Полная версия
Дневниковые записи. Том 2
Западные страны теряют свое национальное лицо, свою «идентичность». Для западноевропейского человека нечего ожидать великой живописи или музыки. Литература западной цивилизации осталась в прошлом. В ХХ веке уже не возникали философские системы Канта или Гегеля. И даже система материалистического, естественнонаучного описания мира, величайшее по красоте и широте замысла творение западной цивилизации тоже кончается. То, что происходило во второй половине ХХ века, является реализацией высказанных ранее идей. А ведь именно культурными достижениями западная цивилизация стала привлекательной для представителей других цивилизаций. Теперь это блистательное развитие уже позади. Одни крылатые ракеты, атомные бомбы и счета в швейцарских банках не заменят эту притягательную сторону западной цивилизации.
Наконец, имеет место потеря традиционных ценностей, стремление к максимальному комфорту, то есть к «жизни для себя», раскол общества на верхний правящий слой и остальную часть народа, живущих разными взглядами и жизненными ценностями. Идеология правящего слоя Запада, «золотых воротничков», прямо противоположна идеологии большинства народа. А это значит, что потеряла смыл созданная там за последние столетия демократическая система. Она не отражает воли большинства. При ее посредстве осуществляет волю слой «золотых воротничков. Грядет неслыханная революция, которая потрясет все стороны жизни. Время Запада на исходе. Его смерть предопределена обстоятельствами. Все те страшные признаки, свойственные России, встречаются во всем западном мире. Западная цивилизация не имеет, собственно говоря, никакой другой духовной основы, кроме силы и стремления к власти, причем в гораздо более широком диапазоне, чем какая-либо ранее существовавшая цивилизация, и не только в отношении к народу, но ко всей природе. Ближайшее будущее мира будет определяться надвигающимся концом западной цивилизации».
Своеобразный гимн Советам! Изумительно!… Но, резюмирует он неожиданно, основываясь на болезненной увлеченности христианством, – «русская цивилизация может предложить человечеству древнюю культуру, идеал которой не двигать куда-то мир, а сосуществовать с ним, не в беге времени, а в идее вечности».
Нет, человек точно раб своей одержимости!
Откуда у этих двух, и других сегодня пишущих, вдруг появилась такое тяготение к религии и церкви, к спасению России через приобщение народа к прежней христианской вере? Но, как же тогда, этот религиозный российский народ, который пребывал в таковой вере целое тысячелетие, «допустил (по В. Карпову) физическое истребление за один год Советской власти 320 тысяч священнослужителей?». Что это? – Результат одного, беспричинного, происка большевиков, их призыва к разгрому церкви? А куда тогда девалась предшествующая многовековая (никак не менее действенная и, не в пример церковной пропаганде, более обоснованная и более доказательная) критика богословия со стороны умнейших людей мира? Наконец, разве большевики не построили свою систему по образцу и подобию церковной системы? Или, может, они превзошли церковь в нравственном, идеологическом и физическом насилии? Нет, безусловно, ибо обе системы были основаны на единой, для каждой из них, всеобщей для всех, идеологии. Единственное, чем они отличались, так это в том, что вместо пропагандируемого церковью далекого рая небесного, большевики, по глупости, наобещали своей «пастве», близкий рай земной.
Не говорю здесь о личностной вере человека в нечто ему святое и прочее. Речь идет только о чисто церковной системе, придуманной для более «успешной» эксплуатации «умным» меньшинством «глупого» большинства.
У Лескова есть превосходный рассказ на тему человеческой увлеченности. Герой рассказа Гуго Пекторалис «очень хороший, – конечно не гениальный, но опытный, сведущий и искусный инженер», по Лескову, оказался с ранних лет одержим воспитанием в себе «железной воли», которою он «занимался, как другие занимаются гимнастикой для развития силы, и занимался ею систематически и неотступно. Эта увлеченность, направленная на обязательную реализацию любого принятого им решения, вне учета внешних обстоятельств, вне обратных связей, сделавшая его безрассудно самонадеянным, привела к ожидаемому концу. Сначала он полностью разорился из-за дурацкого спора со своим соседом, а затем на его же, соседа, поминках, в силу несусветного упрямства, в соревновательном споре – кто больше съест блинов, он Гуго или отец Флафиан, – не имея на то никаких оснований, объелся последними… и помер.
Не кажется ли, что критикуемые мною гуманитарии, не столь может гротесково, но сверх тенденциозно что-то рекламирующие, напоминают нам незадачливого Гуго?
А вот еще один, но совсем другой разновидности, «диссидент» – Юрий Трифонов, – о котором с величайшей любовью написал как-то Е. Н. Бич, и в порыве восхищения скатился в ту же крайность, что и его литературный кумир.
Оба отвергали «социальную нетерпимость», считали ее «фанатизмом, безумным заблуждением, безмерным ослеплением». Рассматривая нетерпимость на уровне следствий происходящего, а не их причин, они впали в крайность и стали пропагандировать «бесценность и удивительность» человеческой жизни вне социальных катаклизмов. А в тогдашнем социуме узрели одну «выспреннюю, лживую фанфарность», подорвать которую можно было, как писал Бич, только «тихим (трифоновским) повествованием».
Пописал, попризывал и установил…, что человечество устало от «неистовств», его больше «не тянет на баррикады», ему хочется спокойно «посидеть на веранде и попить чайку».
А тут тебе, раз! Снова то же… – по величине возмущения, по воздействию на человечество. Но только с другой стороны и другого знака. Там – ни свободы, ни товару, а тут – и свобода и товар, но при нагло-показной, мгновенно-гигантской разделенности общества на богатых и бедных, со всеми давно известными ее мерзостными атрибутами.
И потому вновь, вопреки Трифонову и Бичу, идет «подготовка» народа к очередной «нетерпимости и безумному заблуждению». И опять – на основе тех же исходных причин (а именно – издевательства меньшинства над большинством), продиктованных законами природы и неизменных, в части поведенческих устремлений человека, на протяжении всей земной истории.
Или может по их разумению во избежание недостойных «следствий» надлежит народу, дозволив над собой очередное издевательство, попивать чаек в теперешней обстановке – ничуть не меньшей негативности и не менее «выспренной лживой фанфарности», чем в «преступном» тоталитарном соцсоциуме?
А ведь не на пустом поле появились диссиденты
Достаточно вспомнить несусветного критикана предшествующего столетия Герцена.
Это он в пылу полемического задора написал многотомный труд на основе, я бы сказал, столь же болезненных представлений о жизни. Жизни, известно, многообразной, из которой он так же выхватывал негативного вида частность и на базе ее учинял убийственную критику нечто уже, якобы, общего, свойственного той или иной эпохе. Причем все это расписывал с бесчисленными повторениями, каждый раз в орнаменте звонких словосочетаний.
Критика всего, что случайно попало в поле внимания озлобленного автора, с надоедливым многословием – вот в чем одно время состояло писательское кредо Герцена.
Начну с известных статей о «Дилетантизме в науке».
Открывает он их простой мыслью, что человек живет среди «старых и новых убеждений». Но, по Герцену, не просто живет, а, оказывается, живет (вот ведь какое открытие!) «на рубеже двух миров в условиях особой тягости, затруднительности», когда «старые убеждения потрясены», а «новые и великие, не успели еще принести плода», и потому «множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих», другие же, видимо, тоже из некоего множества, «спутали долю того и другого и погрузились в печальные сумерки». При этом «люди предавались суете, люди страдали… искали примирения». И, почему-то, уже совсем не воспринимаемо, «всеобщее примирение в сфере мышления (вдруг) провозгласилось миру наукой», а «жаждавшие примирения раздвоились»… Одни в не верящих в науку, другие, напротив, в примирившихся с ней, но в поисках «ответа всему каким-то незаконным процессом, усваивая букву науки и не касаясь до живого его ума».
Известно, что в «мире науки» есть дилетанты и ученые и среди первых есть по настоящему эрудированные и полезные обществу люди и никому не нужные пустые краснобаи, а среди вторых – гении, таланты и рядовые исполнители, Но все – для дела и всё в мире нужно для его нормального существования.
По Герцену же дилетанты – «люди, попавшие в промежуток между естественною простотою масс и разумною простотою науки друзья науки, но неприятели современному состоянию ее; это нежные мечтательные души, жаждущие осуществления своих несбыточных фантазий, которых не находят в науке, и потому отворачиваются от нее и бесплодно выдыхаются в какую-то туманную даль»,
А ученые, в свою очередь, это «чиновники, служащие идее, это бюрократия науки, ее писцы, каста, которая хочет удержать свет, окружает науку лесом схоластики, варварской терминологии, тяжелым и отталкивающим языком»; это люди, что «утратили широкий взгляд и сделались ремесленниками, оставаясь при мысли, что они пророки»; это «решительные и отчаянные специалисты и схоласты, повара карпов и форелей, составляющих массу ученой касты, в которой творятся всякого рода лексиконы, таблицы, наблюдения и все то, что требует долготерпения и душе мертво».
Бессмыслица и никакого соответствия действительности и здравому смыслу.
Правда, далее он делает реверанс, и, относя события к прежней истории, признает, что «тогда ученые были своевременны, тогда в аудиториях обсуживались величайшие вопросы того века, круг занятий их был пространен, и ученые озарялись первыми восходящими лучами разума…».
Но чему верить? Первому его, или второму?
А вот что, в том же болезненном настрое, пишет он об императоре Николае.
«Пока мы оставались в тоске и тяжелом раздумье, не зная, как выйти, куда идти, Николай шел себе с тупым, стихийным упорством, затапливая все нивы и все всходы. Знаток дела, он начал воевать с детьми, он понял, что в ребяческом возрасте надобно вытравлять все человеческое, чтоб сделать верноподданных по образцу и подобию своему… Отраженный в каждом инспекторе, директоре, ректоре, дядьке, – стоял Николай перед мальчиками в школе, на улице, в церкви, даже до некоторой степени в родительском доме, стоял и смотрел оловянными глазами без любви. И душа ребенка ныла, сохла и боялась, не заметят ли глаза какой-нибудь росток свободной мысли, какое-нибудь человеческое чувство».
Все убито, все «затоплено», по Герцену, Николаем, будто не было при нем ни Лермонтова, Гоголя и Грибоедова, ни Белинского, Добролюбова и Салтыкова-Щедрина, ни самого бунтаря Герцена, и не носился император с Пушкиным, как отец родной, не велась при нем подготовка к освобождению крестьян от крепостного права.
И рядом с таковой тенденциозностью исключительно верные констатации, когда он отказался от диссидентского «инакомыслия».
Например, импонирующее мне высказывание о религиях, которые «все основывали нравственность на покорности и были всегда вреднее политического устройства, где было насилие; здесь же – разврат воли, признание бесконечного достоинства лица, как будто для того, чтоб еще торжественнее погубить его перед искуплением, церковью, отцом небесным».
Или, вдруг, о себе, своем понимании течения жизни, со стороны умудренного опытом человека, без порочного максимализма.
«Жизнь взяла свое, и вместо отчаяния, вместо желания гибели я теперь хочу жить; я не хочу больше признавать себя в такой зависимости от мира, не хочу оставаться на всю жизнь у изголовья умирающего плакальщиком…
Нравственная независимость человека – такая же непреложная истина и действительность, как его зависимость от среды; с тою лишь разницей, что она с ней в обратном отношении: больше сознания – больше самобытности; меньше – теснее связь с средою.
Может, я увлекся и, мучительно изучая ужасы, потерял способность видеть светлое?
Надо бы людям захотеть вместо мира спасать себя; вместо освобождения человечества, себя освобождать, – как много бы они сделали для спасения мира и освобождения человека…
Народное сознание представляет естественное произведение разных усилий, попыток, событий, удач и неудач людского сожития – его надо принимать за факт и бороться со всем бессознательным, изучая его, овладевая им и направляя его же средства сообразно нашей цели…
Новый порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар по старому миру, он не только должен спасти все, что в нем достойно спасения, но и оставить все не мешающее. И кто не скажет, без вопиющей несправедливости, что в былом и отходящем не было много прекрасного и что оно должно погибнуть вместе со старым кораблем…».
Я не говорю здесь о всем разумно критическом, о его описании мерзостной жизни тогдашней помещичье-крепостнической России, которую современные демократы, эпигоны наших бывших диссидентов, односторонне преподносят сейчас чуть не как земной рай, призывая к единению и сотрудничеству народ, отделенный фактически друг от друга непреодолимой высоты забором нравственной и экономической несовместимости.
Так что Солженицыну и многим с ним далеко до Герцена. От него они взяли только критиканскую составляющую в самом худшем ее варианте, и ничего из разумного, в том числе, из его отношения к ныне захлестнувшему страну христианству.
14.02
Вчера был у Бориса Сомова. Начали разговор с закона по «монетизации льгот», о безголовости власти, заблудившейся среди трех сосен, о ее неспособности прогнозировать события, очевидные для подавляющего числа самых последних обывателей. Главный ее результат: государством истрачена куча денег, и одновременно…, по крайней мере, на этот год, сохранены фактически все основные наиболее затратные льготы в натуральном виде. Причем до сих пор непонятно, как и когда процесс их «монетизации» закончится и каким образом власть будет из него выбираться.
Затем перешли на более близкие бытовые темы. Перебрали кучу знакомых. Вспомнили среди них о покойном хирурге Берестецком, его второй жене, которая по возрасту оказалась моложе дочери. Борис в связи с этим рассказал мне о последней истории. Лиля, так ее звать, каким-то образом вышла на бывшего нашего работника Пащенко, который в дальнейшем перебрался в Москву, работал в Госплане, а последнее время в качестве советника Генерального директора одного из институтов. Ездила к нему в Москву, возвратилась радостная, что нашла достойного избранника: видного, интеллигентного и богатого,. Ожидала скорого его приезда сюда. И вдруг… получила сообщение: Пащенко скоропостижно скончался.
– Подожди, подожди, – говорю я, – он же сюда приезжал в третьем году по поводу 70-летнего юбилея завода, и не тогда ли встретился с твоей Лилей, о которой не мог не знать, или не слышать, в годы работы на заводе. И вообще, тут некая получается интригующая накладка. Я с ним тогда виделся на банкете, состоявшимся в Филармонии. Мы, помню, мило поболтали, он вручил мне свою визитку, а я, из-за отсутствия таковой, пообещал послать свои данные по интернетной почте. Что тогда же и сделал, даже дважды, но ответа не получил. Когда он умер? Не сразу ли после приезда в Москву была у него Лиля, а потом по договоренности с ним ждала его к себе? Не в таком ли состоянии ожидания предстоящей встречи пребывал и сам Пащенко? Но в таком случае ему точно было не до моих сообщений, он просто элементарно мог забыть о них. Опять мир тесен.
Галя как раз была в гостях у Лили. Вероятно, и разговор-то наш с Сомовым о Берестецком возник по ассоциации с ответом на мой вопрос: где его хозяйка? На следующий день я позвонил ей, и узнал, что примерно так все и произошло. Пащенко скончался, по ее словам, действительно осенью 2003 года.
Мне он нравился своей импозантностью, наглаженностью штанов и начищенностью штиблет, исключительной вежливостью и прочими чисто поведенческими атрибутами. В этом он во многом был похож на Б. Г. Павлова. По работе я его не знал, и кроме последней встречи виделся с ним раза два – три в Госплане, где он занимал небольшой, но начальнический пост.
15.02
По своему правилу несколько слов о Борисе Степановиче Сомове. Сегодня из всех близко знакомых мне сверстников Борис, пожалуй, единственный, сохранивший свой прежний жизненный потенциал. Он постоянно чем-то занят, увлечен. У него масса знакомых, причем периодически пополняемых из среды молодых. Его трудно застать дома, а в ответ на приглашение о встрече можно услышать, что занят, у него таковая, к сожалению, уже с кем-либо намечена.
За свою жизнь, чем только он не занимался. Яхтами и парусами; кролиководством и постройкой особо приспособленных для того клеток; морской рыбалкой и разведением рыбы в садоводческом водоеме; сверх выдержанной колбасой и образцово поставленным самогоноварением, гидроаппаратами высокого давления, в том числе гидростатом на давление до 3000 атм, установкой для мобильной, с программным управлением, вырубки (вырезки) струей высокого давления фигурных уплотнительных прокладок из различных материалов… Вечно помогал кому-либо (или просил помочь) чего-то строить, причем всегда нестандартным способом из таким же образом добытых материалов, например, снарядных ящиков, приобретенных по дешевке на местном полигоне. Содействовал организации различных минифирм, из которых он быстро выходил, и затем использовал только с одной корыстной целью – быть приглашенным иногда на какой-нибудь банкетик или застолье.
В 70-ые годы, услышав случайно от меня о нашей с Олегом Соколовским идее по прессованию двутавровых заготовок из непрерывно-литых слябов для прокатки из них широкополочных балок, тут же загорелся, и немедля занялся ее реализацией на профессиональном уровне. Быстро спроектировал приспособление, используя свои связи и знакомства, организовал его срочное изготовление, установку в цехе, и прессование однотавровых заготовок, которые затем были сварены попарно в двутавровые и отправлены в Нижний Тагил. Через месяц мы с Сомовым, по договоренности с начальником рельсобалочого цеха, стояли на пульте управления и, к величайшему удовольствию Бориса, наблюдали прокатку из них 20-ти метровых двутавровых балок. Я, в свою очередь, получил возможность утвердиться дополнительно в его бзиковой одержимости.
Даже теперь, уже в преклонном возрасте, он мало изменился.
– Борис, где пропадал?
– Не спрашивай. Случайно побывал в Финляндии.
– Как, зачем?
– Был в командировке от одной фирмы, использовал старые связи.
– Ну, а куда нынче ездил?
– На юг, судействовал на парусных соревнованиях.
И так на протяжении 15-ти пенсионных лет. То он у сына в Анапе помогает строить дом, то в поездке в качестве сопровождающего с современным дельцом, для придания ему, как говорит Борис, надлежащего интеллектуально-инженерного антуража, то в Москве или в Питере у старых приятелей или знакомых, не зайти к которым он не может, а недавно, как только случилась соответствующая оказия, стал для того ежегодно использовать бесплатные одноразовые авиаполеты «туда и обратно», из которых пока не пропустил ни одного, ему положенного.
Я узнал о существовании этого мужика с момента появления на нашем заводе в начале 50-ых годов и женитьбы на Гале Беловой, близкой, еще по школе, подружкой моей жены. Много лет мы с Борисом, несмотря на житие в одном доме, чуть не каждодневное общение, даже отдельные встречи на семейных вечеринках, в дружеских отношениях не состояли и особых симпатий друг к другу не испытывали.
Но вот случай. В начале 70, в один из прекрасных июньских дней мы с Галей зашли в ее родительский дом навестить маму, а после, выйдя из подъезда, услышали сверху: «Быковы…». Поднимаем головы – на балконе 3-го этажа улыбающиеся Сомовы. Перекинулись несколькими словами, спрашивают: «Куда двигаемся?». И, в ответ на наше, не очень определенное, приглашают к себе. Выражаем признательность, и поднимаемся к ним. На столе, будто хозяева заранее готовились к приему, белоснежная скатерть, отличная сервировка, бутылка коньяка, закуска… Живой интересный разговор… И необычайная взаимная удовлетворенность. Мы тут же по ходу беседы договариваемся о совместной поездке куда-нибудь в следующую субботу. Начиная с которой, у нас устанавливаются не только приятельские, но и доверительные отношения. Особо в 70 – 80-е годы, когда были относительно молоды и полны сил.
Борис абсолютно нестандартная личность, наделенная от природы незаурядными способностями. У него изобретательный ум и разнообразнейшее поле его приложения, вплоть до увлечения живописью, затверженного несколькими талантливо сделанными копиями картин известных мастеров. Изумительная, до сего времени, память, сохранившая массу, до мелочей, интересных событий, житейских и прочих историй, о которых он любит и умеет отлично рассказывать.
Привлекательный во всех, вроде, отношениях человек. Но… из породы кошек, признающих только то, что желается и хочется в данный момент им. Кошке это люди привыкли прощать. Человеку – нет, или с большим трудом. Я исключение, ибо для меня главное плюсы человека, а не его минусы.
А потому – один из рассказов Сомова в собственной его записи, максимально приближенной к устной речи.
«Надо было сдать мне кандидатский минимум по философии… Такая наука, что ужас! Как это сделать, когда не посещал даже обязательные политзанятия?
Группа соискателей была скомплектована из ведущих инженеров типа руководителей конструкторских групп и бюро и так называемых командиров производства – начальников цехов и т. д.
Для подготовки их к экзамену на завод приезжал преподаватель университета – философ. Выхода нет, – чтобы «натаскаться» придется ходить, записывать лекции и выбирать какие-то точки, вокруг которых можно будет что-то учинить боле или менее связанное. Первая попытка посещения лекции окончилась кривой линией на тетради: уснул через 15 минут. Но запомнил один эпизод. Преподаватель сослался на какой-то авторитет, вроде, на Плеханова, с не очень лестной для последнего характеристикой. Один из соискателей (а это был я, чем удивил Сомова и позволил сохранить в памяти тот случай) заявил, что насколько он знает Плеханова, тот такой глупости сказать не мог. Растерявшийся педагог спросил: «А вы читали Плеханова?». На что получил в ответ: «Кон
ечно, нет». Дошло или нет до бедного педагога, что взрослые производственники далеко не студенты, но то, что он был повергнут в шок – факт. Больше он у нас не появился, пришлось нас учить дальше другому, более осторожному.
Покончив с лекциями, стал я раскидывать мозгами, как сдать этот дурацкий предмет. С иностранным я разделался вполне честно, т. к. за время полугодичной командировки в ГДР приемщиком оборудования получил минимум нужных по нему знаний, даже лишку. Спецпредмет одолел в ресторане «Большой Урал». С необходимым объемом выпивки, достаточным для советского ученого, справился блестяще. Правда, судьи-то, кто были? – Те, что приезжали и будут приезжать к нам за отзывами на собственные диссертации.
Однако, что же делать с философией? И тут меня осенило!
Нам все время твердили, что, не зная марксистско-ленинской философии, нельзя создавать лучшие в мире машины. Но ведь всеми признано, что мы их создаем, а, следовательно, и владеем названной философией. Надо лишь дождаться экзамена и блеснуть знаниями.
Наступил памятный день. Перед отъездом в университет шеф спросил:
– Ты хоть что-нибудь из философии знаешь?
– Знаю. Маркс взял у Гегеля зерно, а шелуху отбросил.
– Ну, тогда все, – сдашь.
Процесс сдачи. Экзаменатор продиктовал по паре вопросов, и деликатно удалился на полчаса. Мы зашелестели книгами, конспектами и мозгами. Из светлых мыслей пришла на ум одна – я должен сдавать первым, и убить тем самым сразу двух зайцев. Во-первых, не оказаться на фоне тех, которые что-то вызубрили, а во-вторых, во всю использовать должностное положение ведущего конструктора завода, которому, чтоб не нарваться, уж никак нельзя поставить двойку. Иначе скандал, почти политический.
Вопросы мне попались – прелесть: один про оценку философии Гегеля марксистами, т. е. про то, что я знал, а другой о колхозах. Придумывать особенно было нечего: я был вооружен одним кратким словарем Афанасьева, из которого сумел списать лишь несколько афоризмов о истине и сознании. Но они были демагогически так запутаны, что при попытке отвечать у меня все оказалось невпопад. Но преподаватель вопрос знал, и отвечал правильно, так что мне оставалось только ему поддакивать. Сижу, значит, я напротив экзаменатора и не могу не видеть, насколько ему со мной тяжело. А потому решаю отвлечь, и рассказать, как я, будучи в Калининграде на парусных соревнованиях, посетил могилу Канта и как заботливо она охраняется законом. Сей, вовремя вставленной репликой, я его добил, и получил по данному вопросу четверку.