bannerbanner
Запад-Восток
Запад-Востокполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 28

– Весьма дикие места! – хмыкнул Нечаев.

– Ну, кажется, в наши палестины началось паломничество! – прервал его Соймонов, вжимая в глаз окуляр неизвестно откуда взявшейся подзорной трубы. – Справа по борту наблюдаю ветхого деньми старца с посохом! Коий все боли наши исцелит!

Второй лейтенант вырвал трубу у Соймонова.

– Это, вероятно, Алексий старец, про которого отец Илларион говорил у Гесслера. Но где же поручик Егоров? Его посылали…

Стекла трубы приблизили слегка вытянутое, с впалыми щеками лицо старика, выцветшие голубые глаза, посох, тонкую кисть руки, обтянутую коричневатой кожей. Старец шел ровным шагом, и холодный ноябрьский ветерок трепал его седые волосы на голове. Вода в реке по осени упала, обнажив песчаное дно на сажень, и Алексий шел по бывшему дну, как по дороге у самой кромки воды, переступая через коряги с засохшей на них зеленой тиной. Он шел, с любопытством глядя на развернувшееся строительство, на корабль, на встревоженных чаек. Наконец он подошел к плоту на берегу, к которому были прицеплены шлюпки, и Ртищев видел, как старик о чем-то разговаривает с мичманом Золотницким, который распоряжался перевозкой людей, и тот почтительно склонился.

– А это еще кого Бог несет? Явно не поп! – Гляньте, Алексей Николаевич! – тронул Соймонов второго лейтенанта за рукав мундира.

– Экий детина! – невольно вырвалось у Ртищева при виде нового путника.

Удивляться было чему. С той же стороны, откуда недавно явился Алексий на буланом коньке, ехал рыжий, даже рыжайший, детина. Конь под ним смотрелся осликом. Роста детина был чрезвычайного, да так, что ножища его в красных сафьяновых сапогах едва не задевали за береговой песок. Одет он был в старинного кроя красный стрелецкий кафтан, стрелецкую же шапку, тоже красную, беличьим мехом опушенную, а пояс его был затянут кушаком, само собой, красного же цвета. Широкая разбойничья рожа детины была усыпана веснушками, маленькие глаза щурились весело. Конь нес своего седока тяжело, порой увязая в рыхлом песке. Всадник, однако же, был к скоту милостив и к плети не прибегал.

– Эй, стой, черти! Кудой без меня? – раздался вдруг такой рев, что офицеры прыснули от неожиданности, а работа на берегу остановилась. С высокого берега оторопевшие матросы смотрели, как рыжий, не спеша, привязал конька к прибрежному кусту ольхи и, взойдя на плот, направился к готовой отчалить шлюпке, в которой уже находился старец.

– Не комендант ли это Олонецкий? – высказал свою догадку Соймонов. – Ну и рожа! По ночам, поди, на лесной дороге с кистеньком похаживает!

Офицеры весело захохотали, наблюдая, как рыжий взгромоздился на скамью рядом со старцем, да так, что шлюпка накренилась на правый борт. Через три минуты оба они, и монах и рыжий, стояли на палубе «Ингерманланда», с любопытством озираясь на невиданное, очевидно для обоих, зрелище. Ртищев, всматриваясь внимательно в лица их, подошел и представился. Детина первый затряс головой.

– Сенявин я, Ларион. По батюшке Акимыч. Заведую Олонецким острогом, комендант, значит. По старому – воевода. А это, – воевода ткнул пальцем в сторону старого монаха, – это батюшка Алексий. В Андрусовском монастыре, значит, живет. Мы его любим все. Чистый человек.

Старик, грустно улыбаясь, молча смотрел то на воеводу, то на Ртищева. Взгляд его был участлив и легок, и второй лейтенант сразу почувствовал свое к нему расположение.

– Ну, что же, – сказал Ртищев. – Пойдемте, я доложу о вас командиру корабля.

– Что государь? – обратился к нему Сенявин. – Где он?

Ртищев мрачно глянул на него.

– Государь при смерти.

Он повернулся и отправился на бак к капитанской каюте. Старец и воевода последовали за ним на нижнюю палубу.

– Погодь, лейтенант! Здесь он? – рыжий ткнул пальцем в дверь царской каюты, которая соседствовала с каютой капитана и возле которой в струнку вытянулись два бравых преображенца.

– Да! – кивнул Ртищев, остановившись на мгновение. – Аа-а…

Было уже поздно. Детина прямиком подошел к двери и развел в стороны скрещенные, с примкнутыми байонетами, мушкеты часовых.


Федор Иванович Соймонов


– Ништо, робяты… Свой я. Небойсь.

Детина исчез за дверью, а остолбеневшие от изумления и страха солдаты немо пучили глаза друг на друга: что-то теперь будет? Так же и Ртищев, как лягушка, разевал рот, не зная, что сказать и что делать. Старый монах тронул его за рукав

– Иных сердце ведет. И мы последуем, – такие были первые слова, которые Ртищев услышал от старца. Алексий подошел к двери, чуть склонив голову. Преображенцы, безвольно уже, развели мушкеты.

– Идем? – старик оглянулся на второго лейтенанта, и тот как завороженный последовал за ним. В царской каюте было темно и душно. Вчерашний пиршественный стол сейчас был убран, и на нем стояло пара подсвечников с зажженными свечами, склянки с лекарствами и пустая наполовину бутылка с венгерским вином. Тускло отсвечивая позолотой на стене, рядом с дверью в царскую опочивальню висели часы, нарушая своим тиканьем тишину в каюте. Двери были открыты, и видна была часть ложа и сидевший у изголовья больного царя медикуса Иоганна Бреннера. У стола же в креслах, молча, не глядя друг на друга, сидели капитан Гесслер, майор Кульбицкий, бледный, с красными глазами, и Граббе. Неожиданное появление олонецкого коменданта, Алексия и Ртищева – как вопиющее нарушение дисциплины, – казалось бы, должно было вызвать взрыв начальственного гнева, но Ртищеву показалось, что оно их даже обрадовало. Сняв треуголку, второй лейтенант вытянулся было во фрунт для доклада, но Гесслер, опередив его вялым жестом руки, дал знать, что рвать глотку не надо. Однако, подойдя к капитану, Ртищев все-таки прошептал:

– Сии – олонецкий комендант Сенявин Илларион и старец Алексий. Из Андрусовского монастыря.

Похоже было, что рыжий детина везде чувствовал себя как дома.

– Как же так! Ась? – сразу же загрохотал его голос на всю каюту. – Мы же, его, государя, еще по маю месяцу у меня на Олонце потчевали! Ай-ай!

Он протопал сапожищами в спальню государя и отодвинул медикуса вместе с креслом в сторону. – Отодь! Ай-ай!

Он взял руку царя, которая безвольно покоилась на его груди, и потряс ее.

– Государь-батюшка! Что же это? Не уберегли тебя, собачьи дети!

Цыкнул в сторону медикуса.

– Что с ним? Ну!

Но медикус, глядя перед собой круглыми, отупелыми глазами, лишь шептал:

– Ich weiss nicht! Ich weiss nicht![114]

Опечаленный воевода, опустив голову, вышел из комнаты. Все молчали и выжидательно смотрели на Алексия, который, опершись на посох, стоял у двери. Глаза Гесслера и Алексия встретились, и Гесслер едва уловимо кивнув, сделал легкий жест рукой, приглашая его войти к лежащему без сознания Петру. Бреннер выскользнул из спальни. Алексий медленно прошел туда и присел на освободившееся место. Перед ним лежал человек с круглым кошачьим лицом и маленькими усами над маленьким круглым ртом с землистыми губами. Бисеринки пота блестели на лбу при свете свечи, слипшиеся пряди волос разметались на подушке. Когда-то всемогущий, перед ним лежал государь, перед именем которого склонялась вся Европа. Государь, который принял царство под названием Русь, а оставляет его с горделивым именем Россия. Государь, которого лишь Бог может судить по достоинству за всю кровь своих подданных и свой пот, что он пролил. За свои мозоли и чужие слезы. За пушки, корабли, мануфактуры, народное рабство, немецкое платье, бороды, камни Петербурга, вечное метание по огромной стране от юга до севера, за мечты, табак, убитого сына, сосланную в монастырь жену и сестер, горечь Нарвы и Прутского похода, славу Полтавы и Гангута, признание потомков и проклятие потомков.

– Боже, тяжкое возложил ты на меня! – прошептал Алексий. И немного погодя: – Пронеси чашу сию мимо Государя, если возможно. Не за себя прошу, за Россию. Не время…

Из соседней комнаты слышен был лишь неспешный ход часов, где остальные ждали неизбежного.

– Государь! Петр Алексеевич! Слышишь ли ты меня? – уже вслух произнес Алексий, положив руку на влажный от пота лоб царя. Спустя мгновение он вздрогнул от неожиданности, почти от испуга, когда увидел, как медленно-медленно стали открываться глаза Петра, затуманенные болезнью.

– Ааа-а… Что со м-ною? – едва разобрал невнятные слова царя Алексий и услышал топот вбегающих в спальню людей. Он обернулся и увидел длинное изумленное лицо капитана, детскую улыбку рыжего воеводы, выпученные подобострастно глаза Граббе и красное от волнения лицо лекаря Бреннера, который в трясущихся руках держал чашку со снадобьем.

– Тссс! – сделал предостерегающий жест Алексий в сторону собравшихся. – Государь, здравие ваше в руках божиих, но ради блага государства Российского спрошу: кому в случае продления болезни правление оставите? Собравшиеся здесь да будут верными свидетелями вашей высочайшей воли перед Богом!

Неимоверным усилием Петр повернул голову в сторону Алексия, рука свесилась с ложа, желтая, бессильная.

– Е-ка-те-рине А-л-евне, – только и смог проговорить царь заплетающимся от слабости языком и через миг снова впал в забытье. Первым молчание нарушил Гесслер.

– Ну, что же, господа! Все ясно. Сейчас мы напишем текст тестамента, и, ежели государь боле в себя не придет, то своими подписями заверим последнюю волю любимого монарха. Все слышали, что государь назвал своей преемницей супругу Екатерину Алексеевну. Капитан-лейтенант! – обратился он к Граббе, – извольте составить текст и передать его писарю. Вы же, ваше преосвященство, – коротко глянул он на Алексия, – исполните свои обязанности, как это предписывают каноны православной веры.

– Рано еще, – возразил Алексий, с трудом поднимаясь с низкого кресла. Какая-то уверенность, ни на чем не основанная, родилась в нем и крепла с каждым мигом. – Да понадеемся на чудо, ибо для Бога нет невозможного!

И увидел, как у капитана еще более вытянулось и так довольно вытянутое лицо.

– Хорошо, – произнес, наконец, Гесслер. – Подождем, хотя уже все ясно. Да будут все свидетелями, что долг свой перед государем я исполнил.

Все, за исключением Кульбицкого и медикуса Бреннера, вышли из царской каюты и стали расходиться. Старец и воевода поднялись на верхнюю палубу. Алексий подошел к высокому борту и устало оперся на него, почти повис. Рыжий воевода мрачно на него посматривал.

– Может, того… – пробасил он. – Может, все-таки, батюшка, причастите государя то? Как без причастия христианской душе? Плох, ой плох государь… Я-то знаю.

– Старый я дурак, о чуде молюсь! – признался Алексий. – Вот надеюсь отчего-то.

– Не вылечат немцы. Тьфу! – сплюнул досадливо за борт воевода и вдруг оживился. – Эээ, батюшко Алексий! – Он неловко затоптался, будто застенчивый ребенок. – Грех мой, да что там! Женка моя мальчонку меньшого, Васятку, лечила недавно. Мы уж не надеялись. Бабка тут одна живет, на Тулоксе-речке. Карелка она. Уж дар у ней! Плакали мы с женкой, может, она от дьявола дар тот имеет? Да, думаю, замолю перед Богом, все-таки дитя малое спасаю. Помирал совсем малый. Возили, вот… – совсем запутался воевода, глядя на донельзя изумленного Алексия. – Что, батюшко?


Петр Первый


– На Тулоксе, говоришь? – задумался Алексий. – Не в месте ли, что Мергойлой зовется?

– Оно самое, – уныло выдохнул воевода. – Грех мой, грех мой.

– Да подожди ты с грехами! – развеселился Алексий. – Вылечила-то малого бабка та?

– Губы Сенявина растянулись в довольной улыбке.

– Угу! Через трое дни, как и не болел никогда. Заклятье она ведает.

Последние слова воевода почти прошептал и оглянулся кругом, как будто боялся, что его подслушивают.

– Вот я и подумал, может, за нею-то послать? Чем черт не шутит? Тьфу! – с досады воевода снова сплюнул за борт.

– Не Илмой ли ее зовут? – уже серьезно спросил Сенявина Алексий. Рыжий недоумевающе захлопал глазами. – А, вы, батюшка, как знаете? И-и-Илмой. К-ка-релка она.

– Знаю… Не спрашивай. Я мню, если кто государя и может вылечить, то только она. Да как посылать? Дело к ночи.

– Да я, батюшка, благослови! Шлюпку бы мне да матросиков на веслы! Сам поплыву! Чу, и озеро как будто стихло. Пройдем. Утром здесь уж будем! – загорячился рыжий.

– Ну что же, – тихо произнёс Алексий. – Благословляю тебя, раб божий Илларион, во имя спасения государя нашего на сие благое дело! С Богом ступай!

– Эх! – воскликнул детина, срываясь с места в сторону капитанской каюты. И, остановившись на миг, крикнул Алексию:

– А и чуден же ты, отче Алексий! Да только таких на Руси и любят!

Сапожища его загрохотали по дубовому настилу палубы. В каюту капитана Сенявин ворвался так стремительно, что все, кто там был, вскочили от испуга, предположив, что царь умер и матросы на «Ингерманланде» подняли бунт. Старый вояка Гесслер быстрее всех пришел в себя и опустился в свое кресло, недоуменно глядя на нежданного визитера. Второй – а это был Отто Грауенфельд – живо посверкивал голубыми глазами из своего уголка. Один Граббе кипятился после схлынувшего испуга.

– Эээ, фы, коментант, нарушайт фсе прафил! Кейне субординацьон! Стесь фсе старше фас по чинам! Кейн дисциплин! Что фы хотель, тшорт бери!

– Да ладно тебе! – как от назойливой мухи отмахнулся от него Сенявин. – Государь при смерти. Шлюпку мне надо! – сразу взял он быка за рога. – Бабка тут одна есть, верст с семь отсюда. Она может Петра Алексеича вылечить.

– Царь непременно умрет, – хладнокровно заметил ему капитан. – Царский лекарь Бреннер уверяет, что речь идет не о днях даже, а о часах.

– Отец родной! Мы же по одной адмиралтейской части с тобой! – перешел на дипломатический тон воевода. – И начальник у нас один – Александра Данилыч Меншиков! Друг он мне вятший!

При упоминании Александра Даниловича немцы переглянулись.

– Herr Kapitan, Ich habe nicht verstanden was «papka» bedeuten muss[115].

– Das bedeutet eine alte Frau[116]. – заметил капитан-лейтенанту Грауенфельд. – Sie haben keine Ahnung von Medizin deshalb heilen diese Frauen allermöglische Krankheiten[117].

– So eine Dummheit! Was können sie heilen. Man halt den Brenner fur einen drr beckanntesten Arzte in Europe und da hoere Ich von einer alten Hexe![118]

– Oh! Ich möchte diese Frau sehen![119] – развеселился Грауенфельд. – Ein paar Mahle habe Ich solche Damen während meiner Uralforschungen getrofef n. Hofef ntlich wird herr Hössler mich unterstutzen[120].

– Otto, Ich kann plötzlich wegen Zarentodes durch so eine sonderbare Behandlung angeklagt werden.Aber Ich möchte mein Kriegsschiff befehligen! Keineswegs ein Boot zwei Meter lang unterErdboden[121].

Ich furchte mich sehr, dass der Kommandant ausplaudern kann, dass Sie den Zar zu behandeln verbieten. Und dann wird eine Meuterei sein. Wir werden sofort gehenkt. Das ist Russland![122]

– Das stimmt. Was fange Ich an?[123]

– Möge der Kerl ein Bott mit Leute nehmen und sich zum Teufel scheren. Falls Er im See ertrinkt, ist es keine eure Sache[124].

– Einferstanden! Ich lasse Ihm diese Reise unternehmen. Er scheint sich als ein Gunstling von Menschikof zu nennen. Somit ergatten wir ihn als Allierte[125].

– Dieser Kerl lugt. Aber das macht nichts[126].

– Gut! – уже ласково обратился капитан к Сенявину, который, не понимая ни слова по-немецки, лишь переводил взгляд с одного немца на другого. – Мы все за то, чтобы сделать все возможное для спасения государя. Комендант, вы можете взять шлюпку и людей, сколько понадобится. Подойдите к вахтенному офицеру. Скажите, что это мой приказ.

– Вот это дело! – воскликнул радостно воевода. – Спасибо! Век не забуду!

Он, не говоря больше ни слова, выскочил за дверь, и немцы весело захохотали.

Из дневника Отто Грауенфельда

Царь очень серьезно болен. Сегодня царский лекарь Бреннер тайно показал мне его. На мой взгляд, это уже мертвец, пусть и еще живой. Все иностранцы и русские в тревоге. Все может случиться, а мы в западне, вдали от цивилизации, среди лесов и болот. С нами на корабле несколько сотен русских матросов и солдат, которые ненавидят немцев. Я сегодня случайно подслушал разговор солдат из царской гвардии. Они полагают, что иностранцы отравили Петра и что если тот умрет, то они устроят резню. Своих офицеров они также ненавидят. Если гвардейцы думают так, то что говорить о прочих? Нам не убежать с корабля, мы сидим и ждем дальнейших событий. Приехал комендант местной крепости и старый, почитаемый русскими местный старый монах. Он должен провести с Петром все нужные обряды в случае смерти последнего. Комендант хочет привезти на корабль местную колдунью. Он, как я понял, и старый монах также, надеются вылечить царя с ее помощью. Как далек от просвещения этот народ, когда духовенство позволяет прибегать к помощи людей, которые якшаются с нечистой силой? Удивительная страна!

Глава 7

Алексий, которого второй лейтенант Ртищев приютил в своей каюте, пробудился по привычке рано – около трех часов ночи. Второй лейтенант еще крепко спал и не слышал, как старик вышел на палубу. Звезды светили ярко, и ночной заморозок покрыл «Ингерманланд» от клотика до ватерлинии сказочным инеем. На корабле все спали, и лишь на мостике колыхались две сгорбленные холодом фигуры вахтенных. На берегу горел костер, возле которого вкруг расселись с десяток матросов из корабельной команды. Иногда оттуда доносился тихий говор и смех, но о чем говорили эти люди, Алексий не мог разобрать. С запада дул ровный холодный ветер. Алексий знал, что он поднимает на озере крутую волну, особенно в эти предзимние месяцы. И верно – глухой гул прибоя доносился от устья Олонки. Старик вспомнил Сенявина. Сможет ли он выйти в озеро? А Илма? Старое сердце забилось часто. Неужели он увидит Илму, спустя более чем полвека! Какая она стала? Узнает ли его?

– Отче, прости меня! – тень промелькнула по искрящимся инеем доскам палубы, и Алексий вздрогнул, когда какой-то человек, упав возле него на колени, протянул к нему сияющие в лунном свете руки. – Выслеживал я тебя, отче! Священник я корабельный – Илларион имя мне!

– Встань, брате Илларион! Зачем ты так? Под Богом равны мы все, – укоризненно покачал головой Алексий, помогая священнику подняться на ноги. Тот бормотал быстро, как в лихорадке, несвязные слова.

– Грешник я. Боюсь Бога! А иногда сил нет, отче! Пью тогда. Каюсь потом. Смеются надо мной, а я молюсь. Что делать мне, отче! Веру теряю, как подумаю, а, может и нет Бога? Может, нет его?

– Тссс! – прервал его Алексий. – Брате Илларион, скажи, были ли у тебя мать с отцом?

Илларион запнулся на полуслове, сбитый с толку неожиданным вопросом Алексия.

– Н-н-ну, были… – неуверенно протянул он.

– А у них были ли родители, твои деды с бабками, значит?

Илларион, не говоря ни слова, кивнул.

– А у них, дедов, тоже были? – продолжал мучать его Алексий. Отец Илларион лишь растерянно смотрел на него, ожидая продолжения, хлопая маленькими глазами.

– Ну ладно! – рассмеялся Алексий, видя недоумение корабельного священника. – Не могло же вот так продолжаться без конца. Значит, с кого-то должно было начаться обязательно. Так?

– Так, – согласился Илларион.

– А как могли сами собой начаться люди и мир без сотворения? И кто мог сотворить сию красоту, кроме Бога?

– Да! Да! – горячо и радостно воскликнул отец Илларион. – В миг един научил ты меня! Как же я… раньше… сам…

– Все мы сомневаемся, за жизнь не единожды. Я тако мыслю: иной Бога в сердце своем постоянно чувствует – это ему, как при жизни, награда. А иной нет – то ему испытание от Бога дано. Должен он сам к Богу дойти, а это тяжко.

Алексий смолк. Затем он обвел рукой вокруг себя и добавил:

– Корабль красив зело! Думаешь: вот до какой хитрости и красоты может человек подняться! А как на небо глянешь, то про все человеческое забываешь, брате.

– Я дойду, – глухо произнес, опустив голову, отец Илларион. – Теперь дойду, пусть и грешен я!

– О том я книгу мудрую чел, да как она называлась, уж запамятовал. Монах некий, в Египте живущий, спрашивал Сисоя: «Что бы ты сделал, о, отец, если бы я пал?» Сисой сказал ему: «Вставай!» И сказал монах: «Я много раз падал и вставал, сколько же мне падать и подниматься?» Старец сказал: «Падай и поднимайся, покуда тебя не настигнет смерть». Вот как в книге было той.

– Трудна жизнь наша, того, кто Богу жизнь свою посвятил, – вздохнул Илларион.

– Людям посвятил. Служение твое для людей, не для Бога. Богом ты поставлен братьям во Христе служить и слову Божьему поучать насколько можешь. А что трудно… – задумался на миг Алексий, – так оттого, что на одной ноге стоим.

– Не пойму слова твоего, отче! – замотал головой отец Илларион. – Прости! Как это на одной ноге?

– Да это я так шучу для себя, – улыбнулся Алексий. – Думаю, вот обычный человек в церковь сходит, в Боге опору поищет, и в миру в семье у него вторая опора есть, как на двух ногах стоит. У нас же в миру нет опоры, только в Боге укрепляемся, оттого порой и шатает нас.

– Утешил ты меня в сомнениях моих, отче! – задумчиво сказал отец Илларион. – Слух о вере твоей далеко пошел. Только напоследок позволь вопрос тебе задать, отче Алексий.

– Спрашивай, брате, отвечу, коль ответ знаю.

– Уж не знаю, как и спросить, – заколебался отец Илларион. – Да уж ладно. Правда ли, что при пострижении своем ты имя себе прежнее оставил?[127] Так говорят. Прости, отче, если что.

– Правду говорят, – твердо ответил Алексий. – Имя мое так при мне и осталось прежнее. Ибо так я сам сердцем и помыслами моими изменился, что уже и имя менять не к чему было. Так отвечу.

Он отвернулся от отца Иллариона. Там на берегу костер затухал, видимо все уж задремали возле него, и некому было подкинуть хвороста в огонь. На мостике озябший вахтенный притоптывал по доскам палубы каблуками ботфорт. Алексий взглянул на вахтенного и невольно улыбнулся, увидев, как тот, придерживая рукой треуголку, всматривается в звездное небо. Тогда он сам поднял голову и поразился: как ярки, крупны были звезды и как сияет Млечный путь. Он хотел было поделиться своими чувствами с братом Илларионом, но с изумлением обнаружил, что тот исчез так же незаметно, как и появился. «Как некий дух!» – про себя подумал Алексий. Уходить назад, в тесную каюту ему не хотелось. Алексий начал перебирать в уме события минувшего дня, подумал, что через несколько часов должен вернуться Сенявин. Он привезет Илму, которая, может быть, сумеет исцелить царя, как когда-то она исцелила атамана Василия. Илма. Какая она сейчас? Наверное, ему, Алексию, стоило бы уйти с корабля. Но он должен исполнять возложенное на него саном. Он должен остаться. Илма. Почему тогда, много лет назад, в такую же ноябрьскую пору он не позвал ее? Не выбежал к ней из леса? Не обнял, когда она в странной растерянности стояла на бугре возле дома, как волчица, потерявшая своих волчат? Да, он близок был к тому, но тогда именно долг перед отцом Геннадием, дядей Гришей, атаманом Василием, Солдатом, Иваном Копейкой, Ваньком Рыбаком, Клыком Фаддеем, Петрушкой Поваром, купцом тем старым, что крестом осенил его перед собственной смертью, мужиком, что лежал на дне лодки в луже своей крови – перед всеми жертвами и перед всеми палачами долг удержал его, собственную плоть грызущего и воющего, остаться на месте. Кто, если не он будет молиться за их души? И он – Алексий – будет молиться за них до конца своих дней. Именно тогда, в день тот тусклый да тяжкий, кончился прежний Алешка и начался Алексий. Но почему так тяжко на сердце? Илма! Да что же это со мной? Каждый день, годами гнал я воспоминание о тебе, гасил молитвами да постом всякие помышления, а сейчас, как будто от Господа, пришло мне воспоминание это. Упали замки, и узы развязались.

…Руки его дрожали от пережитого напряжения, и Алешка умудрился в нескольких местах запачкать кровью атаманова. Теперь он бежал по узкой тропе к берегу, где холодный ручей, затерявшийся в зарослях тростника, смотрел в сторону Гачь-острова. Там, укрытые от волн и человеческих взоров, и стояли разбойничьи лодки. На берегу он долго оттирал руки песком и водой, а затем, скинув одежду, кинулся в воду, оставляя следы на зернистом песке. Вода уже была холодна, но Алешка, фыркая как лошадка, долго кувыркался в ней, ощущая только радость от своей молодости и нового чувства, точного названия которому он еще не мог дать. Казалось, воздух сейчас переполнит твои легкие и ты взлетишь как птица. Это было и счастье, но это была и тревога. Это было чувство, что человек раскрылся, как цветок, но в этом было что-то и от зверя. Голова кружилась от этого нового чувства так, что Алешка и не заметил, как зуб на зуб у него давно не попадает. Наконец он выскочил из воды и бросился к лодке, где на скамье лежала его одежда. Это была та самая лодка, на которой они привезли Илму. Даже тулупчик, который дядя Гриша постелил для себя на носу лодки, так и лежал на прежнем месте. Алешка, надев лишь рубаху, завернулся в него и от усталости и обволакивающего его тепла мгновенно уснул. Когда он проснулся, августовская ночь уже плотно навалилась на водную гладь. Полная луна кокетливо заглядывала в зеркало черных вод, но капризная Ладога напускала рябь на свою поверхность, и тогда лик луны рассыпался тысячей серебристых бликов. Но Алешка знал, что не свет луны, а легкий шорох шагов пробудил его ото сна, и он с любопытством выглянул из своего убежища. Илма, приподняв подол юбки, спускалась к пристани по тропинке, и Алешка этому даже не удивился, как будто знал, что именно так и должно быть. Но сердце его заколотилось так бешено, что он стал хватать ртом воздух, как вытащенная на воздух рыба. Девушка, заметив его, опустила голову и медленно подошла к лодке, где сидел Алешка. Тому, наконец, пришло в голову, что на нем, кроме рубашки, ничего нет, что одеваться сейчас будет совсем неловко, и он с глупым видом лишь поплотнее запахнул на себе тулупчик, проклиная себя и свою непредусмотрительность.

На страницу:
17 из 28