Полная версия
Голубые ступени / Stepping into the blue
Why? And once more she countered: Why not? And the answer that came to her of its own accord stunned her: «Because I love him!» Oh Lord, how did this happen? Oh Lord! Who else could possibly give her an answer?
He for his part had noticed nothing. Where had he been when she herself was only guessing at it?! He didn’t seem to need any other female companionship – he was happy being with her.
Everybody was fond of him, as they are fond of any cheerful fellow they have got accustomed to who never refuses to help, and if an extra rouble comes his way (an extremely rare occurrence), is always ready to give it to someone else. «Well, he might need it,» he would reply to her pragmatic warning that «he’ll only just fritter it away in any case».
«But he’ll still need it!» He couldn’t see how he could refuse.
She protested against the approaching separation with her whole being, tense and super-sensitive as it was. She had no idea how she would live or what she would do. The main thing was not to make a spectacle of her feelings, and not to impose herself, so that he would not suffer on her account. That would never do! But without him? Without him – what would she ever do without him? Such a thought was unreal! For her there simply could never be a ’without him’.
But nobody could possibly have predicted the way it actually turned out.
All the members of the graduating class (and there weren’t that many of them) were handed their assignments – she was detailed to work on the Conservatory’s own academic journal. Everyone received an assignment, except for him.
«You are so talented, you have a such a special profile, that we can’t assign you a place just yet!» an official at the ministry told him with a supercilious smile. He was crushed. No matter what he did now, no matter where he looked for work, he would still not have his degree, since the degrees were awarded only after the work assignments. A vicious circle!
She gave an involuntary shiver at the memory of it. Still, it meant they could continue to see each other every evening. But then along came the «Doctors’ plot».4 They had spoken earlier about his Jewish background (she herself knew what it was like to be an outcast after her own father was taken) – there had been insults and fears in great supply, but now it became even physically frightening, perhaps because they were beginning to understand more as they advanced in years, or perhaps it was true that nothing quite so frightening had happened before. The word Jew had been turned into a stigmatizing label. A curse. One thing was clear: no work now meant certain death – no internal identity documents.
So she took to making telephone calls. She canvassed her friends. And acquaintances. Even acquaintances of acquaintances.
«Irochka,» they would ask her. «Who are you making such a fuss about? Don’t you have a good position?» And when they found out who it was she was trying to assist, the conversation would end. But still…
«Maybe it’s a miracle,» she thought, when things finally did work out. «Maybe it’s true that I got help from heaven!» And back at home she secretly kissed the little cross she kept underneath a slip of paper at the bottom of a jewelry box.
She had been afraid at first (though needlessly) that he might object to the placement she had obtained for him. After all, with a first-class honours degree from the Moscow Conservatory how could he stoop to teaching kids in a music school? She smiled. And now four years had gone by already and he didn’t even want to leave.
She looked at her watch. Time to go.
She wasn’t concerned. She didn’t hurry. She didn’t even think about it – she forced herself not to think about what would happen in the future, ever since she realized that whatever happened she couldn’t live without him. The important step had already been taken: she had found a professor who was willing to operate on her. That had proved very difficult. Extremely. One chance in ten – to be three centimetres taller and straighter.
She looked up at the sun – the cloud had moved on, and in her head there were no more trite words, such as «everything will turn out all right».
«Good timing!» she only thought. «He’ll be away for a week. I’ve written Mama a note. Everything’s been taken care of.
«Mama, mama… She was always telling me: „Remember, Irka,5 once you fall in love you’ll lose everything. You’re just like me, you can’t do anything half-way in life.“ Oh, Mamochka, Mama!»
She slipped her fingers under the broad belt across her chest, gave her shoulder a shake to adjust her bag, and this brought her back with a jolt. The steps ahead of her had become simply wet, and people had every reason to go quite calmly up and down them without noticing anything. From the moment she realized she loved him she had known she would be taking this step, and she would carry through. She would take this step, whether he was faithful to her or not – for her there was no other choice.
She closed her eyelids for a moment, then raised her leg and stepped into the ’sky’, its blueness now completely shattered. Her footsteps – one, two, three – left wet imprints in the snow-slushy water, which once more resumed its downward course, reflecting the sky. Everything looked as it did before. Did it make any difference to the steps, the water or the sky who their disturber was or why?
Девяносто
Девяносто – это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но если твоей бабушке девяносто и она называет тебя «мальчик», а тебе сорок, то есть о чём подумать – сколько уместилось в эту цифру.
– Так, может быть, ты не пойдёшь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
– Ничего. Погода здесь ни при чём. В моём возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
– А ты не боялась?
– Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что, не понимаешь?!
– Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у Него, чтобы не закрыли синагогу?
– Я никогда ничего не просила. У Него не надо просить ничего.
– Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи…
– Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю Ему, что да как, чтобы Он знал правду. А Он уж сам знает, что делать…
– И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице…
– Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так Он лучше слышит… я же не кричу… я Ему могу и здесь рассказать… Он всё равно услышит… но, знаешь, я думаю, Ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу…
– И всё одно и то же, одно и то же…
– Мальчик, солнце тоже встаёт и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят… станешь старше – поймёшь…
– О чём ты, бабушка? Мне сорок!
– Это не тебе сорок – это мне девяносто. Я никогда не просила Его. Бывало так, аж… а фарбренен зол алц верн… дос их хоб гемейнт… ду форштейст, ду форштейст алц… унд их хоб герехнт – дос из а с??…оф…6 Но Он решил, что нет…
– Бобе, майне таере бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ёр!7
– Ты хитрый! Ешефича!.. Ты всё хочешь быть молодым… нет, нет… и хватит об этом… я всё равно не поеду на твоей машине… а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа…
Она собралась потихоньку, в отдельный затрёпанный кошелёчек с кнопочкой посредине сложила разменянный рубль, в карман длинной чёрной юбки засунула другой кошелёк, потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи… после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери.
Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе… но приходили… она не то чтобы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь… ещё когда молодая была… она же тут уже не один десяток лет живёт на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь… а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей… а когда у неё случилась беда и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась… люди есть люди… одни так живут, другие – так… «Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяноста!» Она не любила вспоминать всё подряд – «валить в кучу», а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал…
Каждый раз она рассказывала Ему историю, и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: «Готеню, ду бист хот нит фаргесен – их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир… нит фаргес он мир… их нор дермон дир…»8 На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелёчка: «Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!» – и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и ещё знала, что обязательно доедет до места… троллейбус, метро с пересадкой, автобус – всего часа два в один конец…
У ворот кладбища старуха остановилась перевести дух и оглядеться – ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее – теперь совсем рядом, а когда добралась наконец до места, развязала ленточку, вынула её из проушин калитки, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протёрла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на чёрную влажную скамеечку. «Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..»9
Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. «Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село – у нас никогда не было времени побыть вместе… и всё же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел, тоже… ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть, бы и не дожили… с детьми, конечно, не повезло… если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Ещё бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось… ну, слава Ему, что двоих дал… успели… то ты воевал, то строил… то сидел… а когда ты вернулся, так мне уже сколько было… не будем считать… конечно, мог бы и подождать меня… что ты так поторопился… уходить? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже… про детей и внуков я тебе говорить не буду – ты и так всё знаешь… а правнуки… ну, эти пишеры… «А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!»10
Ребе сказал сегодня, что «возлюби ближнего, как самого себя»! Это относится больше всего к профессии: что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция… а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница… конечно, я не сказала ему, что еду к тебе… нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу – у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне, я думаю… но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить… девяносто – это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком… ну, хорошо, молоко мне приносят… и картошку тоже… и варю я себе очень редко… эта гойка Галка хорошо готовит… но могу я сказать то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал… когда надо было сказать… а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули… нет… я всё же схожу намочу тряпку – мне не нравится, как ты выглядишь…
Она сходила к крану – воду ещё не успели отключить на зиму – и протёрла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой… и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: «А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!». Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты… и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: «Кен сте шен а биселе рюкн… их велт зайн балд… ё… ё…»11
Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто её знает, не померла ли она там, да и холодно… Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шёл по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: всё равно вместе уходят редко, а тому, кто остался, куда тяжелее.
– Вона! – из-за спины указал рабочий, шедший сзади, – сидит не вороqхнется!
Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
– Гражданка! – произнёс негромко Филиппыч, но не получил ответа. – Гражданочка! Территория закрывается для посещения… может, вам помочь? – поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему тёмное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у неё ничего не получилось. – Помоги, – кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
– Да я в цементе весь. Не успел, – оправдался он.
Тогда толстый Филиппыч сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
– Ну вот! – огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. – Что ж вы одна-то… да в субботу…
– Ничего! – откликнулась старуха. – Я встану. Я дойду… я одна хотела, потому что… – она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал её:
– В вашем-то возрасте!
– В моём возрасте уже всё можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! – неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
– Во даёт! – хохотнул рабочий. – Ну и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
– Девяносто, – ответила она, и все замолчали.
– Сколько? – переспросил Филиппыч.
– Не веришь? – она помолчала. – Мы сегодня ровно семьдесят лет как вместе.
– Как вместе? – удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
– А ты не считай, не считай… эти-то годы идут один за два… так ещё больше получится.
Она почувствовала, что ноги отекли, и вправду вряд ли она сама теперь доберётся до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Всё равно всё сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
– Подгони треногого, – распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
– Ну, бабушка, садись! – хохотнул рабочий, и они вдвоём с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
– К конторе! – распорядился Филиппыч и последовал за ними.
Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдёт и снова поможет ей выбраться на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить её до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезёт её до троллейбуса – это ему по дороге, а там уж она сама.
– Внук всё записать за мной мою жизнь хочет, – рассказывала она, пока ехали, – а я ему говорю, что толку нет – все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это ещё неизвестно – повезло ли.
– Да! – вздохнул Филиппыч и оглянулся. – А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
– Зачем? – удивилась старуха. – Ты представь только – я ж ещё при Александре родилась, в черте оседлости!
– А это что такое?
– Что такое? А за ёр аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
– Какая?
– Где жить – где не жить!
– Граница, что ли?
– Видно, правда, надо соглашаться мне…
– Чего?
– Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают… ты хоть учился где?
– Бауманский закончил, – похвалился Филиппыч.
– Это что же такое?
– Инженером был!
– Инженер – заведует кладбищем!
– Гелт, – просто ответил Филиппыч.
– Ты что, разве а ид? – удивилась старуха.
– Я нормальный. Что, одни евреи умные?! – обиделся Филиппыч. – Неужели всё помните?
Старуха долго не отвечала, так что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
– Я такое помню, что лучше забыть, – тихо сказала она. – Раньше за это сажали. Теперь всё равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы? Пусть это уйдёт со мной. Он же не виноват, что я его бабка…
– Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами…
– Нет, – возразила старуха. – Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и Ему…
Филиппыч не понял, кому «ему», но уточнять не стал. Он высадил её на остановке, помог забраться в троллейбус и ещё долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него-то не было стариков – одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы.
Ninety
[Devianosto]
Ninety is ninety. The number all by itself may always have an empty ring about it, but when your grandmother is ninety and she calls you «little boy» and you’re forty, well, that’s something to think about. Just think of how much is wrapped up in that one little number!
«So, maybe you won’t be going to the synagogue today? Look at the weather!»
«That’s no matter. Why should I care about the weather? At my age I can’t afford to stop going. I haven’t missed once yet, so why should I take a holiday today? Ever since it became dangerous to go to the synagogue, I haven’t missed a single time! Even when the men were afraid to go, I still went!»
«And you weren’t afraid?»
«What would they do to me? Somebody has to go to the synagogue. Else they could say that now nobody goes there it isn’t needed any more. Something about that you don’t understand?»
«Grandma, what an advanced social consciousness you have. Wow! So, you asked Him not to let them close the synagogue?»
«I’ve never asked anything. I certainly don’t have to ask Him anything.»
«But everybody asks Him! The Russians in their churches, the Tatars in their mosques, and the Jews…»
«No. There’s nothing that needs asking for. I tell Him what the situation is so that He’ll know the truth. And He Himself knows what to do.»
«And how do you plan to get yourself up those stairs?»
«That’s no matter. Little by little. But the closer I get to Him, the better He’ll hear me. I don’t exactly shout, you know. I could even tell it all to Him right here, He’d still hear me. But I think He’s pleased that I’ve been going to the synagogue all these years.»
«Everything’s all the same, it’s all the same.»
«Little one, the sun too rises and sets, and people are born and die, and money comes and goes. When you get older, you’ll understand.»
«What do you mean, Grandma? I’m already forty!»
«It’s not that you’re forty, it’s that I’m ninety. I never have asked Him. It happened once that – a verbrennen soll alts wern… das ich hab gemeint… du verstehst, du verstehst alts – und ich hab gerechnet – das ist ein sof (I should let it all all burn up… that’s what I thought… you understand, you understand it all, and I decided then that this was the end). But He decided otherwise.»
«Bobei, meine teure Bobei! Ich bet dir, leb noch ein hundert jahr! (Grandma, my dear Grandma! I beg you, live a hundred years more!)»
«Oh, you’re tricky! Yeshefitcha (A real sweetikins)! You still want to be young! No, no, enough about that. I still won’t go in your car. But if you change a rouble for me and give me ten-kopeck pieces, I can give out some money to everyone as they walk out.»
Little by little she got herself ready. She deposited the change from the rouble into a ragged little purse with a button in the middle. Another purse, a little larger and fatter, was dropped into the pocket of a long black skirt. Then she pulled on an old but still quite respectable overcoat which barely covered her skirt (though it wasn’t a dirty-looking coat like the ones most women her age wore). After checking her keys, she took out a home-made juniper walking-stick, a very nice one with a long curved handle, on which she could even support herself with one elbow, and set foot out the door.
She had turned ninety two months ago. There was no fancy celebration. But all the neighbors somehow found out about it and came round. They rang the doorbell and offered their congratulations, even though they could have done this on the street. But still they came. She hadn’t really been close friends with them, the neighbors, but whenever she learned that someone was ill, she invariably went over and simply extended her help without even asking whether the help was required. She had done this even as a young woman. She had been living in this same spot for several decades already.
She wasn’t afraid to ring anyone’s bell. Their husbands had all been taken away by the secret police. And where both parents had been taken, she wasn’t afraid to go and feed the children that had been left behind. And when disaster befell her, and nobody rang the doorbell, and when people saw her on the street, and would simply cross to the other side and not say hello so as not to make trouble,12 she didn’t take offense. People were people, after all. Some lived one way, some another.
«How old was I then? Sixty? Well, what is there to be afraid of at sixty? I didn’t know then I’d be alive at ninety!»
She didn’t like remembering everything all at once, which she considered tanatamount to «throwing everything together in a heap», but if she happened to recall something, she would remember it in such detail as though it had occurred just a few moments ago and she were simply explaining the scene to a blind person so that he would know what was going on.
And then at every opportunity she would tell Him the story too, not necessarily about herself, but today was special, and after her account she allowed herself to ask: «Gotteniu, du bist hat nicht vergessen – ich hab doch allein geblieben? Gotteniu, ich bet dir, nicht vergess uben mir. Ich nur dermahn dir. (Lord, you haven’t forgotten about me – am I the only one left here? Lord, I beg you, don’t forget about me. Just reminding you!)»
On the steps of the synagogue near the exit she handed out the ten-kopeck pieces from her purse, saying «Seit gesund! Seit gesund! (Be healthy! Be healthy!)» and shuffled up the hill to the bus stop. She had a long journey ahead of her, but she knew the way quite well, and, what’s more, she knew she would get there for certain. First a trolleybus ride, then it was on to the subway with one transfer, and finally another bus ride – about two hours altogether one-way.
At the gates to the cemetery she stopped to catch her breath and look about her. There was someone she needed to visit here. She stood still for five minutes or so and then headed down the central allée – she was getting close now. At the familiar little gate she undid the cord fastener and entered the low-fenced enclosure. After placing two fir boughs on the grave, bushy side up, she wiped the enamelled photograph on the headstone with the palm of her hand, put her face up close to it, wiped it once again, then kissed it and took her seat once more on the damp black bench.
«Khaint ich hab do mit dir, Ziama. Du bist hat nicht vorgessen was vor ein Tag khaint? Nein, ich gleib dir, nein! (Today I’m here with you, Ziama. You haven’t forgotten what day it is today. No, I’m sure you haven’t!)»
Passers-by naturally might have surmised that here was just a crazy old woman talking to herself. Somebody might have thought she was saying a prayer. In fact, she was simply talking with her husband.