Полная версия
Думай как Илон Маск. И другие простые стратегии для гигантского скачка в работе и жизни
«Наибольшее препятствие открытию, – пишет историк Дэниел Дж. Бурстин, – не невежество, а иллюзия знания»[54]. Претензия на знание закрывает нам уши и отсекает образовательные сигналы, поступающие из внешних источников. Уверенность приводит нас к параличу. Чем больше мы твердим свою версию правды, да еще со страстью и заламыванием рук, тем больше наше эго раздувается до размера небоскреба, скрывая то, что находится под ним.
Эго и высокомерие – это часть проблемы. Другая ее часть – человеческое отвращение к неопределенности. Природа, как говорил Аристотель, не терпит пустоты. Он утверждал, что однажды образовавшийся вакуум будет заполнен окружающим его плотным веществом. Принцип Аристотеля применим далеко за пределами области физики. Когда возникает вакуум понимания, когда мы действуем в краю неизвестности и неопределенности, мифы и истории со свистом заполняют эту пустоту. «Нельзя жить в постоянных сомнениях, поэтому мы сочиняем самую лучшую историю и живем так, словно это правда»[55][56], – объясняет психолог и лауреат Нобелевской премии Даниел Канеман.
Истории – это идеальное лекарство от страха неопределенности. Они заполняют пробелы в нашем понимании. Они создают порядок из хаоса, ясность из сложности и причинно-следственную связь из совпадений. У вашего ребенка проявляются признаки аутизма? Во всем виновата прививка, которую малышу сделали две недели назад. Вы увидели на Марсе человеческое лицо? Должно быть, это сложная работа древней цивилизации, которая, так уж совпало, помогла египтянам построить пирамиды в Гизе. Люди болели и умирали, но некоторые трупы дергались или издавали какие-то звуки? Это вампиры, заключили наши предки, еще не зная ничего о вирусах и трупном окоченении[57].
Когда мы предпочитаем мнимую стабильность историй беспорядочной реальности неопределенности, факты становятся не нужны и процветает дезинформация. Фейк-ньюс – это не современное явление. Между хорошей историей и кучей данных всегда выбирали историю. Эти яркие ментальные образы задевают глубокую, непреходящую струну, известную как повествовательная ошибка. Мы помним, что кто-то как-то говорил, что его лысина вызвана длительным солнцепеком, и мы клюем на эту историю, забывая про логику и скепсис.
Затем авторитеты превращают эти истории в священные истины. Все факты в мире не могут помешать вступить в должность демократически избранным популистам, пока те могут дать изначально неопределенному миру ложное чувство уверенности. В общественном дискурсе начинают доминировать уверенные выводы крикливых демагогов, гордящихся тем, что они отвергают критическое мышление.
Демагоги восполняют недостаток знаний, усиливая свой напор. И пока зрители застывают в замешательстве, пытаясь интерпретировать раскрывающиеся факты, смутьяны обеспечивают нам комфорт. Они не беспокоят нас двусмысленностью и не позволяют нюансам мешать звучным лозунгам. Мы превозносим их кажущиеся ясными мнения, счастливо снимая с наших плеч бремя критического мышления.
Как выразился Бертран Рассел, проблема современного мира в том, что «глупые слишком самоуверенны, в то время как умные полны сомнений». Даже после того, как физик Ричард Фейнман получил Нобелевскую премию, он считал себя «растерянной обезьяной» и подходил ко всему окружающему с прежним уровнем любопытства, позволявшим ему видеть нюансы, до которых другим не было дела. «Я думаю, гораздо интереснее жить, ничего не зная, – заметил он, – чем иметь ответы, которые могут быть ошибочны».
Менталитет Фейнмана требует признания невежества и хорошей дозы смирения. Когда мы произносим эти три страшных слова – я не знаю, – наше эго сдувается, ум открывается, и уши навостряются. Признать невежество – не значит намеренно игнорировать факты. Скорее это требует сознательного типа неопределенности, когда вы полностью осознаете то, чего не знаете, чтобы учиться и расти.
Да, этот подход может осветить то, чего вы не хотите видеть. Но гораздо лучше быть некомфортно неуверенным, чем комфортно ошибающимся. В конце концов, мир трансформируют именно растерянные ценители неопределенности.
Ценители неопределенности«Что-то неизвестное делает нечто, чего мы не знаем, – вот к чему сводится наша теория»[58].
Именно так астрофизик Артур Эддингтон описал состояние квантовой теории в 1929 году. С тем же успехом он мог бы сказать и о нашем понимании всей Вселенной.
Астрономы живут и работают в темном особняке, освещенном всего на 5 %, а примерно 95 % Вселенной состоит из веществ со зловещими названиями – темная материя и темная энергия[59]. Они не взаимодействуют со светом, и потому мы не можем увидеть или иным образом обнаружить их. Мы ничего не знаем об их природе. Но мы знаем об их существовании, потому что они оказывают гравитационное воздействие на другие объекты[60].
«Исключительно сознательное невежество, – сказал физик Джеймс Максвелл, – является прелюдией к любому реальному прогрессу в познании»[61]. Астрономы выходят за пределы известного и совершают квантовый скачок в огромный океан неизвестного. Они знают, что Вселенная подобна гигантской луковице, где раскрытие одного слоя тайны только открывает другой. Наука, как сказал Джордж Бернард Шоу, «никогда не решит один вопрос, не поставив при этом десяток новых»[62]. По мере заполнения одних пробелов в наших знаниях, на их месте появляются новые.
Эйнштейн описал этот танец с тайной как «самое прекрасное переживание»[63]. Ученые стоят «на краю между известным и неизвестным, – пишет физик Алан Лайтман, – и смотрят в эту пещеру, испытывая скорее радость, чем страх»[64]. Вместо того чтобы волноваться из-за своего коллективного невежества, они на нем процветают. Неопределенность становится призывом к действию.
Стив Сквайерс – настоящий ценитель неопределенности. Он был главным исследователем проекта Mars Exploration Rovers, когда я работал в его оперативной группе. Сила его страсти к неизвестному заразительна. Четвертый этаж корпуса космических наук в Корнеллском университете, где находится кабинет Сквайерса, гудит от энергии всякий раз, когда он внутри. Когда заходили разговоры о Марсе (что бывало довольно часто), его глаза вспыхивали пламенной страстью. Сквайерс – прирожденный лидер. Куда бы он ни шел, за ним следуют другие. И как любой хороший лидер, он немедленно берет вину на себя и так же разделяет заслуги. Однажды он зачеркнул свое имя на награде, которую получил за работу над проектом, написал имена сотрудников, выполнявших самую трудную часть, и вручил ее им.
Сквайерс родился в южном Нью-Джерси и унаследовал свой энтузиазм к исследованиям от родителей-ученых[65]. Ничто так не распаляло его воображение, как неизвестность. «Когда я был ребенком, – вспоминает Сквайерс, – у нас дома был атлас, которому было пятнадцать или двадцать лет, и в нем были практически непрорисованные места. И я всегда считал очень крутой идею карты, на которой остались пустые места, которые нужно заполнить». Он посвятил свою дальнейшую жизнь тому, чтобы найти и заполнить их.
Будучи студентом Корнеллского университета, он прослушал курс астрономии для аспирантов от профессора, работавшего в команде программы «Викинг», отправившей два зонда на Марс. Тогда Сквайерсу нужно было написать отчетную работу, и в поисках вдохновения он зашел в кабинет, в котором пылились снимки Марса, сделанные орбитальными аппаратами «Викинг». Он хотел потратить на просмотр фотографий минут пятнадцать-двадцать. «Я вышел из этой комнаты через четыре часа, – рассказывает Сквайерс, – точно зная, чем хочу заниматься всю жизнь».
Он нашел чистый лист, который давно искал. Его мозг еще долго продолжал гудеть от образов поверхности Марса после того, как он вышел из здания. «Я не понимал, что вижу на этих фотографиях», – говорит Сквайерс, – но вся прелесть была в том, что никто этого не понимал. Именно это меня и привлекало».
Привлекательность неизвестного привела Сквайерса к тому, что он стал профессором астрономии в Корнелле. «Даже после трех с лишним десятилетий странствий по неизведанному, – говорит он, – я все еще не потерял этот порыв, это чувство восторга, которое приходит, когда я вижу то, чего никто никогда не видел раньше».
Но ведь не только астрономы наслаждаются неизвестностью – взять хоть другого Стива. В начале каждой сцены Стивен Спилберг оказывается в плену громадной неопределенности. «Каждый раз, когда я начинаю новую сцену, я нервничаю, – объясняет он – Я не знаю, о чем я буду думать, слушая реплики, я не знаю, что скажу актерам, я не знаю, куда поставлю камеру»[66]. В такой ситуации другие бы впали в панику, но Спилберг описывает это как «величайшее в мире чувство». Он знает, что только полная неопределенность приносит лучшие творческие результаты.
Весь прогресс – в ракетостроении, в кино, в любой вашей деятельности – творится в темных комнатах. И все же многие из нас боятся темноты. Паника начинает копиться в тот момент, когда мы отказываемся от комфорта света. Мы заполняем темные комнаты нашими худшими страхами и готовим запасы, ожидая наступления апокалипсиса.
Но неопределенность редко порождает грибовидное облако. Она ведет к радости, открытию и полной реализации вашего потенциала. Неопределенность – значит делать то, чего раньше никто не делал, и открывать то, что не увидит никто другой. Жизнь предлагает больше, когда мы относимся к неопределенности как к другу, а не как к врагу.
Более того, в большинстве темных комнат есть двери с двусторонним, а не с односторонним движением. Многие из наших путешествий в неизвестное обратимы. Как пишет бизнес-магнат Ричард Брэнсон, «вы можете пройти [в дверь], посмотреть, что там, и вернуться обратно, если это вам не понравится»[67]. Нужно лишь оставить дверь открытой. Так Брэнсон и подошел к запуску его авиакомпании Virgin Atlantic. Его сделка с Boeing позволяла вернуть первый купленный самолет, если новая авиакомпания не «выстрелит». Брэнсон превратил то, что выглядело как односторонняя дверь, в двустороннюю – действие, которое позволяло ему выйти, если ему не понравится увиденное.
Однако возможность пройти через что-то – не самая подходящая метафора. Ценители неопределенности не просто входят в темные комнаты. Они в них танцуют. И я не имею в виду неуклюжий школьный танец «руки врозь», во время которого вы поддерживаете строгую дистанцию в 30 сантиметров от своей пассии, пытаясь завязать непринужденный разговор. Нет, их танец больше похож на танго: гладкий, интимный и некомфортный, но чарующе близкий. Они знают, что лучший способ найти свет – это не оттолкнуть неопределенность, а упасть в ее объятия.
Ценители неопределенности знают, что эксперимент с известным результатом – это вовсе не эксперимент, а повторение одних и тех же ответов, это не прогресс. Мы топчемся на месте, если исследуем только хорошо протоптанные тропы, если избегаем игр, в которые не умеем играть. Только когда вы танцуете в темноте, только когда не знаете, где найти выключатель (или даже чем он является), может начаться прогресс.
Сначала хаос, потом прорыв. Когда остановится танец, прекратится и прогресс.
Теория всегоБольшую часть своей жизни Эйнштейн танцевал танго с неопределенностью[68]. Он проводил образные мысленные эксперименты, задавал вопросы, которые прежде не приходили никому в голову, и открывал самые глубокие тайны Вселенной.
Тем не менее позже он все больше и больше искал определенность. Его беспокоило, что у нас есть два набора законов, объясняющих, как устроена Вселенная: теория относительности для очень больших объектов и квантовая механика для очень маленьких. Он хотел внести в этот диссонанс единство и создать единый, связный, прекрасный набор уравнений, который бы правил всеми[69], теорию всего.
Особенно Эйнштейна беспокоила неопределенность квантовой механики. Как объясняет популяризатор науки Джим Бэгготт, «до появления кванта физика всегда была связана с тем, чтобы делать это и получать то», но «новая квантовая механика, казалось, говорила, что, когда мы делаем это, мы получаем то лишь с определенной вероятностью» (даже тогда, при некоторых обстоятельствах, «мы могли бы получить что-то другое»)[70]. Эйнштейн оставался самопровозглашенным «фанатичным верующим» в то, что единая теория разрешит неопределенность и гарантирует, что он не столкнется с тем, что он называл «злыми квантами»[71].
Но чем больше Эйнштейн цеплялся за единую теорию, тем больше ответов от него ускользало. В поисках определенности Эйнштейн утратил ощущение чуда и тот тип непредубежденных мысленных экспериментов, который характеризовал большую часть его ранних работ[72].
Поиск определенности в мире неопределенности – это человеческий поиск. Мы все жаждем абсолютных величин, действия и реакции, а также четких причинно-следственных связей, где А неумолимо ведет к Б. В наших аппроксимациях[73] и презентациях одна переменная дает один результат, причем прямолинейный. Там нет кривых или дробей, которые бы нас путали.
Но реальность, как это часто ей свойственно, гораздо тоньше. В свои ранние годы Эйнштейн использовал фразу «Мне кажется», предполагая, что свет состоит из фотонов[74]. Чарльз Дарвин представил эволюцию словами «Я думаю»[75]. Майкл Фарадей говорил о «сомнении», которое он испытывал, вводя магнитные поля[76]. Когда Кеннеди пообещал отправить человека на Луну, он признал, что это прыжок в неизвестность. «Это во многом акт веры и предвидения, ибо мы пока не знаем, какие блага нас ждут», – объяснял он американцам.
Эти утверждения не влияют на громкость заявления. Но они с большей вероятностью могут оказаться истинными.
«Основа научного знания, – объясняет Фейнман, – это утверждения различной степени определенности: некоторые выдвигаются с долей сомнения, другие почти уверенно, но нет утверждений, выдвинутых с абсолютной уверенностью»[77][78]. Когда ученые выдвигают утверждения, «вопрос заключается не в том, истинны они или ложны, а скорее в том, насколько вероятно, что они истинны или ложны». В науке абсолюты отвергаются в пользу диапазона уверенности, а неопределенность институционализируется. Научные ответы появляются в виде аппроксимаций и моделей, наполненных таинственностью и сложностями. Существуют границы погрешности и доверительные интервалы. То, что преподносится как факт (как в случае с марсианским метеоритом), часто является просто вероятностью.
Я нахожу утешение в том, что не существует теории всего, окончательного ответа на каждый заданный вопрос. Теорий и путей может быть множество. Есть больше одного правильного способа высадиться на Марс, больше одного правильного способа составить эту книгу (как я постоянно себе говорю) или больше одной правильной стратегии масштабирования вашего бизнеса.
В поисках определенности Эйнштейн встал на собственный путь. Но его поиски теории всего, возможно, тоже опередили свое время. Сегодня многие ученые подхватили эстафету и продолжают идеи Эйнштейна в поисках центральной идеи, объединяющей наше понимание физических законов. Некоторые из этих усилий многообещающи, но пока не принесли никаких плодов. Любые будущие прорывы будут возможны, только когда ученые осознают неопределенность и уделят пристальное внимание одному из главных движущих факторов прогресса – аномалиям.
ЗабавноУильям Гершель, немецкий композитор XVIII века, позже переехавший в Англию[79], быстро зарекомендовал себя как разносторонний музыкант, умеющий играть на фортепиано, виолончели и скрипке, а затем он написал двадцать четыре симфонии. Но была и одна немузыкальная композиция, затмившая музыкальную карьеру Гершеля.
Гершель был очарован математикой. Не имея университетского образования, он обратился за ответами к книгам. Он поглощал тома по тригонометрии, оптике, механике и мой любимый, труд Джеймса Фергюсона «Астрономия, объясненная на основе принципов сэра Исаака Ньютона и облегченная для тех, кто не изучал математику». Это была «Астрономия для чайников» XVIII века.
Он изучал книги о том, как сооружать телескопы, и попросил местного мастера зеркал научить его этому искусству. Гершель начал делать телескопы, шлифовать зеркала по шестнадцать часов в день и делать формы из навоза и соломы.
13 марта 1781 года Гершель сидел на своем заднем дворе, глядя в самодельный телескоп и выискивая в небе двойные звезды, которые со стороны кажутся очень близкими друг к другу. Он заметил в созвездии Тельца, недалеко от его границы с Близнецами, странный объект, который показался ему неуместным. Заинтригованный этой аномалией, Гершель снова направил телескоп на объект несколькими ночами позже и заметил, что тот двигается на фоне звезд. «Это комета, – писал он, – потому что она поменяла местоположение»[80].
Но первоначальная догадка Гершеля оказалась ошибочной. Этот объект не мог быть кометой, так как у него не было хвоста и он не следовал по типичной для кометы эллиптической орбите.
В то время считалось, что Сатурн был внешней границей планет Солнечной системы, и ученые считали, что за ним планет не существует. Но открытие Гершеля доказало, что это ошибочное убеждение. Это включило новый выключатель на границе известной Солнечной системы и удвоило ее в размерах. «Комета» Гершеля оказалась новой планетой, которую позже назвали Ураном, в честь бога неба.
Уран оказался непокорной планетой. Он беспорядочно ускорялся, а потом замедлялся. Он отказался опираться на законы тяготения Ньютона, которые точно предсказывали движение повсюду – от объектов на Земле до траекторий планет в космосе[81].
Эта аномалия привела французского математика Урбена Леверье к предположению о существовании еще одной планеты, расположенной за Сатурном. Он полагал, что она может влиять на Уран и, в зависимости от их расположения, либо тянуть его вперед и ускорять, либо тянуть назад и замедлять. Леверье нашел другую планету, используя только математику – всего лишь «на кончике пера», как выразился его современник Франсуа Араго. Эта новая планета, Нептун, позже была замечена в пределах одного градуса от места, предсказанного Леверье[82]. Эта удивительная точность возникла благодаря законам, написанным Ньютоном почти за 160 лет до этого.
С открытием Нептуна оказалось, что законы Ньютона безраздельно господствуют даже на внешних границах Солнечной системы. И тем не менее была проблема и с планетой поближе к нашему дому, Меркурием. Он отказывался соответствовать ожиданиям, отклоняясь от орбиты, предсказанной законами Ньютона. Было бы легко отмахнуться от этого недостатка как от заблуждения или исключения, которое доказывает правило, особенно потому, что Меркурий казался единственной планетой, где не действовали законы Ньютона, даже если отклонение от них было небольшим.
Но эта незначительная аномалия таила главный изъян законов Ньютона, и Эйнштейн ухватился за этот сбой, чтобы придумать новую теорию, которая бы точно предсказала орбиту Меркурия. Описывая гравитацию, Ньютон опирался на грубую модель, гласившую, что «тела притягиваются друг к другу»[83]. Модель Эйнштейна была намного сложнее: «Вещество искривляет пространство-время»[84]. Чтобы понять, что имел в виду Эйнштейн, представьте себе, что вы кладете на батут несколько бильярдных шаров и один шар для боулинга[85]. Тяжелый шар искривляет ткань батута, заставляя более легкие двигаться к нему. Согласно Эйнштейну, гравитация действует точно так же: она деформирует структуру пространства и времени. Чем ближе вы к огромному шару для боулинга, который является Солнцем (а Меркурий является ближайшей к Солнцу планетой), тем сильнее искривление пространства и времени и тем значительнее отклонение от законов Ньютона.
Как показывают эти примеры, путь к включению света начинается с выключателя, который срабатывает в вашем собственном сознании, когда вы замечаете аномалию. Но мы не созданы для того, чтобы замечать аномалии. В детстве нас учили разделять вещи на две стороны: хорошую и плохую. Чистить зубы и мыть руки – это хорошо. Незнакомые люди, предлагающие нам прокатиться в пугающем белом фургоне, – это плохо. Как пишет Т. К. Чемберлен: «От хорошего ребенок не ждет ничего, кроме хорошего; от плохого – ничего, кроме плохого. Ожидать хорошего от плохого или плохого от хорошего – значит радикально расходиться с детскими ментальными методами»[86]. Как сказал Азимов, мы считаем, что «все, что не является идеально и безупречно правильным, является полностью ошибочным»[87].
В детстве это чрезмерное упрощение помогает нам осмыслить мир. Но и с возрастом нам не удается перерасти эту обманчивую теорию. Мы пытаемся вставить кубик в круглое отверстие и разложить вещи (и людей) по аккуратным категориям, чтобы создать удовлетворительную, но обманчивую иллюзию восстановления порядка в беспорядочном мире.
Аномалии искажают эту чистую картину хорошего и плохого, правильного и неправильного. Жизнь достаточно утомительна и без неопределенности, поэтому мы устраняем ее, игнорируя аномалии. Мы убеждаем себя, что аномалия должна сильно выделяться или же являться ошибкой измерения, а потому притворяемся, что ее не существует.
За такое отношение приходится дорого платить. «Открытие начинается с осознания аномалии, то есть с установления того факта, что природа каким-то образом нарушила навеянные парадигмой ожидания, направляющие развитие нормальной науки», – объясняет физик и философ Томас Кун[88][89]. Азимов утверждал, что «Эврика!» – это самая захватывающая фраза в науке. Вернее, заметил он, научное развитие часто начинается с того, что кто-то видит аномалию и говорит: «Забавно…»[90] Открытие квантовой механики, рентгеновских лучей, ДНК, кислорода, пенициллина и многого другого – все это произошло тогда, когда ученые приняли аномалии, а не проигнорировали их[91].
Младший сын Эйнштейна, Эдуард, однажды спросил отца, чем он так знаменит. Отвечая, Эйнштейн упомянул свою способность замечать аномалии, которые упускают другие: «Когда слепой жук ползет по изогнутой ветке, он не замечает, что в действительности движется по искривленной поверхности, – объяснил он, косвенно ссылаясь на свою теорию относительности. – Мне повезло заметить то, чего не заметил жук»[92].
Но, перефразируя Луи Пастера, удача благоволит подготовленным. Только когда мы обращаем внимание на скрытые подсказки – что с данными что-то не так, объяснение кажется поверхностным или притянутым, наблюдение не совсем соответствует теории, и старая парадигма может уступить место новой.
Как мы увидим в следующем разделе, точно так же, как принятие неопределенности ведет к прогрессу, сам прогресс тоже порождает неопределенность, поскольку одно открытие ставит под сомнение другое.
ОплутонитьВ деле открытия планет астрономы-любители привыкли опережать экспертов.
В 1920-е годы двадцатилетний фермер из Канзаса Клайд Томбо в свободное время занимался сооружением телескопов, шлифуя свои линзы и зеркала, как Гершель больше столетия назад[93]. Он наводил свои самодельные телескопы на Марс и Юпитер и рисовал их. Томбо знал, что обсерватория Лоуэлла в Аризоне работает над планетарной астрономией, и по наитию послал им свои рисунки. Астрономы были так впечатлены увиденным, что предложили ему работу.
18 февраля 1930 года, когда Томбо сравнивал различные фотографии звездного неба, он заметил маленькую точку, двигающуюся взад и вперед. Оказалось, что эта планета находится за Нептуном. Из-за своего удаления от Солнца она была названа в честь римского бога подземного царства и смерти Плутона.
Но что-то было не так. Расчеты размеров только что коронованной планеты продолжали уменьшаться. В 1955 году астрономы полагали, что масса Плутона примерно равна массе Земли. Тринадцать лет спустя, в 1968 году, новые наблюдения показали, что масса Плутона составляет примерно 20 % массы Земли. Плутон продолжал сжиматься до 1978 года, когда расчеты подтвердили, что Плутон совсем легкий. По расчетам, его масса составляла всего 0,2 % от земной. Плутон был преждевременно объявлен планетой, так как он был намного меньше своих собратьев.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Оригинальное название – This Is Marketing.
2
Оригинальное название – Billionaire and the Mechanic.
3
NASA, «First American Spacewalk», Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства (далее NASA), 3 июня 2008 года, www.nasa.gov/multimedia/imagegallery/image_feature_1098.html.
4
Боб Грэнат, «Gemini’s First Docking Turns to Wild Ride in Orbit», NASA, 3 марта 2016 года, www.nasa.gov/feature/geminis-first-docking-turns-to-wild-ride-in-orbit.