bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Собственно, трагедия заинтересовала меня и проникла под кожу не столько из-за нравственного конфликта, который, кстати, не всегда в ней и есть, сколько из-за красоты, из-за того, что красота – это предельное напряжение человеческих сил.

Я искал трагедии, как бедуин ищет оазис. Сначала я нашёл её в подростковой безответной любви, потом в бессмысленности бытия, позже – в незнании своего призвания. Вместо того чтобы жить равнобедренно, раздваиваясь лишь между семьёй и трудом, как выдумалось мне ещё в школе, я зажил рвано и дико, не умея заинтересовать себя надолго чем-либо, кроме нарушения границ и бегства от всякой жёсткой структуры, внешней или внутренней. Я физически не мог принять запретов, кроме, разве что, самых очевидных, вроде красного огонька светофора. Постепенно, не сразу, из человека, ищущего трагедии, я превратился в персонажа трагедии, а моя жизнь – в некое подобие пьесы. Многие люди играют роли бессознательно, свою я играл осознанно. В попытке достичь правдоподобия я не гнушался ничем. Я спасал девочку Катю, ту самую, с подорожником, от наркотической зависимости. Я даже придумал учёного Тома Уайдлера, который в начале 70-х специально подсел на героин, чтобы пройти дорогой выздоровления, вжиться в шкуру наркомана, побороть зависимость и, наконец, помочь другим сделать то же самое. Во мне всё переплелось. Я хотел переживать трагедию, хотел крайних состояний, хотел бунта и в то же время хотел служить людям, спасать их, бросить себя на алтарь, закрыть грудью дзот, самораспяться на кресте.

Всё это мне казалось большим. Точнее, только ради большого я хотел жить, и, конечно, сам себе я казался большим, но большим не был. На самом деле во мне поселилась червоточина, противоречие, потому что я хотел выйти из нормы, взять за руки отбившихся от стада и вернуть их к норме, хотя сам ей и не думал покоряться.

Чувство особости, сверхчеловечности, в духе Ницше, то ли из-за материнской гиперопеки, то ли из-за того, что памятью, умом и ловкостью я превосходил многих своих сверстников, рано поселилось во мне, направив помыслы в оригинальное русло. Я хотел другим того, что отвергал сам, и в этом желании был бесконечно лицемерен. К двадцати пяти годам я сменил с десяток профессий и почти растворился в наркотиках, алкоголе и азартных играх. Я стал плоским, неинтересным самому себе. Те, кого я спасал, или умерли или встали на ноги; я же копошился на дне, с каждым днём ощущая, как тают мои силы, столь необходимые для рывка. Лицо моей жены, молодой ещё женщины, всё больше напоминало библейский лик, так точно и глубоко проступили на нем росчерки горя.

Отчаявшись совладать с собой, я начал вести дневник. Я хотел обличить самого себя, нащупать хоть какую-то правду, обнажиться, дойти до сути, перестать играть и решиться жить. Знаю, моё повествование звучит горестно, но жизнь моя – ни тогда, ни сейчас – горестной не была. Скорее, она напоминала качели – то мерно раскачивалась, то вдруг замирала, а то рвалась из рук, взмывая «солнышком».

К тридцати пяти годам мой быт оформился в однокомнатную квартиру, доставшуюся мне от бабушки, двух котов, призванных заменить нам с женой детей, ведь настоящих детей я заводить боялся, и работу фрилансера, потому что только с неё меня не увольняли за периодические загулы. В тот день я лежал в кровати, рядом со мной лежали кот, кошка и выключенный телефон, потому что я снова пытался всё бросить, прекрасно понимая, что через три дня бросать резко передумаю.

Иными словами, жизнь шла своим чередом, кроме одного момента – я мучительно пытался понять, почему вечером я вполне разумен и творить безумие не хочу, а утром просыпаюсь без аппетита, «вздрюченным», как говорит моя жена, и мне вдруг становится противна жизнь, а внутри ворочается такая боль, что без водки и наркоты ее никак не унять.

Но я уже знал, что со мной творится. Путь к правде оказался извилистым – через реабилитационные центры, колдуна, одного экстрасенса и двух цыганок. Я лечился от алкоголизма и наркомании, как и предписывало общество, однако в глубине души я понимал, что они лишь следствие, причина в другом. Эту причину озвучил мне врач-психиатр – биполярное аффективное расстройство личности. Он же назначил мне таблетки, которые я отверг после первого же приёма, так они меня обесчеловечили. Болезнь моя оказалось запущенной, поскольку я уже пережил множество приступов без должного лечения. Я узнал об этом на той неделе. На секунду мне стало легче, а потом меня охватил ужас. Оказывается, я живу с этим расстройством с пятнадцати лет. Почти всю сознательную жизнь. И вся моя философия, поиски, любовь к трагедии – не что иное, как попытка затушевать болезнь, обратить её в мировоззрение и жест, накинуть пурпурную тогу на заурядную хворь.

Говорят, правда освобождает. Меня правда обескуражила. Выходило, что я не знаю самого себя, что я живу с посторонним человеком, больным человеком, которому подчинён. Как понять, какие поступки я совершил по своей воле, а какие под действием биполярки? Как отличить свои мысли от мыслей, нашёптанных болезнью? Я расползался на части. Но даже за этим по-своему честным расползанием я без труда угадывал свою лисью подлость. Она говорила мне – ты не плохой, ты не алкаш и не наркоман, возомнивший о себе, ты просто болен. В прежние времена я кивнул бы этим речам и прослезился, это ведь такая трагедия – психическое расстройство. Тут я ударился в воспоминания, силясь обнаружить в них истинно «своё», а не его, не биполярного чудовища. И я вспомнил. Вспомнил, как в детстве бабушка читала мне Библию с картинками и в какой восторг привёл меня маленький орга́н в нашей кирхе, нездешние его звуки. Свят, свят, Господь Саваоф, и вся земля полна славы Господней! Тогда я тянулся к светлому христианскому мифу и был счастлив. Сейчас я решил потянуться к нему снова. Вернуться туда, где я ещё был собой, а не воплощением болезни.

Как вы понимаете, действовать приходилось решительно – форточка ясности между депрессией и гипоманией вот-вот должна была захлопнуться. Жена уехала на дачу, поэтому я написал ей записку: «Уехал на юг проветрить голову. Поцелую за тебя ангелочков». Никаких ангелочков я целовать не собирался. Не собирался я и посещать арендуемый нами гагрский домик. Я ехал, вернее, летел в Новый Афон, чтобы принять постриг и стать монахом. Знаю, это неоргинально – уйти в монастырь. Многие люди, так или иначе, решались на это в бреду или в пылу. Но ведь бывает и так, что именно в клише кроется единственный выход. Это как с пафосом, который путают с напыщенностью и потому не прибегают к нему, хотя и стоило бы.

Я уже никого и ничего не стеснялся. Я купил билет, собрал вещи, сел в такси, затем в самолёт и через пять часов вышел из аэропорта Сочи, чтобы опять сесть в такси, доехать до границы с Абхазией, перейти её, нанять машину и доехать до Нового Афона.

Взбираясь по крутым ступенькам к монастырю, я отрывал от себя кровоточащую жену, кровоточащих котов, кровоточащую Пермь, которая отсюда, из пальм и эвкалиптов, из головокружительного воздуха гор, казалась мне милее всех городов мира, я хотел прижать её к себе и расцеловать в бетонные щёки. Но я не повернул назад. Монах, подметавший мощёный двор, отвёл меня к настоятелю. Это был жилистый, не старый ещё мужчина, с белой бородой на загорелом морщинистом лице и выцветшими, некогда синими глазами. Я сразу представил его капитаном яхты, который всматривается в даль в надежде увидеть землю. Настоятель выслушал меня внимательно. Его взгляд медленно скользил по моему лицу, от одной черты к другой, в глаза он не смотрел. Я рассказал ему всё, опустив лишь диагноз и затаил дыхание. Сейчас я услышу Слово. Настоятель сложил ладони на животе и тихо сказал:

– У вас биполярное аффективное расстройство. Оно развивается эндогенно, вне зависимости от внешних факторов. Конечно, ключом к ремиссии может быть триггер, но я бы рекомендовал сантиквель и андаловую кислоту. Видите ли, я в миру работал психиатром. Без должного лечения вы в монастыре не усидите, разве что в тюрьме. Болезнь у вас, судя по всему, запущенная, поэтому езжайте домой и пейте таблетки. Первые три дня как во гробе будете лежать, потом сорок дней тенью по пустыне ходить. Дальше станет легче. Ступайте с Богом.

Из монастыря я вышел слегка шатаясь. Зашатался я ещё, сидя перед настоятелем, где-то посередине его речи. Быть аватаром биполярки, стыдом самому себе я не мог, да и не хотел. Но я уже чувствовал – по щекотанию в носу, по непонятно откуда взявшейся энергии, по общей дерзости мыслей – биполярка рядом, мания стучится в двери, она зла и желает получить своё, как желает этого вода, сдерживаемая плотиной. Каждое мгновение, пока такси везло меня к гагрскому дому, я крал у чудовища его время, торопясь надышаться впрок, потому что скоро я начну задыхаться, утрачу сон и аппетит, думать забуду о сексе и благоразумии. Так бывает всегда накануне приступа, конца моей ясности.

Из такси я ступил на асфальт и одновременно на тонкий трос, натянутый предопределением между двумя моими крайностями. По этому тросу я дошёл до сада, обогнул ангелочков, отыскал в трёх метрах от земли толстую железную трубу, буйно увитую виноградной лозой, подвинул к ней стол, нашёл обрубок каната, сумел соорудить из него короткую петлю, сумел крепко привязать канат к трубе. Я не думал. Я позволил мыслям протекать сквозь меня, как вода течёт сквозь камыш. Я будто бы играл роль и никак не мог подвести труппу. Взобравшись на стол, я всунул голову в петлю, затянул её и пнул стол. Только в эту секунду я понял, что сделал, – глаза полезли из орбит, в горле что-то щёлкнуло, зубы проткнули язык. Во рту появился привкус металла. Никакие видения передо мной не проносились – глаза застилала пелена. Последний раз я ходил в туалет в Перми, сейчас я сходил в туалет снова. Это потрясло меня едва ли не больше настоящей смерти. Я замахал руками, как ветряная мельница, зовущая Дон Кихота. Ударился обо что-то твёрдое. Ухватился за трубу – сначала одной рукой, потом другой. Сжал пальцы, подтянулся. Закинул подбородок на трубу. Качнулся, забросил ногу. Уцепившись и исцарапав шею, я кое-как снял петлю и рухнул на землю. В голове было пустынно. Там вертелись всего три слова: сантиквель, андаловая, кислота. С этой святой троицей и синяком-ошейником я поехал домой.

Швеллера

Вокруг был май. Он сначала распустился, как спресованный в таблетку чай в чайнике, а потом скукожился, как крайняя плоть на морозе, ольдел. Знаю, нет такого слова – ольдел, но моя прабабка так говорила, и я буду. Весна была непримечательной, одно радовало – в июне наши на Евро всех в футбол обыграют, потому что позавчера поп Смирнов на вертолёте Австрию с иконой Марфы Власяницы облетел. Это обнадёжило.

Нас трое – я, Серджио и Мика. Мы все профессиональные лентяи.

Я ленился от философии. Если бы какой-то умник перебросил меня в прошлое, а там какой-нибудь дурак посвятил меня в рыцари, то на моём щите красовалась бы фраза Довлатова: «Я передумал менять линолеум, ибо мир обречён». Согласитесь, глупо суетиться по мелочам с такой установкой.

Серджио ленился по экономическим соображениям. Он лежал на диване, а мать ему кричала: «Устройся на работу, не́работь!» Серджио парировал: «У тебя два взаимоисключающих параграфа в одном предложении. Сама посуди: как неработь может куда-то устроиться, если он неработь? И вообще – платят мало. Я что, по-твоему, мексиканец?» Серджио имел обыкновение переводить рублёвые зарплаты в доллары, поэтому не мог работать и от достоинства.

Мика, она же Микелина, она же Марина, она же Аня, и я до сих пор не знаю, как из Ани получилась Марина, но зато знаю, как из Марины получилась Микелина. Всё очень просто. Однажды Мика предпочла моему обществу общество Семёна, у которого были деньги и день рождения. На предательство я отреагировал стихами:

Моя подруга Микелина,в порядке штрафа,мне предпочла кормить павлинав именье графа.

Дальше в стихотворении граф поставил Микелину раком, что внезапно придало нашим с Микой отношениям взрывоопасную двусмысленность, ведь я прочёл ей этот стих целиком.

Вообще говоря, в смысле книг и всяких постмодернистских передёргиваний наша троица своё дело знала. Мы были идиотами не в классическом виде, а как Базаров, с идеями и мечтами. Нас, кроме прочего, объединяла мечта разжиться опасной высокооплачиваемой работой, чтобы – р-раз! – и в дамки. Или хотя бы в нувориши. Или хотя бы тридцать тысяч рублей в месяц. Мы подумывали добывать уран или стать промышленными альпинистами, но уран привлекал нас больше, потому что мы боялись высоты. Радиацию мы воспринимали как нечто необязательное.

Я курил на балконе, когда зазвонил домашний телефон. Это был Серджио. Он нашёл работу вахтой в Горнозаводске. Точнее, его мать нашла ему работу в Горнозаводске и допинала Серджио до телефона. Естественно, он позвонил мне и Мике. Я курил красную отцовскую «Яву», меня мутило, поэтому я чётко расслышал только три слова: вахта, курлы-курлы, Горнозаводск, курлы-курлы, швеллера. Нет, ещё я запомнил, что через час надо быть на остановке с рюкзаком и пятихаткой. Пятихатку мне сходу дал отец, потому что святое.

Я люблю ждать Мику. На остановке, у магазина, возле ночного клуба, не важно где. Обычно к тому месту, из которого я жду Мику, хотя, если говорить начистоту, жду я её не из места, а из приятного волнения, можно подойти двумя-тремя дорогами. Поэтому я начинаю игру – пытаюсь отгадать, откуда она появится на этот раз. Сегодня вариантов было три: гастроном, трубы теплотрассы, идущие поверху, и автосалон «Сузуки». По логике, Мика должна была появиться из-за гастронома или из-за тепло-трассы. Я смотрел то туда, то туда, и почему-то считал про себя до ста. Потом до двухсот, трёхсот и т. д. Короче, я оказался не готов к лёгким прохладным ладоням на своих глазах. Я будто опал. Как лошадь, скачущая галопом по ипподрому, а тут – бац! – и финиш. Скорее по наитию, чем специально, я мотнул головой, желая избавиться от шор, и поцеловал пахнущую кремом Микину ладонь, сползшую мне на губы. А потом лизнул. Мика отдёрнула руку.

Мика: Щикотно!

Ей нравилось вызывать к жизни моего граммар-наци и смотреть, как я сдерживаюсь, чтобы ее не поправить. Я повернулся, подхватил Мику за талию и закружился с нею. Издалека долетел голос Серджио:

– Брось эту заразу немедленно!

Я поставил Мику на асфальт, она раскраснелась, из тугого хвоста выбилась прядь и закрыла ей правый глаз. Такого рода асимметрия шла Мике. Её лицо было уж слишком правильным. Иногда я задаюсь вопросом: как у грубого мента и уставшей домохозяйки могла родиться Мика?

Мика: Ведмедь. Чуть не сломал мои тонкие косточки, изящные мои позвонки.

Я: Если б сломал, я бы стал за тобой ухаживать. Кормил бы тебя с ложечки…

Мика:…выносил бы говно в тазике.

Я: Ты к себе несправедлива. В горшочке.

К нам подошёл Серджио.

Серджио: Всё твиксуете, всё баунтите.

Мика: Тебе лишь бы тити.

Серджио: Я – консерватор.

Я: В каком это смысле?

Серджио: В смысле верности моих губ тому первому, что их коснулось.

Мика: Всегда подозревала, что ты засыпаешь с соской во рту.

Серджио: Дурында. Первой коснулась моих губ мамина титя.

Я: Запахло Эдипом, чувствуете?

Мика: Не называй грудь «титей». Это вульгарно. Всё равно что «кушать».

Серджио улыбнулся и закурил.

Серджио: Какие же мы восхитительные снобы, какие патриции!

Из-за поворота появился шестой автобус. Мы изготовились к десанту наоборот. Не то что бы нам непременно хотелось сесть, сидеть мы не любили, зато мы любили стоять возле водителя и смотреть вперёд через лобовое стекло. Нас волновала перспектива.

Мика встала к поручню, я встал сзади, как бы заключив её в кольцо рук. Серджио примостился на ступеньке у двери.

Мика: Серджио, так и будешь молчать?

Серджио: Рассказывать нечего. Едем в Горнозаводск красить швеллера. Жить будем в двушке. Заплатят по пятнашке. Плюс – двести пятьдесят рэ ежедневно на питание.

Я: Что такое швеллера?

Мика: С языка снял.

Я поцеловал Мику в затылок.

Я: Как ты умудряешься…

Мика: Что?

Я: Нагнать эротизма в расхожую фразу.

Мика: Это интонация. Интонация похожа на стиральный порошок – способна отстирать даже самую пыльную фразу.

Серджио: Ау! Любовнички! Швеллера!

Мика: Что с ними?

Серджио: Не что, а они. Они – это железные хуяборы, скрепляющие гигантский ангар. Нам надо их покрасить.

Я: И мы покрасим. Более того, мы пойдём к Последнему морю и, клянусь Большим Голубым Небом, покрасим все швеллера мира!

Серджио: В Горнозаводске нас встретит хозяин…

Мика: Работодатель. У нас нет хозяев.

Серджио: Вы меня задрали. Больше ни слова не скажу!

Мика: Ну, скажи, скажи, что с нами сделает работодатель?

Серджио: Покажет объект и отвезёт нас на квартиру.

Я: Заявляю два протеста. Во-первых, есть вероятность, что мы мифологизируем объект, тем самым превратив его в субъект. У Бабы-яги и русского народа с избушкой получилось, чем мы хуже? Во-вторых, я отказываюсь ехать на квартиру, я хочу ехать в.

Мика: Поддерживаю предыдущего оратора. Серджио сегодня не в форме.

За всем этим трёпом автобус приехал к Центральному рынку. Миновав гнусный подземный переход, мы вышли к автовокзалу, купили билеты до Горнозаводска и уже через десять минут поехали красить швеллера.

Обычно в рассказах, если кто-то куда-то едет, автор описывает пейзаж. Я пейзаж описывать не хочу, потому что он – это сосны, берёзы и поля со столбами. Лучше я опишу Мику, себя и Серджио.

Нам по двадцать лет. Мика высокая для девушки, 175 сантиметров, с длинными, предположительно каштановыми волосами. Предположительно не потому, что я придурок, а потому, что я дальтоник. Я с детства живу в чёрно-белом мире. Такой вот нечаянный или, наоборот, предначертанный неонуар.

Мика – пацанка, но пацанство её, выросшее из детской беготни по стройке, здорово поколебалось созреванием. Сложно быть пацанкой и писаной красавицей одновременно. То есть внутренне это, может, и не сложно, но когда люди вокруг реагируют на тебя, как на деву, и ведут себя соответственно, сложно очень. Наверное, из-за этого Мика носила балахоны, широкие джинсы и кеды. Она сражалась за свою свободу с чужой похотью, но получалось слабо. Лицом, да и фигурой Мика походила на более женственную версию Хилари Суонк, хотя ничьей версией она не была. В ней удивительным образом соединились пролетарское происхождение, острый ум и вкус. Мика с детства много читала и, обладая хорошей памятью, без труда запоминала целые отрывки понравившихся книг. Она могла даже перечислить корабли из «Илиады».

В школе мы учились с ней в одном классе – с углублённым изучением предметов ХЭЦ – художественно-эстетического цикла. Был у нас в школе и ораторский дискуссионный клуб. Именно там мы с Микой сблизились. Вернее, нас сблизило задание: «Учёные нашли в леднике древних мужчину и женщину и сделали вывод, что перед ними Адам и Ева. Выясните, на каком основании они сделали такой вывод, задавая уточняющие вопросы». Для решения задачи председатель клуба и наш преподаватель истории цивилизаций Григорий Абрамович разбил нас на пары. Я оказался с Микой. Мика сказала – слушай, их же не рожали! А я добавил – хотел бы я знать, где их пупки? Короче, задачу мы решили правильно.

С Серджио мы сдружились благодаря футболу. Я был левым крайним нападающим, а он идеальным подносчиком снарядов. Не Хави, конечно, но для Перми вполне. Серджио на самом деле дылда, угловатый и острый, будто бы вырезанный из дерева столяром-неумехой. Обычно люди такого сложения неловкие, но он исключение. Плюс – большой любитель истории и всяких параллелей. К девятому классу он зачитал историю Рима до дыр. Без труда отличал ионический ордер от коринфского. Обожал «Воспоминания Адриана» Маргерит Юрсенар. Мы частенько спорили с ним, кто больше заслуживал Нобеля – она или Фаулз.

В автобусе до Горнозаводска мы с Микой устроились на передних сидениях. Серджио сел за нами с какой-то бабкой. Я повернулся к нему и заодно оглядел полупустой салон. Старики, тётки, рассада, бурые сумки.

Мика вплела свои пальцы в мои. Меня всегда поражала её естественность, когда дело касалось нежности. Мика не готовилась к её проявлению, она просто её проявляла, как дыхание. Мика села у окна, она всегда садилась у окна. Мне это нравилось, потому что я мог смотреть в окно и в то же время смотреть на неё. У меня сложное отношение к путешествиям. В путешествиях я почему-то чувствую себя наиболее одиноко. Я не узнаю себя не только в людях, но и в небе, пейзаже, воде, архитектуре, звёздах. Иной раз мне кажется, что я совершенно один на свете и это не прекратится никогда. В такие минуты профиль Мики дороже мне всех профилей мира, пусть и отчеканенных на каких угодно золотых монетах. И также дорог мне Серджио, его любовь к Риму, запах, добрый смех.

Мика: Ты загрустил…

Я: Так заметно?

Мика: Не глазу.

Я: Я хочу уснуть с твоей рукой в своей руке. Это ведь и есть любовь, правда?

Мика: Говоришь, как Джейкоб Барнс.

Я: А ты поговори, как Брет Эшли.

Мика: Ох, я так устала, милый.

В разговор влез Серджио.

Серджио: Надо купить чучело собаки. Дорога в ад вымощена некупленными чучелами собак.

Мика рассмеялась.

Я: А потом мы будем ловить форель в горной реке Ирати…

Мика: Я спутаюсь с матадором…

Серджио: А я уеду в США, где никто не понимает корриду…

Автобус медленно переваливался по разбитой дороге. Солнце, не ощутимое на улице из-за холодного ветра, уверенно припекало через стекло.

Я задремал и проснулся уже в Горнозаводске. Небо прояснилось, напоминая о весне. На остановке меня встретил работодатель. Коренастый такой мужик из тех персонажей, которые любят сжимать чужие ладони, как свою собственность. Несть числа способам самоутвердиться, когда самоутверждать нечего.

Он протянул руку, а я замешкался. Моя ладонь почти помнила ладонь Мики, и мне было жаль отдавать эту память. Но пришлось – я ответил на рукопожатие.

Мужик: Привет. Точно в одного справишься? Ангар-то огромный.

Я: Конечно, справлюсь. Я стадионы красил. Поехали.

И мы поехали. Я покрасил швеллера и вернулся домой.

В Архангельск к девочке-собаке

Неприятный я человек. Самому себе неприятный. Не потому что таким уродился и шёл к этому, как семечка подсолнуха идёт к скорлупке не в том горле какого-нибудь Бориса, который один-одинёшенек, и никто ему приёма Геймлиха не сделает. Я сомневаюсь, что потенциал неприятности был во мне изначален и велик. О скрытом потенциале или, как говорят у нас в монастыре, – человеке в вакууме, судить очень сложно. Но я вообще не об этом хотел рассказать.

У нас в монастыре раскол случился. Не тот, что в 1666 году, а недавний. Монастырь наш на берегу Камы стоит, возле поселка Верхняя Курья. Зимой, на Крещение, мы палатку военную на берегу ставим и приуготовляем прорубь, дабы мирские ныряли в неё от грехов. Прошлой зимой убирать палатку выпало мне. Я уже обратно шёл, когда со снега газету подобрал. Там писали об одной девочке из Архангельска, которую воспитала стая собак. Никакого человеческого потенциала в ней отыскать не удалось. Она, извините, задирает лапу, лает, скулит, виляет задом и плевать хотела на Пушкина, иконы и выпечку. Стало быть, разговоры о божественной искре в человеке сильно преувеличены. Стало быть, если искра и есть, задуть её очень просто – отвези младенца в лес, и всё. В своё время такое открытие едва не сокрушило Редьярда Киплинга. Он даже усы сбрил, а потом взял и очеловечил Маугли на бумаге, хотя в действительности тот как был животным, так животным и остался.

Этот вопрос в нашем монастыре довольно остро стоял. Потому что газету сначала я прочитал, а потом и вся братия. На самом деле это бездна вопросов, текучесть такая мёбиусная. Во-первых, если человек уже создан по образу и подобию Божьему, то как же он псина? Во-вторых, где свобода воли? Тут братия разделилась кардинально. Одни взяли сторону Кальвина, то есть богослова Осипова, другие грудью встали за Арминиана, сиречь митрополита Сурожского из Англии. По первым выходило, что человек живет и действует внутри Божьего плана, где всё предопределено, но человек подробностей предопределения не знает, а посему как бы орудует свободно, хотя на самом деле и нет. По вторым выходило, что никакого Божьего плана нет, иначе неэтично, иначе Бог специально Адама яблоком накормил, определил к грехопадению, довёл до ручки, а потом, чтобы человек на той ручке не удавился, послал на Землю во искупление людских грехов своего сына Иисуса Христа, чтобы он принял смерть мученическую, какая Мелу Гибсону и не снилась, а потом воскрес ради общего спасения, которое через веру в Него приходит ко всякому человеку. Вторые говорили первым: «У вас не Бог, а дитя злое, которое муравьям лапки отрывает и лупой их жжёт!» Первые говорили вторым: «Ваш Бог дальше носа своего не видит и слаб, как человечек обыкновенный!» На это вторые отвечали первым: «Окститесь! Иисус – Богочеловек, а не Громовержец! В том-то и его божественность, что он самый человечный из нас!» Первые не соглашались: «Сперва Бог Он, а потом человек! Да и как вы смеете с Христом себя сравнивать? Он от Духа Святого рождён непорочной Девой Марией, а вас всех папки с мамками настругали!»

На страницу:
2 из 4