жалуется соседям на бабку, что та дома пьет только чай.
– Я ей: вот горшок молока, теплого, из-под коровки!.. Не жалает. – Отворачивается. – Пей, пей, водянку наживешь…
– А ты куришь натощак, сигары свои делаешь ядовитые, – отвечает старуха, прихлебывая жидкий чай из домашней кружки. – Все цветы мне загубил…
Старик принял угощение соседа, от второй отказался.
– Я только первую пить умею. Вторая нейдет. Как-то приехал к брату в город, а он мне наливает рюмочку. Я говорю: налей-ка сразу, что мне приходится, в кружку и дело с концом.
Старуха все время расчесывает свои жидкие волосы, заплетает их в косички. Говорит проводнице:
– Ты бы, матушка, вечером не подметала, а то гостей выметешь.
Всё с собой у них, и строй, и лад. И весь жилой запах. Только кошки для полноты не хватает.
Ночью на полустанке сели муж и жена, в вагоне все уже спят, полумрак. Лишь за переборкой старушечий голос не унимается, что-то рассказывает. Новенькие сидят настороженно, будто ждут подвоха. Постели и чай не берут. Видно, что ошалели от перемены звуков, света и запахов. Да еще загодя настращали друг друга опасностью жульничества и дороговизной железнодорожного сообщения. Он то и дело, подмечая, как другие спят на постели:
– Нюр, может, возьмешь?
Она только отмахивается, подозрительно поглядывает в мою сторону. Супруг уже освоился, проявляет активность.
– Нюр, закусывать будешь?
Поев хлеба с крутым яйцом, она ложится на голой боковой скамье, некрасиво скрестив ноги, так что обнажаются синие резиновые подвязки ниже колен. А он сидит. Видно, договорились, что спать будут только по очереди.
А старуха за переборкой монотонно рассказывает:
– На самолете оне полетели венчаться. Я отговаривала: Бог рассердится! Нет, улетели.
Глубинный народ. Говорят, на него вся наша надежда, чего-то он сохраняет.
Жажда
Остановка 10 минут, горстка серых домишек внизу, за ними у озера магазинчик – в окне горит свет. И вот от нашего поезда к нему побежали двое, сильно размахивая руками – один в белой рубахе. Бегут, бегут!.. Весь поезд собрался у окон глядеть на этот забег: успеют – не успеют? Вылетели оттуда, как будто там был пожар, в руках по бутылке. Ну!.. Ну же!.. Успели. Раздался общий вздох облегчения и в ту же секунду поезд тронулся. Какая, должно быть, это гадость – сартовальская, кемьская…
Прерванный полёт
Я спросил как-то у своего зятя Жиля: «– Скажи, а немецкий бауэр мог бы построить самолет?» – Мы проезжали красиво расчерченные, ухоженные поля южной Германии. Желтым пламенем, простираясь до горизонта, светилась необъятная плантация рапса. Широкую полосу пашни украшали сине-зеленые султаны латука. Лён, овес, капуста-брокколи, картофель были посеяны и высажены с превеликим почтением. «– А из чего? – после долгой паузы спросил Жиль». «– Из подручных материалов». – Жиль снова задумался, видимо, мысленно перебирая, что может оказаться у бауэра под рукой. Наконец, он сказал: «– Я думаю, что бауэру лучше заниматься землей, сельскохозяйственными культурами. Птицей, скотом. А самолет кто-нибудь другой построит». – «– Может быть, ты и прав, – сказал я. – Но у нас не все так считают. Потому что в разных местах России, то один крестьянин, то другой строит летательный аппарат. Сообщения об этих происшествиях время от времени появляются в районных газетах». – Жиль снова задумался. «– А зачем?» – наконец, спросил он. «– Объяснение, которое они чаще всего дают в суде, такое: в соседней деревне тёщу пугнуть». – Помолчав, Жиль сказал: «– Ну, это другое дело». – Сказав так, он принял на себя чужую мужскую заботу. Вошел в положение, проявил солидарность. Своей озабоченности на этот счёт он не имел. (Вот и на-днях, в женский праздник, он купил две охапки мимозы – одну для жены, другую для тёщи.) И, разумеется, рассказом моим был впечатлен. Я и сам долго переживаю, когда встречаю газетный отчет об очередном воздушном происшествии и его виновнике. Поражает меня больше всего даже не сам полет, а непременная формулировка милицейского протокола: «…нарушая спокойствие граждан…». Как будто главная мечта русского народа – спокойствие. И ни слова о том, что он осуществил вековую мечту земляного невольника, русского пахаря – взлететь! И летать, как птица! Летать! Даже ценой падения.
Дача на Оредежи
Дача моей первой тещи и ее мужа, художника Валентина Ивановича Курдова, находилась на левом берегу реки Оредежи, между поселком Выра и деревней Грязно. С Киевского шоссе почти сразу за Домиком станционного смотрителя, где нынче музей, нужно было свернуть вправо, к Песчанке, и проселочная дорога, подходившая в одном месте к красноглинистому обрыву над Оредежью, приводила к кварталу дачных участков с незатейливым названием „поселок Новый“. Здесь, на краю поля, отгороженного чередой кем-то в давние времена посаженных елей, в конце пятидесятых годов по двенадцать казенных соток получили представители ленинградской научной и художественной элиты. Впрочем, может быть, и не только, потому что, кроме академиков Аничкова и Крепса да художников Курдова и Кострова, я не помню других известных имен.
Ни хозяева дач, ни мы, приезжавшие погостить, не могли догадываться, что именно в эти годы где-то в фантастической дали, в отеле на берегу Женевского озера поселился бездомный русский человек, который и сейчас, в свои шестьдесят с лишним лет может воспроизвести по памяти каждый взгорок и поворот дороги, по которой мы ходим, каждый изгиб здешней реки, в которой купаемся. „Река местами подернута парчой нитчатки и водяных лилий, а дальше, по ее излучинам, как бы врастают в облачно-голубую воду совершенно черные отражения еловой глуши по верхам крутых красных берегов, откуда вылетают из своих нор стрижи и веет черемухой…“ („Машенька“).
Из сотен прекрасных страниц, печальных и нежных, посвященных этим местам, которые Набоков любил больше всего на свете, мы тогда не читали ни одной. Я впервые прочитал первый набоковский текст – роман „Дар“ – где-то в конце семидесятых по доставшемуся мне „слепому“ машинописному экземпляру. Но это литературное имя мы знали из радиопередач „Голоса Америки“ и „Свобода“, которые здесь, в сельской местности, удавалось принимать почти без помех. „– Володька, – спросил меня как-то хозяин дачи, – как думаешь, будут у нас печатать Набокова на нашем веку? – И сам себе ответил: – Навряд ли“.
Выра на Киевском шоссе славилась, Домом станционного смотрителя“, из которого сделали экскурсионный объект. Село Рождествено знаменитым колхозом имени Ленина. Батово птицеоткормочной фабрикой, загадившей и провонявшей всю округу с вековым парком, оставшимся ещё от усадьбы Рылеева. Имя же писателя Набокова здесь, как и по всей России, не упоминалось. На берегу реки Оредеж, где прежде располагались родовые имения Набоковых – Батово и Вырская мыза – после их гибели от пожаров (в 1924 и в 1944 годах) постепенно вырос поселок на полторы тысячи жителей. Со всей, как говорится, инфрастуктурой. Сохранился лишь двухэтажный дом на рождественском взорье возле шоссе. Сначала он превратился в ветеринарный техникум, а после войны в школу.
Лишь в середине восьмидесятых сбылись слова Веры Евсеевны Набоковой: „…Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…“
Но мы и спохватываемся как-то по-своему. Надо же, во времена ненависти и небрежения, в огневые военные годы деревянный дом семейства Рукавишниковых-Набоковых в селе Рождествено „на крутом муравчатом холму“ выжил, а как только признали и отдали музею, – тут же сгорел. Задушили в объятиях. О причинах пожара предпочитают не говорить. Спасли половину.
Сейчас дом восстановлен, но пока лишь снаружи. Внутри вот уже четверть века продолжаются реставрационные работы. Мебель Набоковых, собранная по домам, покуда заперта в одном помещении. Там теперь располагается Государственный историко-литературный и мемориальный музей. Набокову посвящена лишь одна комната. В других помещениях – история села Рождествено, быт дворянской усадьбы, жизнь крестьян.
На даче мы бывали редко. Прекрасную Оредеж и ее берега я старался не пускать в сердце, чтобы не привыкать. Полюбил я их позже, как обетованную землю Набокова, с наслаждением узнавая по его описаниям знакомые мне места, всю их топографию.
Грузия цвета хаки
Осенний Тбилиси достался мне по обыкновенной военкоматской повестке, которые мы, резервисты, так не любим, поскольку они означают казарму или летние лагеря, выцветшие «хабэ», воинский распорядок и ритуалы, а в целом – потерю времени и своего основного дела. Здесь всё было наоборот: можно было жить в гостинице, писать, сколько душе угодно, носить джинсы и рубашки с короткими рукавами и никому не отдавать честь. Эту прелестную форму «военных сборов» добыл писательский союз в Министерстве обороны для своих военнообязанных, и когда меня спросили, в какой военной газете я хочу послужить и в какое время, я принял это за шутку и так же шутя ответил: «– Канэшно, в Грузии! В августе или сентябре».