bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Дамиан бежал за котом, потому что хотел увидеть ещё и белого, и серого котёнка, как в сказке у нянюшки. Нянюшка была уже старенькая, и когда все дети здесь начали рождаться глухими, ей было трудно перестроиться и начать рассказывать сказки не голосом, как было испокон веков, а жестами. Сказка про белого, серого и чёрного котёнка была одной из самых простых и популярных – и нянюшка рассказывала её Дамиану чаще всего.

Забавно, но все чёрные котята здесь тоже рождались глухими. Сначала люди не понимали, в чём проблема. Почему стандартные «кис-кис-кис» и «мур-мур-мур» не работают, а от стука по окружающим предметам, при этом, заинтересованно поднимаются ушки. Мамы-кошки, кажется, тоже были в замешательстве. Только, в отличие от людей, они никогда не отказывались от своих детей, невзирая на их глухоту.

Немало поводов можно выдумать, чтобы заподозрить женщину в ведьмовстве. Мелайну подставило её имя.

Слухи о странных младенцах расползлись далеко за пределы городка. Исследовать «казус» с рождавшимися «глухятами» приехал учёный лекарь из другого города. Он знал древнегреческий язык и весьма удивился, когда услышал о Мелайне: «Даже не думал, что в такой глухой провинции девушку могут так назвать! По-древнегречески это означает «Чёрная». Довольно распространённое прилагательное, кстати, но как имя встречается редко».

Местные жители быстренько провели параллели между именем-прилагательным и глухими чёрными котами и начали что-то подозревать, хотя однозначно сформулировать и высказать свои подозрения никто не мог. Поэтому глава города, отец Дамиана, и взял дело в свои руки.

Однако Мелайна была далеко не первой девушкой, которую они повесили. Один алхимик частенько наведывался в городок из столицы и считал, что глухота связана с водой, которую пьют местные жители. Недалеко от родника жила с пожилой матушкой одинокая рыжая девушка по имени Анастасия. Матушку обвинять было как-то неприлично, а вот Анастасию вздёрнули без всяких зазрений совести.

На следующий день после её убийства очередная женщина родила глухого ребёнка. Местные расстроились. Не из-за того, что жаль Анастасию, а из-за того, что им хотелось чувствовать себя победителями, а природа их перехитрила.

А ещё была Инга. Жила себе Инга обычной русой толстушкой с бесхитростными радостями: смерть как любила она шутки про письки и щипать мужиков за жопы. И всё бы ладно, да только был у Инги один изъян. Порой принимался шалить в теле нервный тик, и не под силу было Инге его остановить. Левый глаз лихорадочно дёргался помимо воли. Больно не было, но выглядело жутковато.

Один раз у Инги начался тик, когда она болтала с беременной женщиной. Рассказывала анекдот про мужиков в бане и так хохотала, что задёргалась. У собеседницы, естественно, родился глухой ребёнок. «Это она! Она прокляла меня! У неё дурной глаз! Это всё она!» Ингу вздёрнули. Её шестилетнего братика Антошку забрали в приют.

Была Ксения. Ксения монашествовала, всегда молчала и никогда не поднимала взгляда на мужчин. Зарабатывала тем, что продавала женщинам абрикосы из дикорастущего сада, где ночевала. Конечно же, продавала и беременным. Её тело, забитое камнями до смерти, сгнило вместе с абрикосами.

Были и другие, но что уж тут, всех не упомнить. Одно понятно: инфантициду местные жители предпочитали феминицид. Им была неведома мысль, что глухие – это полноценные люди. Мало кто осмеливался принять своего ребёнка таким, каким его создала природа. О том, что можно избежать убийств и как-то иначе утешить народ, даже речи не шло.

Мир не наступал, ведь и в душах горожан не было мира. Люди видели: «Что-то не так!» – и в них просыпались ненависть и жажда отмщения. Они не знали, куда бить, и сносили всё подряд.

Глава города ненавидел глухих больше всех. И то, что у него тоже родился глухой ребёнок, выводило его из себя на постоянной основе. Он всем сердцем любил Дамиана как конкретного живого человека. Когда же он думал о Дамиане концептуально, как о своём сыне и преемнике, он ненавидел его всей душой и думал даже, что лучше бы Дамиан вообще никогда не рождался.

Трудно было уместить в душе и отцовскую любовь, и неотступное ощущение позора и стыда. Непреодолимую нежность и столь же непреодолимое чувство оскорблённого достоинства. Вот он и ковылял по жизни кое-как: вешая невинных, срываясь на жену, целуя сына в потную сонную головку, катая его на лошадках и выискивая с ним в полях самых красивых на свете бабочек.

Но чаще всего, когда глава города думал о жизни, ему просто хотелось хорошенечко так проблеваться. «Ну хорошо хоть просто глухие, а не слепоглухие гидроцефалы, слава, блять, господу», – думал он, опорожняя очередной ночью очередную стопку.

Однако все эти проблемы волновали только взрослых. Детей же не волновала их глухота. У них не было ни заниженной самооценки, ни проблем с коммуникацией. Обычные дети, которым хотелось всё узнать, всё попробовать, со всеми познакомиться, везде, со всем и со всеми поиграть. Как они общались? Жестами, конечно!

У местного дедушки Серафима когда-то была глухая тётя Юлька, и она учила его жестовому языку. Несмотря на преклонный возраст, дедушка помнил многие жесты, потому что они не раз пригождались ему в течение жизни: когда пожилыми стали его родители и родители друзей, многие из них частично потеряли слух, и жесты приходили на помощь.

Поэтому 5 июля – день, когда одинокий дедушка Серафим понял, что отныне в деревне рождаются исключительно глухие дети, а он единственный, кто знает жестовый язык – стал его личным праздником. Он широко отмечал этот день каждый год, раздавая всем своим птенчикам-подопечным облепиховое варенье и печеньки с корицей.

Когда прачке подходил срок рожать, она задумалась, как же назвать ребёнка. Сидела, слушала байки Серафима про Юльку, заплетала девчонкам цветные ленты в косы – прямо как они делали друг другу с сестрой Данайей, когда были маленькими – и подбирала имя. Она уже догадывалась, что ребёнок будет глухим, но ещё не знала, родится ли у неё девочка или мальчик, и хотела подобрать что-то такое, что подходило бы в любом случае. Как сейчас бы сказали, имя-«унисекс».

Серафим рассказывал, что Юлька, расставаясь с ним, каждый раз подносила губы к щеке и шептала «л-ю-б-л-ю-о». Воздух щекотно ударялся об щёку, выхлопная «ю» перетекала в беззвучную «о». Юлька осыпала чмоками его детишечье лицо, обнимала до кряхтенья и только потом уезжала, вытирая с полных щёк гремучие женские слёзы.

Захватив косичку левой рукой, прачка поднесла правую ладонь к рукам и попыталась беззвучно произнести в неё «люблю». На выдохе расслабленные губы превратили «ю» в «о», растворив звуки в коже. Так она поняла, что её ребёночка, какого бы пола ни родился, будут звать «Юо». И губами можно чётко артикулировать – имя визуально узнаваемое и легко считывается с лица, и дактилировать несложно, и на коже ощущается при произнесении, и вечно будет напоминать дитёнку о безграничном материнском «люблю».

И когда родилось её златокудрое дитятко с глазами доверчивого телёнка, она не только ощутила всепоглощающую любовь, но и почувствовала, что сделала правильный выбор.


__________


Ты чувствуешь это.

Да, это то, что заставляет тебя чувствовать.

Забавно, конечно, что тебя – как волны к берегу, как детей к насекомым, как песок к расщелинам – тянет к перфекционистам. К тем, кто может с уверенностью сказать тебе: «Да, ты восхитительна, ты великолепна, просто чудо. Но ты сделала недостаточно. Ты можешь ещё. Нужно ещё. Жизненно необходимо».

Это особые люди. Для них совершенство – это воздух. Такие умирают за идею. Да, сейчас не умереть на войне и не отдать жизнь в революции, но такие работают чуть больше, чем круглосуточно, и не столько за деньги или какие-то баллы-оценки, сколько за ощущение:

«В моих руках совершенство.

Я создал совершенство.

Я – совершенство».

Окружающим они кажутся чудаками. Фанатиками, городскими сумасшедшими, юродивыми. Или богами. Тонкая грань между совершенством и безумием. Ниточка вместо тропы между хаосом и божественным провидением. Существа, протворившие путь в довольствие, ибо-коли поглотили весь мир.

И глядя на них, ты видишь, куда идти. Они ненасытные, и, не насыщаясь, они пробуждают голод в тебе. Вы совы-неясыти: сколько ни пожирай, сколько ни создавай, сыт не будешь, полон не будешь, не успокоишься.

И ты улыбаешься! Он говорит тебе: «Нужно ещё», – и ты светишься! Она говорит тебе: «Не хватает», – и ты сияешь! «Нет пределов совершенству» – значит, вечно будет, куда идти, вечно будет, чего хотеть, вечно будет, ради чего жить, вечно будет смысл.

Бесконечная недостижимость совершенства означает бесконечное проживание праздника. Праздника порой горестного, порой с отчаянием и самоуничижением, но каждый шаг, каждый шаг к великой богине – лишь бы преклонить перед ней колени, лишь бы сказать: «Я раба твоя, и я пыталась», – и во всём есть смысл.

Вирус, вирус, вирус. Коли ты, человек, создашь хоть единое, чем можно гордиться, что можно Богу показать: «Смотри! Я – создал! И я так старался!» – то и не страшен вирус, и не страшны мучения, и не страшна смерть.

В песне Флёр шелкопряд единой тонкой нитью гордится, а чем будешь ты? Достояние твоё – что? Гордость твоя – в чём хранится, в каких сосудах спрятана, над какими пустынями возвышается, на чём держится?

А если всегда будешь стараться, то придёшь и скажешь: «Вот, погляди, Боже, на мои богатства». И не страшно умереть, и не страшны хлопки, и при встрече обнимешь старуху, как родную мамочку.


__________


Евагрий Понтийский недели:

Когда побуждения тела проявляются естественно и упорядоченно, то это признак малого, частичного здоровья души. Когда же у него их нет, то это знак совершенства.


__________


Я была в стольких странах и нигде не видела настолько широкого неба. Неудивительно, что он решил здесь остаться. Если лишён возможности видеть любимую женщину, лучше выбрать место, где лучше всего будет видно любимого Бога. Что ж, он справился. Хороший выбор.

Старые ботиночки пришлось выкинуть. Новые надевать пока стесняюсь. Они мне конечно же, малы, но, думаю, Ертын-хайе наколдует что-нибудь, и станет как раз. Главное же не то, какого размера, а то, что мальчик подарил мне их по велению души.

Вот и славно.

Вот и хорошо.

Как здесь хорошо.

Застывшие в соли травы мягко вгрызаются в стопы. Жёлтый перетекает в зелёный, зелёный – в голубой. Я иду вдоль берега озера, араб в серой куртке рисует что-то палочкой на крошащемся-водянистом, сыпуче-солёном песке. Ветер относит в воду целлофановый пакет. Неказистые всё-таки подарки бывают у неба.

Озёра, стройки, пальмы. Пустыни, соль, монастыри. И это место он называл своим домом?

В монастырские стены и кельи мне заходить не хочется, ведь я знаю, что там увижу. Всё те же картины: вот он младенец, вот он взрослый, вот он на кресте. Вот рождают его мать, вот мать рождает его, вот мать его оплакивает. Вот ангелы указывают дорогу к новорождённому, вот ангелы указывают дорогу к последнему пристанищу. Ничего интересного, каждый раз одно и то же.

Тем более там недавно установили климат-контроль воздуха. Забавно, однако: Иисус на кресте, но под кондиционером.

Иду дальше. Камни, камни, бездорожье. Очередное озеро. Красный перетекает в оранжевый, оранжевый – в голубой, голубой – в сиреневый. Кажется, местные называют это озеро Умм Риша.

Потоки тёмной соли среди каменных рёбер земли. Среди лунных кратеров суши – забытый тёмный аппарат для соляной добычи. И белые, белые облака по безграничному небу над белым, белым песком по безграничной суше.

Здесь ли он молился? Здесь ли писал мне письмо? Так же ли босые стопы его омывала эта красная вода? Так же ли он пытался выхватить из облаков и небо, и Бога? Эти ли камни грело его тело?

Ещё одно озеро. Белый перетекает бирюзовый, бирюзовый – в оранжевый. Я бегу, и бегу, и бегу, и песок сыпется, сыпется, сыпется, и я думаю, думаю, думаю, ходил ли он здесь, когда думал обо мне и о Боге.

Нужно вернуться и пройти через монастырь. Так надо.

Высокие прохладные каменные стены, затхлый запах отсыревших красных ковров. Ертын-хайе бы понравилось, с какой тщательностью их чистят монастырские бабушки. Они с недоумением смотрят на мои босые ноги, но ничего не говорят.

Ничего, бабулечки, скоро и на моих ножках будет обувка, только позвольте мне дойти.

Когда мальчик сказал, что мне нужно обнять мою маму, я сразу поняла, что мне нужно прийти к нему. Сюда, где он когда-то жил.

Я не могу вернуться. Я могу путешествовать в любые страны и времена, побывать в любой точке планеты в любую эпоху, но лишь однажды. Это главное правило моего проклятия: в одной временной точке – лишь один раз за вечность.

И я никогда больше не смогу увидеть ни маму, ни отца, ни братьев, ни маленькую сестру, ни его, ни Андромеду, ни ту оглушённую мной белокурую девочку Юо. Я никогда не смогу обнять их снова, никогда не узнаю, как у них дела, и не смогу проверить, полюбила ли девочка Юо Дамиана и основали ли они первую в той стране школу глухих для глухих, как того хотели боги. Я не знаю этого и не смогу узнать. Я могу лишь помнить их – и улыбаться.

Единственное место, куда я могу возвращаться – и возвращаюсь раз за разом – это наша юрта. Её заполняют ковры – неизвестно, откуда берутся. В ней прорастают деревья – неизвестно, где коренятся. Раз за разом, тёплые старческие руки Ертын-хайе – единственное место в вечности, где мне всегда рады. Единственное место, куда я могу прийти. Дом по неволе стал заботами старушки домом по любви.

Все они. Все, кого я когда-то считала своими друзьями. Все, кого я имела отчаяние полюбить. Все они – лишь мираж в пустыне, лишь еле ощутимое воспоминание, лишь отражение в моих слезах.

Собаки, которых я считала своими детьми. Дети, показавшие мне, что такое любовь между людьми. Птицы, доказавшие мне существование дыхания Господа. Все они уплывают во тьму тысячелетий, а я остаюсь. Из года в год, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие.

Они умирают от голода, от отравы, от вируса, от инфекций, от ушибов, разрывов кровеносных сосудов, рака, чужого зла, стихии, случая – а я остаюсь жить. Это невыносимо. Я больше не могу.

Мне нужно сделать выбор. Теперь, когда мальчик подарил мне освобождение, мне нужно знать, как поступить. Мне нужен совет. И я поняла, что из всех тысячелетий, что я прожила, лишь он был достаточно мудр и близок мне, чтобы ответить на главный для меня вопрос. Поэтому я и пришла сюда.

Как бы я хотела, чтобы он сейчас сидел здесь рядом со мной. Мой самый лучший, мудрый Друг. Сначала нас разделяли пустыни, теперь нас разделяют столетия. Зачитанное до дыр письмо – это всё, что у меня осталось. Я сажусь на очередной соляной выступ, достаю из-под сердца истасканный папирус и смотрю на милые, добрые буквы любимого друга:


«Твоя доброта не знает, мой господин, что те, кто находятся вдали друг от друга из-за разделяющего их большого расстояния – что от многих различных причин всегда может произойти, – когда они хотят узнать или сообщить друг другу свои намерения и скрытые тайны – те, которые не каждый может понять, но только разумы, родственные обладающим ими, – то делают это при помощи письменных знаков.

Тем самым, находясь вдали, они близки; и будучи разделены, они видят и видимы; пребывая в молчании, они говорят и слышат; и даже если они спят, то бодрствуют, потому что их желание исполнено на деле; будучи больны, они здравствуют; сидя, они бегут; и я скажу даже, что если они мертвы, то продолжают жить, потому что не только настоящее могут сообщить письменные знаки, но и прошедшее, и будущее.

И здесь становится видно похожее согласие чувств, когда каждое из них по отдельности показывает свою силу и занимает место другого: вместо языка – рука и вместо уха – глаз. Вместо почвы сердца выступает бумага, которая в бороздах строк принимает желания, сеемые в ней, вместе с остальными многочисленными наставлениями, разнообразными значениями, разделениями и силами, которые находятся в письменных знаках – о чём по отдельности сейчас не время говорить.

Так же как тот, кто читает письменные знаки, через их красоту понимает силу и разумность руки и пальцев, написавших их, вместе с волей писавшего, также и тот, кто с пониманием рассматривает творения, видит руку и перст Сотворившего их вместе с Его волей, которая есть Его любовь.

И скажу по истине, что многие двери, полные разного рода различий, встречаются мне в этом месте. Но я не хочу их тебе описывать, из-за того, что не могу доверить эти вещи бумаге и чернилам, а также из-за тех, кому случайно придётся встретиться с этим посланием; ещё и потому, что смелые подчинят эту бумагу своей власти. Из-за этого я не могу говорить открыто обо всём.

И как видно, что есть вещи, которые бумага и чернила не могут сообщить, так же, очевидно, есть что-то, что творения, которые есть письменные знаки для дальних, не могут передать, выразив полностью волю Написавшего их, – и это, я скажу, Его природа.

Если чувственно воспринимаемое море, единое по своей природе, цвету и вкусу, когда к нему примешиваются многочисленные реки, имеющие различный вкус, не только не меняется согласно с их особенностями, но без труда полностью обращает их в свою природу, вкус и цвет, то насколько больше море умопостигаемое, безграничное и неизменное, которое есть Бог-Отец! Когда умы возвращаются к Нему, как реки в море, то Он полностью обращает их все в Свою природу, цвет и вкус.

Потому и существуют числа между телом, душой и умом – из-за различий в волях. Но исчезнут те имена и числа, которые приобрёл ум в результате движения.

И не просто потому, что исчезнут все различия, но они исчезнут потому, что не станет тех, кому они будут необходимы. Имена же и ипостаси Сына и Духа не прекратятся, ибо у них нет начала и нет у них конца.» 12


Да-да, я поняла. Впрочем, ты всегда ровно так и считал. Спасибо, что вновь ответил.

Но понимаешь, в жизни я видела больше земного, чем ты – ты же всегда больше видел Бога. И того, что всегда было под силу тебе, никогда не смогла бы достичь я, как бы я ни пыталась.

Можно видеть многое, но не видеть главного, и двери, о которых ты говоришь, для меня не то что закрыты: они мне даже не видимы.

Да, ты всегда был прав. Если я умру, я сольюсь с Господом. Потеряю имя, став частью Его. Но я не могу, не могу на это решиться! Я не могу больше, я устала жить, но я не могу позволить себе оставить старушку в одиночестве, как ты оставил меня.

Да, смерть для всех нас – это счастье, это праздник, конец страданий, но, послушай, ты исчез, а я осталась жить! Не год, не два – тысячелетия! Это было мучением. Мучение не знать, что я могу прийти к тебе и обнять тебя. Мучение знать, что, напиши я тебе хоть тысячу писем, ты не прочтёшь из них ни одно. И я не хочу, не хочу такой же судьбы для старушки, которая стала мне матерью, я не могу позволить себе быть настолько же неблагодарной. Я не могу оставить её, как это сделал со мной ты.

Но ты всегда был смертен. И всегда был близок к Богу. И всегда общался с ангелами.

А я бессмертна, и проклята, и смерть теперь – это мой выбор. Впервые за тысячелетия я получила право на неё согласиться. И не смогу.

Глава 10. Возвращение домой

Мария Луиза Вайсман (1899-1929) «Возвращение домой»

из сборника «Лесное сердце», пер. А. Чёрного


Не узел ли берёзовых ветвей меня принёс?

Ступни врастают усиками в корневые сети.

Запруды глаз накрыло облако стрекоз,

И тёплый ветер выдыхая на рассвете,

Я отправляю мягкую волну

По никнущим соцветиям волос.


Побеги пальцев в полудрёме гну,

Подмышкой приютив снующих ос –

О, я была – и лес, и глубина, и звук,

Мои ресницы вяли вечерами.

Ты слышишь: далеко, как дятла перестук,

Моё лесное сердце за холмами.


__________


Когда я был маленьким, мы с родителями ездили на горные озёра в пятидесяти трёх километрах от нашего города. Я помню не так уж и много. Помню лазорево-янтарных зимородков: они пикировали в воду и выныривали с мелкой рыбёшкой во рту. Помню запах смолы в лепестках шишек голубой ели – я выковыривал её и ел тайком от родителей. А ещё я помню синеву воды, от которой кружится голова. Воды настолько прозрачной, что хочется рыдать. И сколько бы тебе ни было лет, тебе кажется, что войдя в эту воду даже по самую макушку, ты продолжишь дышать. Потому что если не в этой воде – истина жизни, духа и красоты, то в чём вообще.

Когда я смотрю в глаза моей дочки, я вижу в них не зрачок и радужку, а два водоёма из тех мест. И мне становится так страшно. Потому что это моё дитя, но у меня нет ни малейшего ощущения, что я хоть как-то оказался причастен к созданию этого существа. Я так люблю её, что без задней мысли отдал бы за неё жизнь и перерезал бы глотку каждому, кто посмел бы её обидеть, но я ни чуточки её не понимаю.

Лена справляется лучше. Она успокаивает меня, говорит, что всё хорошо, и «у всех папочек бывают такие проблемы, не волнуйся, ты отлично справляешься, ты самый замечательный отец на земле», но я же вижу, что между мной и дочкой есть какой-то непреодолимый разрыв. И это она ещё маленькая. Что же будет, когда ей будет шестнадцать.

И всё равно, конечно, я пытаюсь. Стараюсь изо всех сил. Купаю её, мою златокудрую головку, вожу в лес смотреть на птиц и белочек. Недавно нам встретился мекающий оленёнок без мамы. Мы спрятались за кустиком, и я сказал доченьке, чтобы не выходила: «Оленёнок может испугаться, а его мама наверняка где-то неподалёку. Давай просто посидим и понаблюдаем, чтобы с ним всё было хорошо». Юо кивнула, но, конечно же, не выдержала и пяти минут.

Доченька выбралась из нашего укрытия и пошла прямиком к оленёнку. Он подпрыгнул, согнув коленки, и приготовился удирать – Юо же остановилась и просто протянула ладошку. Оленёнок посомневался, но всё-таки боязливо подошёл к ней. Обнюхал ручку, подобрался поближе. Обнюхал платье, кудряшки, щёчки – и вдруг как лизнёт! Захохотала Юо колокольчиками на весь лес, а оленёнок так и принялся усиленно обмазывать парнокопытными слюнями всю мою хихикающую дочку. Вскоре из кустов раздался протяжный зов, и оленёнок засеменил к маме. И слава богам: я не раз видел, как олени до смерти забивают копытами даже крупных животных, посмевших приблизиться к их дитёнку.

Но с моей доченькой так всегда. Юо не обижают ни птицы, ни животные. Когда я брожу по лесу один, мне даже самый захудаленький гриб не попадается. Если же мы идём гулять с Юо, то под каждым листиком находим грибочек, на каждом кустике – россыпь ягодок, на каждом деревце – неведомую птичку, на каждой тропинке – ежиное семейство.

Лена, конечно, не раз рассказывала, мне легенду об истоках их рода. Якобы её прапрапрапра…дед пошёл как-то в лес охотиться на вальдшнепов, но вместо квоканья этих птиц услышал голос поющей девушки. Он привязал собак к дереву и пошёл на звук.

Его немало водило по лесу, пока он не увидел сидящую на упавшем дереве босую девушку. Она пела, рассеяно водила пальцами по длинным распущенным волосам, и слёзы потоками стекали по её бледной коже. Заметив его, она закричала так дико, так истошно и вопяще, что на пару минут он лишился слуха. Обескуражив, девушка подошла к нему и долго-долго смотрела в его глаза, будто принюхиваясь: свой или чужой? А затем упала к нему на шею и начала рыдать.

Он обнимал почти прозрачное девичье тело и пытался понять, как же ему поступить. Пальцами он ощущал мурашки на её коже, из чего сделал вывод, что она замёрзла, и надо срочно её согреть. Девушка лишь сильнее прижималась к нему и захлёбывалась в рыданиях, будто всех океанов мира не хватило бы, чтобы сравнить их с потоком её слёз. Она пыталась вдохнуть, но задыхалась, и лишь сильнее содрогались её рёбра, и лишь сильнее текли из её глаз прохладные ручьи.

Он завернул её в свою кожаную охотничью куртку и повёл обратно, к себе домой. По пути он вспомнил про собак и проложил путь через то место, где их оставил. Что было, в принципе, напрасно. Он спешил к весёлым, виляющим хвостикам, а наткнулся на разодранные в мясо глотки тонконогих любимиц. И увидев их, девушка опять завопила, и засмеялась, и завопила, и дед Лены не знал, как её угомонить.

Он привёл её домой, и они стали жить, как муж и жена. Трудно было. В первый день он хотел накормить её традиционной для этих мест жареной бараниной. Это привело лишь к тому, что в итоге он убирал рвоту, растёкшуюся по всему полу, пока она забилась в угол, как испуганная дикая птичка, и вновь дрожала в рыданиях.

Когда он мыл её волосы, она то ласкалась, то шипела на него, как кошка, и он вообще не мог понять, что же ей всё-таки нужно, хотя изо всех сил пытался.

О том, чтобы она стала «примерной женой», не могло быть и речи. Когда он попросил её приготовить что-то, она выбежала из дома – как была, босая – и вернулась домой с гнездом соичьих яиц, двумя огромными слизнями и сборищем лягушат в подоле платья. Улыбаясь во всю ширь, вывалила всё на стол, с дикой радостью побежала к нему, рухнула на колени и стала тереться шеей об его ногу: «Ты доволен, мол, хозяин? Тебе нравится?» С тех пор он предпочитал заниматься готовкой сам.

На страницу:
6 из 9