Полная версия
Друг
– Понимаю, – ответил я, также понимая, что меня сейчас может понести, но было уже поздно: – Как по мне, учителям просто надо ставить за что-то оценки, раз уж литература – это школьный предмет. Вот они их и ставят за то, насколько ты глубоко и, главное, «правильно» расковыряешь произведение с его смыслами. А ведь эти смыслы никто не назначал правильными, даже сами авторы понимали, что люди их читают, не чтобы потом щеголять тем, что они знают, как звали собаку Понтия Пилата…
– Бинга…
– Вот-вот!.. – как-то горько усмехнулся я. – В общем, не из желания потягаться в знании текста, а… ради удовольствия, из интереса, любознательности… да, может, просто от скуки. Ведь важнее всё-таки не что привело, а куда. Да, время закрыло писателям рты, но я не думаю, что они были бы рады тому, что их книги сейчас, как опостылевшие учебники, после учебного года складывают на полочку и с облегчением забывают. Есть в этом что-то… злонамеренное. Хочешь сделать что-то интересным – запрети это. Хочешь убить интерес – сделай это обязательным. Писатель, если знакомишься с ним по учебнику, – это не живой человек, который ошибался, мыслил и страдал; это просто чёрно-белый, плохо пропечатанный бородач в рамке, подкинувший тебе лишней домашки. А потом удивляются, почему никому не интересно. Все просто изъедены скукой от выискивания логики в том, что делалось по наитию. Мне кажется, настоящий творец может управлять созданным им миром, не подгоняя по смыслу каждый его закон, каждую шестерёнку. Он управляет им, как природа – стихией. Истинный творец делает мир, который живёт и без его постоянного участия. Если бы он думал о миллионах тех шестерёнок, что крутятся, приводя его мир в движение, он так и погряз бы в отстройке каждой, а его творение было бы чем-то вроде монстра Франкенштейна, которому нет жизни без хозяина и к которому требуется ещё отдельная документация, откуда какой кусок мяса взялся. И потому глупо это, глупо – копаться в песчинках, когда творец перед тобой открывает бескрайние берега. Взрослые думают, что хотя бы так, зубрёжкой, нас можно натаскать на культуру, впрячь в неё, как в ярмо. Но она… она как шаль – изящная, лёгкая, почти ненужная, но согревающая от осенней зяби, которая так часто коробит ищущее смысл нутро…
– Не знаю… Наверное, ты прав. Я просто никогда особо не спрашивал себя, почему мне скучно на литературе. Ладно, давай спать, – сказал папа и выключил настольную лампу.
Засыпая, я испытывал щемящее чувство какой-то напрасной, но оттого ещё более сильной досады. Но досадовал я лишь на себя и своё невольное разочарование после долгих лет воображаемых разговоров с папой, за которые он стал идеальным собеседником.
Я проснулся в девять часов, когда солнце уже играло в кружевных занавесках, и в его лучах, будто золотая крошка, вилась над столом пыль.
За ночь, проведённую на полу, спина сильно затекла. Я на цыпочках прошёл в ванную, умылся мылом и вернулся обратно в комнату. Папа уже проснулся и сидел на кровати.
– Больше ложиться не будешь? – спросил он полушёпотом.
– Мне уже пора, дома ждут. Спасибо… правда, спасибо.
– Ну, давай хоть позавтракаем.
Пошарив в пустом холодильнике, папа приготовил яичницу, мы выпили по кружке растворимого кофе.
Мной овладело двойственное чувство. Я ощущал отцовскую заботу, начиная со вчерашнего вечера, однако исходила она от семнадцатилетнего парня, моего ровесника, который познает отцовство лишь через три года, когда на свет появится мой старший брат. Мне было страшно даже думать о том, как это объясняет себе папа, поэтому я заполнил тишину ещё спящей квартиры рассказом о своей придуманной жизни в Ташкенте.
Уже на пороге, возле вешалки, с которой мне было нечего снимать, папа предложил встретиться в воскресенье.
– Ну, ты ведь не отсюда, и я мог бы тебе показать, что тут есть интересного, поделиться, так сказать, «своими местами».
«Вряд ли остались ещё "твои места", которые не стали моими. У тебя впереди ещё всё моё детство, чтобы показать мне их, эти улицы и парки, куда я возвращаюсь из года в год, ища твой дух», – подумал я, но сказал лишь:
– Да-а, знаешь, я с удовольствием.
– Отлично, в час дня удобно?
«Ну, в расписании у меня разве что не замерзнуть и не умереть голодной смертью».
– Да, в самый раз.
На том мы распрощались, и я вышел в новый день, навстречу весёлому зимнему солнцу, в чьём веселье я смутно угадывал насмешку над человеком без тёплой одежды, денег и документов.
IV. В городе
Я вдохнул острый уличный воздух, и кожа покрылась мурашками, глаза заслезились, а в груди что-то встрепенулось, будто бы с этим вдохом я впустил в себя целый мир, поющий, шепчущий и кричащий на разные голоса. Тысяча этих голосов позвала меня в тысячу мест по тысяче нехоженых дорог. Но громче всех был голос моего дома.
Из тихого дворика, окружённого двенадцатиэтажками, я вышел на Новороссийскую, прошёл переулком на параллельную ей Совхозную и скоро уже был у метро «Люблино».
Проскочить через турникеты не составило труда, а дежурный в этот ранний час лишь проводил меня сонным взглядом. Осторожно, двери закрываются, следующая станция – «Сокол».
Я увидел то, чего и ожидал: на месте моего дома, тридцатиэтажной кирпичной громады, которая по ночам, когда свет Луны играл в тысяче её стеклянных обесточенных глаз, более всего напоминала древнюю языческую тумбу, стояла школа. На вид она ничем не отличалась от той, в которую я попал накануне: плиточный фасад с жёлтыми вставками и сошедшая со страниц учебника геометрия. Словом, советский конструктивизм на последнем издыхании.
Я прошёлся по моим местам. В «Посёлке художников» всё по-прежнему, разве что в его глубокой старине на пару седых волос меньше, а так – всё те же низенькие деревянные домики, будто бы спрятавшиеся в зелени лип и кленов от бушующего, выходящего из берегов и зыблющегося бетоном города. Ленинградский парк. Всё то же дивное место, зовущее меня будто бы затем, чтобы рассказать мне свою тайну, затерянную в летах. Во вдохновении я слышу зов кирпичной часовенки, вековых раскидистых деревьев, клумб, летней порой пылающих цветением, и иду на него в предвкушении новой истории.
Город кипит, и слабые звенья в нём вытесняются, сползают на обочину времён. Новые, полные сил бетонные исполины жадно вгрызаются в асфальт и растут до самых небес, статно сверкая стеклянными фасадами. Людям после поломки «Красной Машины» вдруг надоело плавать и захотелось впустить Бога в свою жизнь, так что из бассейна «Москва» вновь стал вырастать Храм Христа Спасителя.
А пока Ельцин с Дудаевым всё никак не могут договориться, моя мама хоронит в закрытых гробах двух парнишек, которые улыбались ей с задних парт. Над ними очень сильно надругались. Но гигантов не интересуют маленькие судьбы. Они плетутся там, у подножья – среди сотен дворов, на гулких лестничных клетках и прокуренных кухнях.
Пока где-то в Кремниевой Долине сотни индусов в лабиринтах офисных перегородок плетут многокилометровое веретено системного кода, в которое совсем скоро обернётся весь мир, мой город жадно, с упоением дышит, ведь с его груди упал огромный камень навязчивой Красной идеи.
Его стремительно наполняют истинные послы других стран – эпатажные рекламные вывески с отполированными Голливудом, узнаваемыми лицами, обещающими сделать тебя «быстрее, выше, сильнее»; офисы иноземных компаний, въезжающие в центральные величественные здания, чтобы навести в них строгий корпоративный лоск.
И чтобы провернуть эту терраформацию, за стол переговоров пришлось сесть не главам государств, а лишь арендатору с арендодателем – фокус, секрет которого не купишь ни за какие ваучеры.
Пока мир прощался с гранжем и наблюдал за сражением при брит-попе за своё сердце, Россия плакала с «девочкой в автомате» Осина. Пока мир слушал «Wonderwall», Россия слушала… Впрочем, не будем о грустном.
Москва дышала свежо и молодо, пока магма только застывала, а ушлые дельцы, обжигаясь, лепили из неё свой капитал, пока ещё не осела пыль, поднятая ветром перемен. Вот такой предстала передо мной Москва девяносто пятого года, в которой я растворился до самых потёмок, как очарованное дитя.
V. В подъезде
Этот волнующийся и пенящийся океан красок заворожил меня своим грациозным движением, пестрые цвета вскружили мне голову, как цыганская юбка, гипнотически вьющаяся перед глазами, а затем этот шумный карнавал выбросил меня где-то у пыльной обочины, помахал мне рукой и укатился в страну вечного праздника, взметая за собой клубы пыли и обсчитав меня на драгоценные часы солнечного света.
Я всегда был безрассудным ребёнком – так говорит моя мама. Я всегда последним вхожу в класс, заболтавшись с другом, и знаю слишком много вариаций фразы «Извините за опоздание». Я всегда был той стрекозой, которая беспечно летает, наслаждаясь летним солнцем, пока муравей запасается на зиму, думает о своём будущем, чтобы, когда наступит зима, лишь запереть листочком своё жилище.
Я вернулся обратно в Люблино, к дому моего папы. Из тысячи праздно мерцающих городских огней лишь этот мог меня согреть.
Весь продрогший и озябший, я доплёлся до папиного подъезда. Замёрзшие пальцы едва шевелились и из-за какого-то колючего онемения на ощупь были как бруски старого пластилина. Стопы задубели, и теперь казалось, что я на деревянных ходулях, которые при каждом шаге врезаются в пятку, отдаваясь тупой болью.
Я ждал, стоя под козырьком подъезда, пока кто-нибудь откроет дверь. Наконец, к ней подошла женщина в дублёнке и розовом берете и, кинув на меня настороженный взгляд, набрала код. Приблизившись, я нервно улыбнулся, пытаясь показать свою безоружность от преступных намерений:
– Извините, ключ забыл…
Она посмотрела на меня и остановилась в дверях, одной рукой держась за ручку, а другой – за облезлый дверной косяк. Я решил помочь ей открыть дверь, потянул её на себя, но почувствовал сопротивление. Заглянул ей в глаза. В них было не просто подозрение – животное ощущение чужака. Чужак может ворваться в твою нору и сожрать твоих детей, чужак может растащить все твои запасённые на зиму орехи, чужак может содрать с тебя шкуру. Он принесёт беду к твоему очагу, если пустишь его на порог. Она прошмыгнула за дверь, словно бы сдавая проигранную позицию, и быстро зашагала к лифту. А я так и стоял, словно бы окаченный грязью из-под колёс проехавшей машины. Прошёл несколько шагов и опустился на ступеньки возле почтовых ячеек, откуда торчали ушлые язычки рекламных брошюр.
Одна мысль о том, чтобы идти к папе, опаляла лицо стыдом. Даже если меня не прогонят, я просто не выдержу этот доброжелательный взгляд, за которым силой удерживается… утруждённость. Лучше я всякий раз буду видеть эту льдинку во взгляде, даже когда её там нет, лучше я буду отказываться и не верить, когда человек говорит, что от него не убудет, чем пропущу тот момент, когда начну стеснять человека, а его улыбка будет стоить ему усилий, о которых я не должен буду знать. Я не пойду к папе, потому что это будет странно, это будет подозрительно, это будет неправильно. Меня не поймут, если я скажу, что не могу ночевать дома. Да и не смогу я это сказать, даже если отвернусь, потому что буду знать, как на меня посмотрит бабушка, которая и в моём-то времени мне лишь телефонный родственник, – как на беспризорника.
«Кажется, у него не всё в порядке. Кажется, у него не всё, как у людей». У них есть набор основных, несущих благ – еда, кров и деньги, – после которого уже начинаются все улыбки, разговоры и тонкие душевные материи. К тем же, кто лишён этого фундамента, они относятся всегда одинаково, в лучшем случае – с недоверием: «Этот человек определённо хочет посягнуть на наше добро». Почему нас так смущают бездомные или юродивые в переходах, просящие подаяния? Потому что часто, проходя мимо них, мы говорим о какой-то чепухе, которая на самом деле – суть изощрение и грим, который мы наносим на ту самую основу и вечно перемалёвываем от безделья. Видя человека обездоленного, мы как бы вспоминаем о фундаменте, на котором истинно всё держится. Лучшие из нас испытывают смущение и стыд за свою изнеженность небесными садами, которые они до этого так капризно остригали. Именно за эту капризность им и стыдно.
Остальные же просто шарахаются от нищего, как от человека, находящегося за сословной чертой, сохранившейся лучше всех прочих, как от угрозы или инфекции. Идя в компании мимо какого-нибудь оборванного бродяги, я с особенной силой чувствую нити, тянущиеся от моих скул и языка, и краем глаза вижу, как лица тех, с кем я иду, тоже как-то изламываются от их натяжения.
Почему мы ещё не встретили путешественников во времени? А так ли это? Быть может, они так же, как и я, переместились во времени совсем чистыми листами, проиграли войну с бюрократией и упали замаранными бумажками на обочину жизни, где можно терпеть свою неприкаянность, эти выцветшие краски старого мира лишь в непрекращающемся запое. Вытесненные и обездоленные, они обросли бездомностью, покрылись алкоголизмом, как деревья обрастают грибами и мхом, так что уже и забыли, кем они были раньше и откуда пришли. И лишь иногда через пелену пьяного отупения их посещают смутные образы их прошлой жизни, отголоски той цели, с которой они пришли сюда, и тогда они начинают говорить, но никто, включая их самих, не понимает этот хриплый бубнёж.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.