Полная версия
Доказательства сути
Анна Наумова
Доказательства сути
Памяти Жама
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
Борис ПастернакIf the doors of perception were cleansed
every thing would appear to man as it is, Infinite.
For man has closed himself up,
till he sees all things thro’narrow chinks of his cavern.
William Blake. A memorable fancy.[1]But I have promises to keep,
And miles to go I sleep,
And miles to go I sleep.
Robert Frost. Stopping by Woods on a Snowy Evening.[2]Глава первая
Разрушенные мосты
Итак, это случилось.
И небеса не разверзлись, проливая огонь и серу на его многомудрую лысеющую голову. И вряд ли его офис, тот, что на Ленинградском шоссе, окутала египетская тьма, полная смертоносного дыхания ветхозаветной пустыни. Также сомнительно, что дома его ожидают полчища жаб и тучи ядовитой мошки. Для него это не впервые, он этим занимается чуть ли не ежедневно.
А для нее это было в первый раз. Хотя этого можно было ожидать, ведь с дамами ее деликатной профессии ни в чем нельзя быть уверенной!
И, черт возьми, все равно ей стало очень больно!
Почему? А вы поставьте себя на ее место! Десять лет она мирно писала романы в стиле дурацко-жизнерадостной фэнтези, благополучно печаталась, получала гонорары, вдохновенно их тратила и с чувством глубокого морального удовлетворения читала о себе гадости в Интернете. Двадцать четыре опубликованные книжки плюс переиздания – это приятно грело ее самомнение и давало пищу для размышлений немногочисленным поклонникам и противникам тоже. Наивно надеясь, что и дальше всё в жизни будет так же гладко, она написала двадцать пятый роман и отправила его в издательство.
Этот роман дался ей непросто, и поэтому всегдашней жизнерадостности в нем не имелось вовсе – она разрывалась между работой, писательством и онкологической больницей, куда нужно было сопровождать мужа на сеансы химиотерапии. Собственно, роман писался для того, чтобы выплатить долг издательству, – на лечение требовались деньги, а откуда ей, библиотекарше со стажем, взять их, не с неба же падают набитые купюрами чемоданы?..
Она отправила роман и наивно подумала – ну вот, жизнь налаживается, вроде и химия мужу помогает, он улыбается, стал спать по ночам без трамадола и реланиума… И договор подписан, и вот уже прислали корректуру на правку, значит, скоро книге быть…
А в очередной день, после того, как она привела обессилевшего мужа из онкодиспансера (почему-то в стационар его не брали, просто кололи цистоплатину и отправляли домой), пришлось проверить почту и наткнуться на письмо главного редактора. «К сожалению, роман мы публиковать не будем», и всё, без комментариев. И бессловесная пустота образовалась в душе. Как будто бежала, бежала и – лбом об стену со всего маху. Тривиально, но факт.
Стало тошно вовсе не потому, что она считала свой опус шедевром. Наверно, это сработало запоздалое осознание пословицы «Пришла одна беда – отворяй семи ворота». Не хотелось дознаваться – отчего редактор поменял мнение, отчего всё настолько неисправимо. И сил стало хватать только на то, чтобы менять белье мужу, делать ему уколы, готовить протертые супы (ничего другого он не мог проглотить из-за разросшейся в гортани опухоли) и ходить на работу как идут на публичную казнь – при полном параде и с гордой улыбкой победительницы.
Побеждать приходилось всё – бессонные ночи, когда муж ревел от боли и поминутно сплевывал в полотенца сгустки сожженной химией плоти, мутные утра со снежным месивом под ногами, толчеей в автобусе, сочувственными взглядами коллег (от сочувствия почему-то хотелось бежать куда глаза глядят), дни, до краев наполненные ужасом, который нужно прятать в себе, не дать вырваться звериным воплем «Помогите же мне кто-нибудь!», потому что помогать – так, как она хочет, – некому и невозможно. И этот вопль, скрученный в тугую пружину, превращался в ее истинное «я», мешал дышать, заставлял улыбаться криво и секундно, не ослабевал ни на минуту даже во сне, хотя какой уж тут сон…
Сережа уже не мог говорить и даже хрипеть – он писал записки, в которых тоже стоял ужас перед смертью, пристально и умиротворяюще засматривающей в лицо. В считанные дни он сгорал, исчерпав все силы, и лечащий врач в онкодиспансере сказала ей с фальшивым сочувствием: «Потерпите месяц». Пришлось вызвать свекра – чтоб помогал дежурить у постели, поднимать и переворачивать Сережу… Свекровь не приехала, наверно, не решилась увидеть сына таким – обезумевшим от боли и лекарств, воющим сгустком страдающего мяса.
Было Вербное воскресенье, апрель, пронизанный солнечными копьями, теплый ветер и распахнутое небо. Она хотела с утра сходить в монастырскую церковь рядом с домом, но не смогла – не было в душе ничего, кроме отчаяния, ничего, хоть отдаленно напоминающего молитву. Она сидела рядом с постелью Сережи, смотрела, как он мечется в агонии, сдергивая с себя простыни, и натягивала их вновь, потому что муж начинал дрожать как в лихорадке. Сухой и хрустящий звук, вырывавшийся из его груди с каждым вдохом и выдохом, был так страшен, что она до крови прокусывала себе губу, чтоб не закричать. Глаза Сережи были закрыты, он бессмысленно водил руками по постели, по обтянутым кожей ребрам, а потом поднимал их вверх, тянулся к кому-то невидимому… Она брала его руки в свои и слушала страшный, беспамятный и жалкий шепот: «Мама, мамочка!» Она разделилась – одна принимала в себя ужас страдания и умирания Сережи, а другая словно уподобилась камере наблюдения, четко, равнодушно и жестко отмечающей детали времени вокруг. Вот монастырский колокол ударил к вечерне, вот стукнула форточка от порыва ветра и впустила воздух в зловонную комнату, вот отец включил телевизор, и ржавым шурупом ввинтилась в мозг реклама очередного пищевого счастья, вот собака во дворе залаяла – это свекор приехал (или, наоборот, уходит, она не уловила)… К постели подбежал Жам, пёсик со статусом сына, глянул пучеглазо и заскулил.
– Гулять хочешь? – отрешенно спросила она и погладила пёсика. – Прости, не погуляла сегодня с тобой, Сережка наш умирает…
И затряслась в бесслезном плаче, закачалась взад-вперед припадочной кликушей, обхватив себя руками.
Сережа вдруг дернулся, повернулся набок и уткнул лицо в край постели, а потом затих и словно уменьшился. Умалился, вот точное старинное слово.
– Сережа, – позвала она немо, прошептала: – Ты всё, да, всё?
Больше не было слышно свиста и хрипа его дыхания, но она не верила, что это кончилось вот так: незначительно, мелко, приземленно, на уровне уборки и стирки, без высоких слов, благословений, прощаний и напутствий. Жам мелко задрожал. Она встала и осторожно коснулась плеча мужа, оно было теплым; его рука мягко упала на простыни. Она повернула Сережу на спину и, глянув ему в лицо, тихо вскрикнула – это было лицо ребенка, маленького мальчика, невинного, счастливого и беспечного, только что попавшего в парк аттракционов, где вечно крутятся карусели, стреляет тир и всем бесплатно раздают мороженое… Сережа был так тих и светел, так покойно смыкались его обметанные губы, так мирно спали на темных подглазьях ресницы и мягок абрис скул, что не было сомненья в его смерти.
– Сереж, – проговорила она, имя стало горьким на языке, как таблетка амитриптилина. – Ты меня слышишь?
Конечно, он слышал ее, ведь он наверняка стоял рядом со своим измученным телом и невидимо улыбался, готовясь идти по лестнице в небо.
– Прости меня, прости, прости, я живу, а ты больше нет, глупый, маленький, – хотелось шептать это долго-долго, чтобы слезы и вопли так и остались внутри, чтобы покой и тишина наполнили ее всю, как вода – пустой кувшин…
Оглушенно постояв рядом с постелью мужа, она вышла в зал и сказала отцу:
– Пап, Сережа умер.
– Царство небесное, – отец выключил телевизор и добавил: – Звони в «скорую» и в милицию. И свекру тоже. А я во двор пойду, кобеля привязать.
Первой приехали ребята из ритуальной конторы – это понятно, поскольку у них со «скорой» договоренность насчет оформления покойников и распределения заработанных средств, значит, надо успеть оперативно перехватить заказ. Она держалась адекватно, связно отвечала на вопросы насчет могилы, гроба, венков, батюшки, и только когда санитары из неторопливой «скорой» понесли вон, вперед ногами, провисающее на простынях Сережино тело, истошно взвыла и тут же зажала рот руками, молча провожала глазами.
– Вы не волнуйтесь, – деловито посоветовал ритуальный агент. – Все там будем, а вам еще надо похороны оформлять.
Оформили. Прощаясь, агент обещал позвонить – сообщить время, когда надо будет подъехать к моргу с одеждой для покойного. Тут и свекор появился, как-то суетливо начал говорить о том, что вот, копил деньги на свои собственные похороны, а не на похороны сына, что ах, как все в жизни получается и прочие благоглупости, характерные для стареющих болтливых мужчин.
Остаток вечера и полночи она провела за гладильной доской – гладила любимый костюм мужа, светлый, с нитками льна, его сорочку, выбирала галстук, – Сережа старался всегда выглядеть стильным джентльменом, с каждого гонорара она покупала ему костюм. Сейчас это было какое-то тихое помешательство – исступленно гоняя утюг по доске, она разговаривала с мужем, просила прощения, спрашивала, как он там и жалко, что не увидит, какие им в мае поставят окна, точнее, нет, увидит (с неба), но уже не сможет высказать оценку, и прочий бред. Потом вспомнила, что так и не покормила Жама и дворового пса Вулканчика, бросилась к ним.
– Вы его видите? – спрашивала она у собак и даже у кошки. – Вы его чувствуете, он еще здесь?
Они молчали, только взволнованный Жам на всякий случай принялся ходить на задних лапах.
Заперев ворота, она прошлась по двору. Пахло мокрой землей, только что освободившейся от снежных пластов, пчелиным воском из открытой двери сарая, где стояли пустые ульи, туша медогонки, старые рамки. Возле медогонки сидел отец, слушал радио и «употреблял».
– Ну, ты как? – спросил он. – Когда в морг-то ехать?
– Завтра к восьми утра, то есть, уже сегодня. Хватит тебе пить, идем в дом, суп из пакетика сварю, хоть поешь.
– Иду, – отец сунул пустую бутылку в медогонку, встал, шатнулся, она бросилась поддержать, так и вела отца по двору, потом в дом.
Долго лежала на диване и смотрела на иконы, которыми благословили их с Сережей после венчания. Немота в душе не отпускала, и молиться было не о чем, нет, конечно, следовало молиться за усопшего, но даже «Господи, помилуй» не выговаривалось, губы чужими были на лице, как нашлепки из пластилина.
…Это из Цветаевой, что ли, – «близких людей на небе много больше, чем на земле». Так и есть, на небе мама, духовный отец – протоиерей Вячеслав, перед которым она виновата неумением слушать и учиться молча всё терпеть, а вот теперь и Сережа. Небо не пусто, это она пуста, но чем или кем заполнить эту пустоту, непонятно. Не то, чтобы она сильно любила мужа, скорее, привыкла жалеть, спасать и вытаскивать, как всегда жалела и спасала отца – хоть в чем-то. А теперь для кого ей жить, для своей собаки, что ли? Отцу она никогда не была нужна, он вообще смотрел на жену и детей как на побочные продукты жизнедеятельности собственного организма и хотел только одного – прожить в пьяном ничегонеделании за удочками где-нибудь в заокской глухомани.
Утром встала пораньше, чтоб успеть до поездки в морг погулять с Жамом. Гуляла, в одной руке – поводок, в другой – телефон, чтоб дозваниваться до коллег и подруг. Набирала и не попадала по клавишам, да еще Жам, хоть и трехкилограммовый чихуахуа-стандарт, тянул ее с силой и упорством речного буксира, поскольку жаждал нагуляться и за вчерашний, пропущенный день тоже. Небо заливала синева вперемешку с золотом апрельского света, на колокольне ударили к утрене Великого Понедельника, и ей подумалось – хорошо, Сережа умер, словно приветствуя грядущего на крестные муки Спасителя мира. А ей осталась разодранная в клочья жизнь, долги, ветшающий дом, роман-отказник и вопиющее чувство собственной никчемности и несостоятельности.
– Слушай, Жам, хоть ты меня послушай, – говорила она пёсику, пока он пристраивался метить очередной кустик или мусорный пакет. – Я ведь сама виновата во всех своих бедах, так? Надо было посылать Сережу куда подальше после первого же свидания, когда он нервно дул пиво бокал за бокалом, а его бывшая жена, которая нас и познакомила и передала его мне в хорошие руки, посмеивалась и курила «Вирджинию слимз». Он же никогда не встречался со мной трезвым, может, потому что меня на трезвую голову страшно воспринимать, ха-ха? Зачем, зачем я его пожалела, зачем выслушивала все эти его бесконечные жалобы на судьбу, на родителей, на бывшую жену, на несовершенство мира? Понятно же было, что нытик и сентиментальный эгоист! Ах, черт, нельзя о покойниках плохо… В загс ехать, у меня платье шикарное с чужого плеча, отец пьяный в сарае, свидетельницы не едут меня красить и завивать, сплошной феназепам! А в загсе – позор – ни у кого не было ста рублей заплатить баянисту за марш Мендельсона, такая вот глупая бедность… И вся наша с ним совместная жизнь была борьба, покой нам только снился. На работу уходила – спал, с работы возвращалась – тоже, только вусмерть пьяный, вся моя библиотекарская зарплата уходила на его чекушки. Терпела, дура, из-за того, что в ногах валялся, каялся, мол, брошу-завяжу, только меня не прогоняй. А потом – чудо, шанс счастья, упавший, как райский плод, – знаменитый фантаст приехал в наш городишко на встречу с читателями! Я, Жам, тогда сильно повернутая на фантастике была, проела мозги директору насчет пропаганды условной литературы, вот она и пригласила, а писатель и приехал. Встретились, познакомились, я дышать в его присутствии боялась, стыдно было за грязный наш вокзал и город, за унылые пейзажи главного проспекта, за библиотеку нашу – серую и убогую, со щербатым паркетом и рваным линолеумом, с капающим краном в туалете и ревущим белугой бачком унитаза… И сама я, – представь, Жам, – сапоги, пальто секонд-хенд, зато улыбка на полтора лица! Слава богу, писатель оказался не заносчивый, легкий человек, хоть и неотмирный. Краткая экскурсия по городу с акцентом на памятник Льву Толстому, что бронзово шагал к зданию ликероводочного завода, встреча с читателями и еще чуть-чуть посидели в кафе, выпили пива какого-то демократичного. За пивом я и покаялась, что тоже мечтаю в мейнстримовские писательницы выбиться, идеи есть, но все некоммерческие. Не трусь, говорит, пиши. Садясь в электричку, благословил, домой с вокзала шла как по облакам. Когда муж протрезвел, рассказала про Великую Мечту и попросила не мешать в литературном процессе, даже пообещала купить две чекушки, если настроит старый «486-й пень», чтоб можно было на нем набивать текст.
Текст, Жам, пришел сам и герои тоже – знаменитый писатель и ведьма-библиотекарша, их судьбоносная встреча и романтические страсти. В реальности никаких страстей не было, даже поползновения к ним, могу на Библии поклясться. А тут получилась еще и пародия на самый читаемый его роман, правда, особо образованные поклонники сего романа сочли мой опус гнусным надругательством над святыней и вообще плагиатом; у них при одном упоминании моей фамилии и книг тестостерон из ушей брызжет… Так вот и стала печататься, когда первая книга вышла, носилась с нею, как вот ты – с резиновой косточкой: неужели это я да неужели это мое? Позже, книге где-то на десятой, восторг от Себя-Самой-Такой-Вот-Писательницы поулегся, захотелось попробовать писать не в том направлении, которое приветствует издательство, а в том, которое хочет собственное правое полушарие. Книги до десятой меня в издательстве все же ценили, а потом только терпели, потому что тиражи худо-бедно раскупались. Нет, Жам, я не хочу сказать, что я какой-то гений непризнанный, я просто способная фантазерка, вот и все, а это расстраивает, конечно. И десять лет жизни прошли в текстовом редакторе «Word», потому что реальность – это лечение Сережи в наркодиспансере, потом кодирование от алкоголизма, потом лечение от того-сего, словом, крест, скорби плоти и духа. А теперь, миляша, я и не жена и не писатель. Вот ведь какая забавность жизни.
Жам к горестному монологу отнесся наплевательски, совета не дал, поэтому вернувшись и вымыв ему лапы, она запила крепким чаем три таблетки анафранила и поехала в морг, держа на коленях целлофановый мешок с костюмом. Рядом на сиденье стояла коробка с мужниными ботинками – еще не надеванными, – когда покупали, он пошутил, что в гроб только их надевать. Нельзя такие шутки… Она твердила об этом водителю такси, который вежливо кивал в ответ.
У морга уже дежурили несколько автомобилей и нервно-бледных людей – они тоже ждали вестей о своих покойниках. В лужах блестело великопостное солнце, пахло табаком, мокрой бумагой и – почему-то – горелой резиной. Подошел свекор, опять начал плакаться насчет кровных денег, которые придется тратить на похороны сына. Скотина, хотелось сказать ей, крохобор, он же сын, что ж ты за рупь жмешься, а помнишь, как ты ему по пьяни два ребра сломал, но она молчала, потому как такое даже думать неприлично. И сама она, конечно, виновата – надо было прикапливать на черный день, а она все свои гонорары-зарплаты растранжирила по пустякам и никчемностям…
Вышел молодой парень из ритуальной конторы, сказал, что сейчас подойдет работница морга, пойдете с ней сами облачать покойника или заплатите и передадите вещички ей? При этом из полуоткрытой двери морга шел такой омерзительный запах формалина, хлорки и дезинфектантов, что она отшатнулась, подавляя рвотный позыв, отдала деньги и одежду, чуть не побежала прочь, еле выслушала расписание завтрашних похорон.
Возвращалась домой пешком через весь город – хотелось выветрить горький запах смерти и убедиться в том, что пустота вокруг нее самой – кажущаяся. Вон храм при оружейном заводе, люди идут со службы, вон в торговых рядах усталые серые девушки раскладывают белорусские колготки и китайские тени для век, прогрохотал изуродованный граффити трамвай, в луже плавают мятые банки из-под «Ягуара», бомжи деловито роются в урнах – всюду жизнь, как на ее любимой одноименной картине художника Ярошенко… Смерть – это несложно, а вот жить – как у кого получается.
Друзей Сережиных она практически не знала; конечно, можно было позвонить с его мобильника, выбрать из адресной книги, но не было сил. Тем более, что отпевание и прощание с телом будет в ритуальном зале, а не дома.
Дома она с ожесточением принялась за уборку, выматывая себя, чтоб не осталось сил на рефлексию по поводу горькой судьбины. Всё хорошо, врала себе она, что Бог ни делает, то к лучшему; и книги она еще напишет угодные издателю, и с долгами рассчитается, и дома будет ремонт – главное, потерпеть, пережить эту полосу и дальше ползти по минному полю собственной судьбы. Мобильник в кармане халата то и дело тренькал – оповещал об эсэмэсках от подруг и читательниц, сочувствующих и поддерживающих. Она прочитывала сообщения, некоторым отвечала, кратко и односложно. Жам ходил следом за ней по дому, лез под руку, – тоже, видно, соболезновал, собаки всё понимают, только сказать не могут, верно?
А назавтра приехал к воротам дома дребезжащий «пазик» и под свинцовым отсыревшим небом отвез ее, Сережиных родителей и немногочисленных знакомых в ритуальный зал – отпевать раба божия Сергия. Когда она подошла к гробу, обитому праздничным бордовым плюшем, опять поразилась умиротворенному лицу мужа. Рассматривала остро-восковой его профиль, руки, от которых служителям морга удалось оттереть даже старые табачные пятна, и тихо ахнула, когда увидела на шее грубый шов через край толстой серой ниткой.
– Ой, Сереж, как зашили тебя грубо, – прошептала она. – И вокруг головы веночек этот дурацкий из тряпичных гвоздик, пошлость какая… Зачем мужчине веночек…
И тут же поняла – трепанацию делали, вот и прикрыли веночком.
Сбоку пристроился свекор и снова зазудел о неисповедимости жизненных путей, от этой бесконечной трепотни ей стало еще тошней, но она привычно стиснула зубы – терпеть было проще, чем устраивать грызню и склоку, да еще у гроба.
Пришел батюшка, роздал свечи, возгласом «Благословен Бог наш…» начал отпевание. Она смотрела на пламя своей свечи, ежилась – в зале было холодно, думала, что надо держаться, еще ведь на кладбище ехать, потом немудрящие поминки, и тогда она отдохнет, будет долго стоять под горячим душем, закутается в плед, под боком пристроится Жам, можно будет почитать что-нибудь общеукрепляющее… И скоро Пасха, душа утешится, быть может, и снова покатится жизнь, осененная благим одиночеством. Странно, что слез совсем нет, это плохо, значит, всё копится внутри и может прорваться в неподходящий момент. Так что антидепрессанты – двойную дозу – с этого дня обязательно.
Кладбище, Мыльная гора, казалось бесконечным как расширяющаяся Вселенная. Автобус вяз в раскисшей глине, рычал, встряхивался будто взмокший пес, и гроб внутри подпрыгивал и раскачивался, она придерживала его за край, боясь ненароком коснуться ледяного тела мужа. Наконец приехали, к могиле надо было пробираться по жуткой грязи, петляя среди свежих сырых холмиков с пластмассовыми венками. К месту последнего упокоения, кроме могильщиков, поначалу не подошел никто – боялись увязнуть в расползающейся по краям могилы глине. На холмик водрузили гроб, весенний ветер играл лентами на венках, шевелил лепестки тряпичных гвоздик и кружева обивки. Она подошла все же, еле вытягивая ноги из жадно чавкающей земли.
– Прости меня, Сережа, – прошептала она, прощаясь с фарфоро-желтым его лицом.
Гроб заколотили и принялись опускать в могилу. Оказалось – вырыли короче, чем надо, гроб не лез, пришлось спешно подкапывать, могильщики с брезентовыми лицами, матерясь, пихали его в чрево земли, дабы не задерживать процесс получения денег и водки. В конце концов гроб громко плюхнулся оземь и наверх из могилы выметнулась волна мутной воды – сыро было после бурной апрельской оттепели. Муж ее племянницы, Дмитрий помог поставить простой деревянный крест.
– И больше ничего, – сказала она. – Глупо-то как.
Глава вторая
Попытка отдышаться
На девятый день Сережа ей приснился. Он вошел в их спальню в темно-сером костюме, который был куплен с первого ее гонорара и кипенно-белой рубашке. Стоял возле постели и смотрел на нее. Потом стал раздеваться, и снятые им вещи вдруг исчезали из его рук.
– Сережа, ты же умер, – прошептала она.
– Нет, – хмуро отрекся от факта смерти он. – Живой я.
– Но я сама видела, у тебя на шее шов после вскрытия!
– Ерунда все это, жив я. Только спина у меня вся в прыщах, – он снял рубашку и повернулся спиной. – Выдави, уже созрели.
Она проснулась с задушенным в горле воплем, села в постели, вцепившись в Жама, который принялся лизать ей руки. Поняла, что уже больше не уснуть, встала и отправилась на кухню готовить чай.
После чая, гуляя с Жамом, она отправляла эсэмэски подругам, прося помянуть Сережу, помолиться за него. Подружки были не то чтобы верующие, однако констатирующие бытие Бога, так что просьба могла подействовать на загробную мужнину участь. Подружки отвечали сочувствием, а, собственно, чем еще они могли ответить? Она вдруг поняла, что на самом деле вокруг нее нет никого близких – ни кровных, ни духовных, чтоб просто выреветься на доброй и понимающей груди.
Поздняя Пасха расщедрилась на солнце, гомонящих воробьев, купающихся в лужах голубей, котов, восседающих на заборах с изяществом медитирующих даосских монахов. Небо рвалось за свои края, вздувалось куполом, как мокрая простыня на веревке; ошалевшие от вешней свободы пчелы истерично жужжали в воздухе и звучно шмякались об калитки и окна, оставляя на них капельки желтоватого будущего прополиса. На деньги, оставшиеся от похорон, она купила простенький фотоаппарат и теперь упражнялась в съемке, регулируя режимы, фотографируя то полянку мать-и-мачехи, то соседского кота Фиму, то свежераспустившиеся крокусы… У нее возникло неотвязное и властное желание зафиксировать каждую мелочь настоящее-уходящей жизни, словно эти снимки были доказательством ее собственного существования. Эти подснежники, эта ветла, этот родник, храм и парк – они есть только потому, что она увидела и остановила их движение в небытие с помощью легкого нажатия кнопки спуска. Она подумала, что истинная жизнь, истинная сущесть – это одномоментность и есть. Имелся у нее некогда знакомый докторской степени по философии, чье сознание было насмерть заякорено на Мишеле Фуко и Жане Бодрийяре; так вот он на ее пируэты с фотокамерой цедил презрительно, что она всего лишь плодит симулякры. Ну и что ж, пусть симулякры, отвечала она, но как с ними здорово жить! Чего не сказать о тех же Кьеркегоре и Хайдеггере… А разве вся наша жизнь не есть бесконечный процесс производства симулякров и симулякров симулякров? Слава небесам, философ благополучно исчез в нехоженой дали, лелея свое одиночество, и ей остались малые невинные радости вроде сочинения стихов и опять же съемки с двадцатикратным зумом.