bannerbanner
Золотой цветок – одолень
Золотой цветок – одолень

Полная версия

Золотой цветок – одолень

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

– Держись, казак, атаманом будешь!

И загуляла станица. Но цены на вино шинкарь после глума повысил. Решали казаки за вином и дела. Утвердили Матвея Москвина войсковым писарем. Хана Ургая и Мурзу присудили отпустить в орду без вредительства. За выкуп: семь тысяч баранов, двести пластов верблюжьей кошмы и триста возов руды медной. Потребна была руда для пушек.

Цветь восьмая

Железо рдело в горне, отпыхивались загнанно меха. Ермошка взмокрел, приустал, но вскидывал кувалду бодро, бил часто, точно и сильно. Бориска держал огонь: качал воздух. Ему было за всех тяжелей. Кузьма поковку клещами сжимал, ловко ее перевертывал, дакал молотом малым, показывал удар бойцу большому. На всю станицу пела кузня. Дзинь-дзун! Дзень-дзон! Дзинь – это кузнец Кузьма. Дзун – это молотобоец Ермошка. Дзень – это смекалка, замысел. Дзон – это сила, воплощение!

И выходили юницы, девки, бабы и казаки из хат, землянок, добротных изб послушать звонницу кузни. Пронзительно и призывно поет наковальня, когда куется сабля, булат. Плачет радостно, по-девичьи, железо при рождении серпа и косы. Заливаются смехом задорным молоты от подковы. Стонет глухо и подземно округа при обмятии заготовки для смертоубойной пищали. Разными голосами поет кузня-матушка, кузня-оружейница. Таинственны и непостижимы иногда ее рыдания, клики, стоны, туканья суетные и глаголы велеречивые.

Дуняшка Меркульева хорошо понимала язык кузни. Вот нырнул в воду с лебединым шипом дзинь-дзун. И зазвучало серебряно дин-дон, дин-дон! Острогу для зимнего подлёдного битья осетров заостряет кузнец. А молотом бьет Ермошка. У него наковальня молодо заливается звоном, зовет ласково. В кузне окромя покручников многие казаки часто тешатся. И всех Дуняша с закрытыми глазами издали по звучаниям уличает. Когда Микита Бугай за молот берется, по земле дрожь. У Емельяна Рябого звуки грубые, рыкающие. От Устина Усатого ленивостью веет. Нечай силой напорист, но недолговечен. Богудай Телегин надоедлив могутностью. Матвей Москвин – говорлив и хвастлив перекликами железными. Тихон Суедов хитрит, выспрашивает, выведывает. Илья Коровин ломает рукояти молота, наковальню может расколоть. А не вливается мудрость в железо. И нет в перезвонах у него веселья, весны.

– Баста! – выдохнул кузнец, увидев Дуняшку.

Ермошка бросил молот, наклонился, окунул голову в корыто с водой. Сел обессиленно на чурбан у клети с углем. Бледнолицый Бориска вышел, шатаясь, на ветер. Возле кузни ползала на четвереньках и ела солоделую бзнику чумазая Глашка.

– Отец мой призывает старшину, Кузьма Кузьмич, – вымолвила Дуняша, – кланяясь, держась пальчиками за подол алого сарафана.

– Вострая надобность?

– Там дед Охрим, полковник Скоблов, новый писарь, Хорунжий с есаулами. Ожидаючи, беседуют любо-мудро, без вина и снеди.

Кузнец снял суконный передник, ополоснул руки в бочке, вытер их тряпицей. Глянул на Дуняшку из-под косматых бровей, но девчонка в огонь зелеными глазами уставилась, молчала.

– Задуши горнило, Ермолай! – бросил он, вышел из кузни и зашагал крупно, вразвалку к дому атамана.

Понял Кузьма, что собирается на совет казацкая старшина. Там он равный посеред равных. А богатством и положением, по сущности, выше многих. Голодрань и пьяниц он не любил. Уважал казаков работящих.

– Богатство от работы возникает! – любил поучать кузнец.

Поучал других кузнец, сам работал, но покручникам норовил заплатить поменьше. За сабли булатные с казаков богатых шкуры снимал. А за пищали и пистоли из казны войсковой золотишко выкачивал! Имел схорон богатейный. И где тот схорон, даже его сын Бориска не знал. Лукерья покойная не ведала! Держал их кузнец подале от соблазну.

Дуняша проводила взглядом кузнеца, подошла к Ермошке.

– Желаю здравствовать долгие лета, Ермолай Володимирович!

– Чудная ты, Дуняш!

– У меня к разговору сурьезность душевная.

– Говори, так и быть.

– Как бы выразить… Зазря у тебя, Ермошка, намерения к моей сестре. Не чуешь ты Олесю. Изменчива она. И нет у нее к тебе святой уважительности. Я вот жалею тебя на всю жизнь, с верностью!

– Все перемелется! – ответил неопределенно Ермошка.

У Дуняши скользнули слезинки. Она резко повернулась, перескочила порог и побежала к реке.

– Блажит девчонка! – вышел из кузни и Ермошка.

– Пошто обидел девчонку? – спросил Бориска.

– Отбою от энтих девок нет! – подмигнул развязно юный молотобоец.

Бориска сидел на камне, рисовал на песке прутиком рожицы. Глашку понос прошиб с ягоды бзники.

Глашка отошла подальше на шесть шажочков, присела.

– И кого я взял в плен? Ты глянь, Бориска! Разве из нее вырастет царевна? Вырастет чучело! Дристунья!

– Ты обещал мне ее подарить, давай!

– Бери! Она до ужасти прожорлива! Всю репу на соседних огородах погрызла! Такую прокормить неможно!

Глашка подбежала к Ермошке, уцепилась за ногу испуганно. Глаза, будто у косули боровой. Говорить не умеет, а все понимает.

– Ладно, не бойся! Не отдам! – поерошил Ермошка ласково девчоночью стриженную под овечку голову.

– Глашка, мож быть, выправится, захорошеет перед свадьбой? – прищурил весело глаз Бориска.

Она отскочила и показала язык. Не проняло. Тогда Глашка повернулась спиной, заголила рубашку, задницу свою желтую выставила. Дразнится, значит. Глупенькая! Ребенок и есть ребенок! Везде дети одинаковы: у казаков, греков, кызылбашей, ордынцев.

Ермошка сорвал стебель крапивы, в два прыжка настиг девчонку, выжег по голой заднице. Глашка завопила, но еще раз показала язык. И побежала в огород знахарки. Там бобы не убраны, черные, из стручков вываливаются. Пропадет добро. И молоко с крошками хлеба в чашке у кота. И кость можно баранью отобрать у собаки-волка.

Крякнул Ермошка, будто кузнец, для важности. Присел супротив дружка. Не знал он, как начать разговор о том, что его мучило…

– Твой батя, Бориска, может брехать по-черному? – спросил Ермошка.

– Нет! Никогда, клянусь!

– А вот когда вилы вынули из ребер мертвого Лисентия, я понял, кто его убил. Тихон Суедов приволок те вилы в кузню. С обломленным череном. Пытал он ласково твоего батю. Мол, вспомни, ради бога, Кузьма, кому ты энти вилы изладил? Твой батя оглядел вилы, бросил их в горн. Меха сам начал качать. «Де, иди с миром, Тихон! Мы в год сотню вил делаем на продажу. Все рогули одинаковы». Но ведь, Бориска, сам понимаешь: такого быть не могет! Опознал я трезубцы. Батя твой тож померк. Меркульеву ковали мы те вилы!

– Значит, Лисентия Горшкова убила Дарья? – поднял бровь Бориска.

– Дарья! А твой батя укрыл ее от возмездия!

– Что ж она, озверела? Верею убила! Лисентия ялами порешила! Уж не за свиней ли и корову?

– Мож, за корову, за свиней! Тихон Суедов возвернул ковер персидский и медный котел, потому живет. За едный котел для бани и я бы его убил.

– Котел, знамо, богатство! – согласился Бориска.

* * *

Кузьма огладил русую кудреватую бороду. Пошабаркал подошвами сапог о вехоть на крыльце. Вошел в избу атамана. Добротно рублен дом. Венцы бревен смолистые, в обхват. Мох в пазах бархатный. Крыльцо высокое с навесом, столбами. Ставни и наличники резьбой изукрашены. Труба из кирпича цвета малины спелой. Тын крепостной. Кобели на цепях рыкают, яко звери. С крыши, из бойниц выглядывают пищали заряженные. Изнутри богатство еще утвердительней. В сенях двери чуланов на железных засовах. Тулупы и шубы белые. Лари с крупами, рожью, мукой белой. Бочки с медом.

За первой дверью – кухня просторная. Плахи лавок и полатей широкие, прочные, гладкие. Печь русская с печурками затейна. Шесток из толстого листа меди. Слюда в окнах светлая, без трещинок. В одном оконце стекло заморское. В горницах перины, одеяла стеганые, подушки шелковые, рухлядь красная. На коврах сабли и пистоли. В двух углах иконостасы червленные золотом. Супротив шестка на стене полки узорчатые с дорогой посудой, фарфором и кубками, деревянными ложками и плюсками из глины, чашами и кринками. Рушники один другого петухастей. В корчаге киснет квашня. Из печи горшки с рыбой-запеканкой и мясом, тушенным в чесноке, шибают в нос. Домовиты Меркульевы. У них и коровник во дворе богаче, чем хата Емели Рябого. В оконцах бычьи пузыри и топятся по-черному землянки до сих пор у Михая Балды, Гришки Злыдня, у Василя Гулевого и другой голутвы.

А Меркульев по-княжески живет. Впрочем, у Ильи Коровина хоромы не беднее. Богудай Телегин даже богатейнее. У Матвея Москвина вода по трубам оловянным в кадки течет.

Кузнец поклонился, сел сразу на скамью к порожнему от еды и чаш столу. Угощения не предвиделось. Собралась старшина казачья на совет. Полковник Скоблов свою бородку иисусовскую задумчиво охорашивает. Охрим лысиной премудро блестит. Рыбные атаманы Илья Коровин и Богудай Телегин кулачищами по столу потукивают. Хорунжий сидит с есаулами… Матвей Москвин перо гусиное заострил, ус шляхетский крутнул, сготовился писать грамоту уговорную. Атаман кивнул чуть заметно жене. Дарья взяла на руки малого Федоску, вышла на крыльцо.

– Уговор записывать не будем, – сказал Меркульев. – Дума такая, казаки. Утресь обнаружил я чьи-то следы в моем подземелье. Злоумышленник со стороны реки приходил. Не вскидывайтесь! Не похитил вор почему-то ни одного золотого! И даже кувшин с драгоценностями цел. Жег злодей лучину, сокровища наши осматривал. Следы на глине свои оставил. Вот гляньте: вырезал я в глине один отпечаток сапога. Каблук из двух набоек. С косинкой. Найдем ворюгу! Слава богу, пока обошлось. Клятвой мы, други, повязаны! Заботой о земле Яике! Неможно казну раскрывать утайную до страшного или красного дня! Потребно схоронить ее в другом месте. Срочно! Не мы, дорогие мои есаулы, скопили богатство. Сто пятьдесят с лишним лет прятали, умножали понемногу наши отцы, деды и пращуры сие сокровище! Первый бочонок Василь Гугня скопил, говорят. Два – лихой атаман Кондрат Чайка оставил. Увеличил зело мой дед, что сгинул в море Хвалынском на стругах. Удачливый Митрий Блин все золото у кызылбашей вытряс. Атаман Скворец горсть смарагдов из набега приволок. Дед Остапа Сороки – кольца и серьги дивные. Смеющев – кувшин золотой арабский. От рыбы белой и красной дожди золотые в наши бочки падали! Неможно нам, братья, разделить или присвоить эти богатства. И утерять неможно. А Московия усиливается. Того и гляди набросится на Яик, оседлает устье реки, закроет выход в море. И все боле у нас людишек пришлых. Пьянчуги, голутва и казачишки пустошные силу на кругу имеют. Прознают они об утайной казне и побьют всех нас! Не обогатеют сами. Побьют нас, а золотишко поделят, пропьют, промотают! Двенадцать бочек золотых, двадцать – серебра и кувшин с драгоценными камнями надо вывезти завтра же на лодках-парусниках. Вывезти и закопать где-нибудь в пустом месте, на верховьях реки. Туда нет дороги ни с юга, ни с севера!

– Далек и труден поход! – вздохнул Хорунжий.

– Ветер-южак на все бабье лето пришел, в день на парусах можно по тридцать-сорок поприщ проходить! – поддержал атамана Охрим.

– Я к Магнит-горе собираюсь на двенадцати лодках за железной рудой. Там глушь! Самое место для схорона утайной казны! – глянул кузнец на атамана из-под мохнатых бровей.

И порешил совет казачьей старшины: лодки с бочатами под парусами поведут к Магнит-горе завтра же Илья Коровин, Сергунь Ветров, Андриян Шаленков, Тимофей Смеющев, Василь Скворцов, братья Яковлевы, Матвей Москвин, Охрим, Ермошка и кузнец Кузьма. Хорунжий пойдет с полком берегом для охраны. Но казаки в полку ведать не будут, что тащат в лодках. Федул Скоблов напросился на устье, что оставили без охраны. И положили: убивать других казаков, ежли о сокровище вызнают подробности, место схорона. И хитрость придумали: казну утайную на лодки ночью перенести. А в подземелье поставить столько же бочат с медью и свинцом. Возле них рассыпать будто бы невзначай пригоршню золотых. Кузьма пообещал к утру изладить для обмана кувшин сусальный, набить его дешевым хрусталем, кольцами и серьгами из плохого турецкого серебра, олова.

Цветь девятая

– Ночь-то какая, Кланя! Ласковая, лунная!

– Ласковая, неможно от окошка отникнуть!

– А кто ж энто у реки тенью таится?

– Бродяга бездомный, слепой гусляр!

– И лодки по воде снуют.

– То кузнец к Магнит-горе в поход навострился за рудой.

– Дверь-то бы открыла, пустила бы…

– Не пустю, Нечай.

– Я тебе не люб, Кланя?

– Люб.

– Так запусти, никто не прознает.

– Не пустю, ты согрубишь! Испортишь меня!

– Ох, и дура ты, Кланька!

– За такую дуру султан бы полбасурмании отдал!

Цветь десятая

И могутные казаки шарахались в стороны от Аксиньи. Бабы детишек укрывали, сами в избах прятались, запирали двери на засовы. Страшной была в безумии Аксинья. Волосы черные расплетены, растрепаны. Очи дикие не видят божий мир. Бледная, вся в крови, бегает она по станице с топором в руках, врывается в чужие усадьбы. Тронулась умом она, за день почти всех свиней в соседских хозяйствах порубила. Не пустили к себе бешеную, отбились от нее лесинами токмо Силантий Собакин, Федька Монах и Тихон Суедов. Да и то, не отмахались бы они, если бы Хевронья не плеснула в лицо одержимой крутым кипятком.

Аксинья от кипятку сразу ослепла, обварились глаза ее синие, стали творожными. Кожа с лица полезла лохмотьями. Но не успокоилась, не утихомирилась тронутая. Ходила крадучись, вслушивалась, где свиньи хрюкают. Держала над головой топор. А еще утром была она здоровой, красивой и веселой. У колодца с Нюркой Коровиной похихикала. Узнала, что Илья за рудой на лодках ушел с кузнецом. У Дарьи опары взяла, подмигнула Олеське озорно. На Марью Телегину глянула с болью и завистью. Паше-персиянке показала, как доить корову. Прихворнувшую Домну Бугаиху навестила. Верке Собакиной погадала. Глашку, ордынку сопливую, пирожком одарила. Гусляра слепого через брод за реку перевела. Пошел он нахлебником с обозом Хорунжего. Всех Аксинья одарила, облагодетельствовала. И запрягла повозку о двуконь, поехала за дровами в лесок. Сынок Гринька остался во дворе, не мог оторваться от колоды с водой. Лодочки из коры сосновой пускал, радовался. А двор чистый, покрыт травой-муравой, будто ковром. У коровы в стайку вход отдельный, с реки. Да и к чему тащить мальчишку в лесок, в царство мошкары и комаров. За дровами съездить можно быстро.

Мать в лесок уехала. Знахарка проковыляла по станице, глянула вслед повозке. Собака завыла. Зоида Поганкина прошла с оглядкой. Кукушка прокуковала трижды. Гринька запустил седьмой кораблик. А огромная пятнистая свинья выбила рылом подворотню, пролезла во двор Аксиньи. Суедовская свинья была, помесь кабана и хрюшки. Хищница набросилась на мальчишку, разорвала его, съела. Остался от Гриньки один мизинчик да обрывки окровавленной рубашки.

Крики ребенка издали услышала Параха, но не поняла, в чем дело. До других дворов далеко. Первой обнаружила беду Стешка Монахова. Принесла она Аксинье туесок соли, долг. Вошла через калитку и обомлела. Свинья доедает мальчишку, косточками похрумкивает. Выскочила Стешка, уронив соль, закричала. Но к ней долго никто не подходил. Блажная баба и пьющая, болтливая и скандальная. Муж побьет ее – она кричит, причитает, всем рассказывает. Поэтому сначала вокруг Стешки ребятишки собрались. Стали постепенно подходить и казачки, старухи. А блажная мычит, не может вымолвить слова. Началась у нее рвота, лицо почернело.

– Никак ей язык отрезал Федька! – ужаснулась Зоида.

Аксинья уже из леска с березовыми дровами едет.

– Федька язык отрезал Стешке! – пояснили ей бабы.

– Слава богу! Давно надо было ее поганый язык раскаленными клещами вырвать! Блюешь, Стешка? С перепою корча? Когда мне соль возвернешь? За соль я с тебя шкуру сниму. Ныне соль дорогая! И не трепись боле у колодца, будто сынок у меня от Меркульева! За сплетни ноги переломаю! А язык твой и взаправду вырву! Ха-ха-ха! Разойдись, бабы! Дайте проехать!

Аксинья к своей усадьбе подкатила, щелкая лихо кнутом.

– Тпру! Ошалелые! Тпру! Чего испугались? Чего заметались?

Еле коней успокоила. Погрозила бабам кулаком, за калитку вошла открывать ворота. Стешка мучается, перстом тычет Аксинье вслед. Бабы уже расходиться было начали, но услышали вопль душераздирающий. Мороз по коже. На дереве пыток под огнем так не кричат. Что же случилось? Боязливо подходили они к забору, заглядывали в щели. С ума сошла Аксинья, свинью живую рубит топором на части! Когда распоняли беду, побежали рассказывать по городку.

Казаки не знали, что делать. Овсей валялся пьяный, молитву не мог сотворить спасительную. Расстригу раскачали и забросили в лужу. Пусть полежит, охолодится. Толпой верховодили Михай Балда и Федька Монах. Бабы вспомнили, как Аксинья недавно толкнула знахарку в лыву с боровом! Жутко стало!.. Вот она – вылезла возмездьем из грязи колдунья! Сама, мабуть, обернулась свиньей хищной и съела мальчишку в отместку. Так она разохотится и всех детей на Яике пожрет! До баб, до казаков доберется! Федька на телегу вскочил:

– Побить и пожечь надо знахарку! Почему она заместо собаки волка в избе держит? На свинье ездит верхом – сам видел! Истинный крест! Оседлала, значится, борова еще на ту масленицу, поехала! А вот гляньте: и хто ето летает над нами? Колдуньина ворона говорящая. Сила нечистая! Ить птица больше слов произносит за один день, чем Микита Бугай за год! А вспомните, казаки, как я потерял око! За вас пострадал, когда в энту нечистую силу из пищали целился.

– Смерть знахарке! – заорал Михай Балда.

Толпа ринулась к хате Евдокии. И никто не вспомнил, что там лежал и лечился простреленный в шинке Остап Сорока. Больных знахарка часто оставляла у себя. Быстрее они поднимались на ноги.

– Выходи, ведьма! Убивать будем! Энто ты свиньей обернулась и Гриньку съела! – ударил в дверь избушки ногой Федька.

Остап вышел с пистолями. Выстрелил… а пустым пистолем ударил Федьку по голове. Толпа разбежалась, Михай Балда увел окровавленного друга. С Остапом лучше не связываться. Он и драться не умеет, дурак, сразу убивает.

Меркульева в станице не было, ушел с полком Скоблова к устью. Охрима черт унес с кузнецом к Магнит-горе. Хорунжий туда же с войском по берегу утащился, охраняет караван лодок. Соломона отпустили в Астрахань. Ни одного умного человека нет! Из казацкой старшины остался в станице один Богудай Телегин.

Шумная толпа казаков, баб и ребятишек подошла к хороминам Богудая. У него из ворот две пушки торчат, всегда заряженные. Сени, дом, пристройка и даже коровник с бойницами для пищалей. На заборе морские цепи с кораблей персидских.

Марья вышла на высокое крыльцо, чинно поклонилась народу.

– Зачем пожаловали, дорогие гости? Хлеб-соль! Девок у меня рано сватать! Сыновья молоды для атаманства! Какая у вас потреба? Я сижу с Дарьей Меркульевой. Проходите и вы!

– Богудая выведи! Богудая! – шумело сборище.

– Спит он! Всю ночь бочки грузил со снедью и запасами на лодки кузнеца. Не стану будить!

– Свинья Гриньку съела! Аксинья рехнулась, бегает по станице с топором. Хевронья ей очи выжгла кипятком. Но прыгает бешеная, угрожает! Всех свиней на станице поперерубила. До твоих доберется в одночасье!

Позади толпы появилась Аксинья. На ощупь шла она, спотыкалась, размахивала над головой колуном. Марья пристально посмотрела на нее, повернулась, скрылась в сенях. Богудай уже встал, услышал мятеж. Он сполоснул лицо из рукомойника. Вытирался рушником медленно, слушал жену, поглядывал на сидящую за столом Дарью.

– Вот такая беда! – запечалилась Марья.

– Хорошая была бабенка! Надо бы ее пожалеть! – сказала Дарья.

– Пожалей, Богудаюшка, Аксинью! Пожалей! – мягко попросила Марья.

– Ладно, пожалею! – вздохнул он.

Богудай поправил пояс, разгладил и одернул рубаху, взял пистоль и вышел на крыльцо. Толпа раздалась молча. Казаки понимали свою вину: не пожалели Аксинью. Попятились бабы, уступая дорогу жалельщику, спасителю. Детишки шеи вытянули, замерли. Заплакала в толкучке Дуняша Меркульева.

И захрумкал песок под сапогами Богудая. Громко похрустывал, на всю станицу. Девять шагов до Аксиньи. Первый шаг – и вспомнилась та синеглазая, чернобровая юница, которая отвергла его. Второй шаг – боже, как она любила Телегина! Третий шаг – никто не узнает о сокровенном, что было! Четвертый шаг – сынок-то Гринька был моим! Пятый шаг – зря в ревности мучилась Марья! Шестой шаг – почему нельзя иметь двух любимых жен? Седьмой шаг – тяжело терять друзей! Восьмой шаг – Марья, пожалуй, лучше, надежней! Девятый шаг – пора и о великой жалости подумать, на которую способны токмо казаки!

По толпе прошел вздох. Аксинья замерла, покорно склонив голову, но топор из рук не выпустила. Марья смотрела на мужа из окошка. Дарья – из другого. Из ворот целились на толпу две медные пушки. Солнце укрылось за тучку. Похолодало. Богудай приставил дуло пистоля к затылку одержимой и выстрелил.

Цветь одиннадцатая

Поелику римские патриции решали государственные, торговые и прочие важные дела в бане, то и князь Голицын сидел в чане с горячей водой и рассолом. Знахарь натер его медом и горчицей. Сенька плеснул на каменку, прожег до костей паром, простуду выбил березовым веником. Однако нудила еще поясница. Вылез из парилки, прошел в мойную, сел в рассол горячий. Но тяжело, не мог долго выдержать. Застучало в голове, виски заломило, потемнело в глазах. Стал задыхаться.

– Выволакивай! – всплеснул он белой, холеной рукой.

Служки – парни здоровые, рослые – вынули великого благодетеля из рассола, окатили из бадьи прохладой. Подбежали юнцы с махровыми рушниками. Обтерли, обернули простыней боярское брюхо, дородное тулово. Князя увели в сухой угол, усадили в плетеное кресло. Ублажали чаркой и холодным квасом. Рядом столик поставили с колокольчиком, вышли. Голицын размышлял:

– Вот умер Федор Иванович Мстиславский. Не ставлю себя выше его. Не зря раньше в думе подписывались так: «Бояре – князь Ф.И. Мстиславский со товарищи…» А сейчас можно было бы начертать: «Бояре – князь Иван Васильевич Голицын со товарищи…» Но затирают меня, Голицына, и Шуйский, и Трубецкой, и Воротынский, и Лыков…

Сенька доложил, что в предбаннике дожидается милости купец Гурьев. В подарок привез семь бочек икры весеннего засола, но хорошо сохранившейся, из ледника. И шепотом донес: возле усадьбы княжеской отираются подозрительно стрелецкий полковник Прохор Соломин и дьяк сыскного приказа, вершитель особых поручений патриарха Ивашка Тулупов. Мол, не побить ли их? А мож, схватить, заломить руки, в клеть бросить? За один миг исчезнут в тихоте.

– Не трожьте! Это сотоварищи купца. Не вороги они мне. Однако купчишка повременит. Ух, пот льется струями. Руки мокры, капает с носа. На чем мы, Сенька, остановились? На письме царю князя Андрея Курбского? Читай дале!

– «Широковещательное и многошумящее твое писание приях… воистину, яко бы неистовых баб басни! И так – варварское! Яко не токмо ученым и искусным, но и простым, и детям со удивлением и смехом!»

– Ох, как он его! Ай да Курбский!

– «…некоторые человецы обретаются не токмо в грамматических, но и в диалектических и философских учениях».

– Ох, довольно, Сенька, хватит. Опосля усладимся письмом ядовитым князя. А в учениях диалектических и философских я не ведал сильнее Охрима! Жаль, что ушел мудрец от моей милости. Любопытно, где сей ученый муж обретается? Должно, выпрашивает с нищими на паперти кусок хлеба, копейку. Где, Сенька, Охрим? Он же твой родич?

– На казацком Яике. У атамана Меркульева. Толмачом. Говорит, здесь обидели его спьяну, простоквашей плеснули в рыло.

– Дурень ты, Сенька! Молоком кислым я облил Охрима не для обиды, а для увеселения гостей. А разошлись враждебно мы с философом из-за Юрьева дня. Охрим за волю для холопов и мужиков ратовал. Он республиканец! Не ведомо тебе по-настоящему сие латинское понятие. Посему молчи, не мешай мне мыслить. А купчишке Гурьеву в предбанник поставь жбан с квасом хмельным.

Князь Голицын закрыл глаза. Задумался, картины жизни увидел. Значит, опять ушел Охрим в казаки… Когда же бог поразит казаков великой карой? Если бы не было этих диких воителей, кто-нибудь из Голицыных стал бы царем. На худой конец – князь Мстиславский! Но токмо не род Романовых! Казаки потрясают государство. Обрели силу невероятную. Они привели первого лже-Дмитрия. Они шесть лет убивали и грабили дворян и бояр. Они с восставшими холопами опустошили Русь. Глумились над великой Московией, жгли детей дворянских на глазах матерей. Поляков пустили в Русь. И они же сокрушили пришельцев, которых вначале поддерживали хитро…

Ох уж эти казаки! На Земском соборе 21 февраля 1613 года проклятое казачье не пустило в цари князей Голицыных. Бояре убоялись междоусобиц, казачьего разбоя. Дворяне поддержали Михаила Федоровича Романова. Было ему тогда шестнадцать лет. Пребывал он скромно на Костроме, в Ипатьевском монастыре, вместе с матерью – инокиней Марфой. И не снилось балбесу, что станет царем! С перепугу отказывались с матерью. Много годочков с тех пор улетело. Царю Михайлу Федоровичу теперь весь почет. Заматерел он, телом силен. На игрищах с кулаками против богатырей выходит. В лесу на вепря нападает отважно. И, в общем-то, не дурак. Но все-таки обыкновенный боярин! Не царь по породе! Грамоте, разумеется, обучен. Под короной умеет красоваться. Послов принимает мудро. Вершит суд иногда самостоятельно по мелочам. Но Русью правит, однако, не он, а отец его – патриарх Филарет. Ничего хорошего в этом нет. Церковь возвысилась над государством. Не дай бог, если так останется. Патриархом может стать завтра кто-нибудь по крови из мужиков. Церковь растет не из князей и боярства, а из народа. Значит, мужик над боярами возлетит? Над шапкой Мономаха? Над Голицыным? Неможно власть церкви уравнивать с волей государя! Иван Грозный в этом был державнее! Да и Голицыны не позволили бы патриарху вмешиваться в дела мирские. Все князья Голицыны – прирожденные государи! И не выскочки, не окровавленные подлецы, аки Малюта Скуратов! Не душители невинных младенцев, яко Борис Годунов! Не жалованы саном из рук лже-Дмитрия первого, будто Трубецкой и Филарет. Патриарх он, знамо, святой. А митрополитство ростовское до этого получил все-таки от первого самозванца… Без великой родословной патриарх! Хоть и в темницу заточен был при Годунове. Мы, Голицыны, якшались с проходимцами-самозванцами из хитрости, дабы выжить, сохранить род, воспрянуть! Для Руси великой старались! Молчали иногда, лгали! Не для суетного живота!

На страницу:
7 из 8