Полная версия
Оазис человечности
Последний же день показал, что человек может изменить многое – мир. Мир той жизни, которую он вел до сих пор, пропал навсегда, бесповоротно: пути назад не было и быть не могло. Свершенного, как известно, не воротишь. Как наивно было бы думать иначе! Полагать, что чем-либо, будь то искупление, жертва богам или иным силам, или заклятье, можно вернуть то, что однажды было, но прошло. Его не стало – и с этим можно только смириться, направив все помыслы и силы на что-то новое, чтоб и оно однажды, в один погожий денек, уступило место еще более новому: так жизнь и течет, движется; она не стоит на месте, в ней постоянно происходят порой разительные, а порой и малозначительные перемены, – и того же она требует и от человека. Иной раз он прислушается к зову жизни, усмотрит в прекрасной дали тот изгиб реки, тот поворот, который ведет в новые края, и поверит, что все достижимо, все пройдет гладко и безболезненно. Не успеет он сосчитать и до десяти, как окажется в совсем другом, незнакомом месте, и каждое открытие несет с собой познание чего-то ранее неведомого. А иной раз и не прислушается – и жизни поток вдруг выбросит его на берег, где он не ожидал оказаться, где будет барахтаться, лишенный привычной среды, пока не отыщет на ощупь, наугад тот путь, который вновь вернет его в ручей с живительной водой. Тогда ожидает его возвращение в стремительную реку жизни, а после – все начинается сначала.
Путь, такой хорошо знакомый, не удивлял его ничем – все было видено сотни раз, а потому и не представляло такого зрелища, которое держало б в постоянном внимании и напряжении все: зрение, слух, мысль. Такова уж особенность восприятия: насколько б восхитительными не были окружающие картины, если видеть их каждодневно и разглядывать только внешне, то придет привычка. А с привычкой они станут пресными, потеряют всякую выразительность и значение, кроме лишь того, что нужно достигнуть конечной точки пути. Так и Квинт сейчас шел, оглушенный своим же решением, не в силах связно мыслить: все думы увязали в трясине чувств – и надо было их пережить.
Вокруг было тихо и спокойно: в столь раннюю пору люди в этом районе все еще предавались блаженному сну. Раннее-раннее утро застало улицы Рима такими пустыми и безжизненными, что можно было ожидать чего угодно. Например, того, что чума выкосила почти все население этого величавого города, и вот остался один-единственный представитель рода людского, и он сейчас бредет так уныло и болезненно. Боль эта отдается гулким ударом в сердце, не лишенном сочувствия и сострадания к ближнему.
Квинт осматривал места, некогда дорогие сердцу и уму. Сейчас они лишь бередили открытые раны, навевая воспоминания давно канувших в Лету дней.
На самом горизонте, выше всех домов и построек, висела в стыдливой дымке молодая девственная луна, пряча всю полноту чувств и трепеща в предвкушении. Голубовато-розовый свет тихо лился на землю. Этот час был овеян ее нежной и трогательной заботой. Ясный взор одиноко оглядывал землю, как детские невинные глаза, чистые и наивные, смело смотрели на мир, веря в его непорочность и святость.
Квинт остановился и пристально всмотрелся в юный месяц: тому не были ведомы сомнения и страдания, печаль и разлука, горечь проигранных сражений, боль от потерь, не были ведомы скорби и плач, разочарования и крушение детских надежд, павших в скоротечном беге лет. Квинт смотрел на саму невинность и проникался этим духом – так взрослый удивляется и умиляется, когда заглядывает в глаза ребенка, поражаясь тем сокровенным знакам, что видит там, дивясь тому, что находит там себя, забытого и покинутого всеми. Но, прежде всего, диву дается, когда видит самого себя: он столько лет бежал от того, кем является на самом деле; бежал, не зная передышки и покоя, бежал, пока не разделил глубочайшим морем, непреодолимой бездной, непроходимой пустыней и громадными скалами себя и того, другого. Кто был его неотделимой частью, но ему не нашлось места среди точно таких же людей, что когда-то точно так же бросили себя. Бросили в той части незабвенной поры детства, где тьма вековая и хаос безраздельно завладели покинутой территорией: места сожжены и назад возврата нет.
Безумный влюбленный обрел, наконец, ту ясность видения, которой мешали чувства: мир преобразился, стал иным, теперь в нем заиграли совсем другие краски – вырисовывалась картина его будущей жизни, и он это сейчас чувствовал и видел, как никогда, быть может, уже не удастся. И за эти несколько минут юноша помолодел, отбросив на краткие и пронзительные мгновения всю свою зрелость и рассудительность – есть такое время, когда это бывает лишней обузой.
Благоразумие оставило его, в голове начали грандиозную пляску какие-то тени. И все это происходило под веселой и не ведающей страха луной – ее покровительственная улыбка освещала ему путь, ее незримые ладони нежно касались его ладоней, поглаживали их и, задержав на секунду, отпускали, слегка подталкивая в путь. Душа его внимала неведомым, льющимся, казалось, из ниоткуда, прекрасным звукам. Они вдохновляли и окрыляли его. Теперь самое невыполнимое и трудное дело было ему по плечам, он все мог вынести – на всей необъятной земле не существовало такой преграды, пред которой он бы дрогнул и отступил; его воля не знала границ – шаг был тверд и собран, в нем уж было не узнать того человека, что предстал бы перед встречным всего десять минут тому назад.
Он шел, наполненный надеждой на лучшее будущее. Поступь была такой легкой, что можно было даже заподозрить его в том, что он не касался земли, подобно какому-то ночного колдуну, владея силами, неподвластными простому смертному. Знакомые улицы Эсквилина неотвратимо приближали его к концу этого пути, но теперь он понимал, что конец чего-то одного – обязательно будет началом чего-то другого. Влюбленный, отрекшийся от своей любви, он и раньше это знал и даже понимал, но, как часто бывает со знанием чего-либо: понимать и принимать – это не одно и то же.
Как вдруг его внимание привлек неопределенный шум, донесшийся сзади. Чьи-то приглушенные голоса, спешный топот ног, шуршание одежд и бряцанье оружия, а под конец женский крик вывели его из той глубокой задумчивости, где он искал себя. Обеспокоенный шумом, Квинт развернулся, намереваясь разобраться: что же там происходило? Не медля ни секунды, он поспешил обратной дорогой и вскоре, за углом трехэтажного дома, увидел следующую сцену: трое молодчиков в туманных туниках, плащах темного цвета и с лицами, скрытыми наброшенным капюшоном, окружили молодую девушку красивой наружности. Она была в шелковом покрове, хоть и красивом, но слишком легким, как для такого раннего утра, – причем один из троицы закрыл ладонью рот этой милой особы, а двое других держали ее, показывая что-то знаками.
Квинт не стал дожидаться концовки этого неприятного происшествия и поспешил на выручку: что-что, а благородство духа всегда призывало его в ряды защитников красоты и поборников справедливости. Насколько ж огромным было его удивление, когда в этой юной особе он узнал ту, что должна была уйти из его жизни, так или иначе. Да, это была Аврора – ее светлый лик он не перепутал бы ни с каким иным. Тогда он пристальнее вгляделся в одеяния и лица, которые нет-нет, да и выглядывали из-под капюшонов, являя на свет то резко очерченные губы, то строгий нос, а то и выразительные глаза, при этом сразу чувствовалась скрытая в них сила. Ошибки быть не могло. Он проделал загадочные и неповторимые движения руками. Один остался возле Авроры, хотя это и было излишним: та была настолько растерянной, насколько удивленной, и любопытство своей силой превосходило все остальные опасения и страхи девушки, возникшие было от такой неприятной встречи с незнакомцами. Двое же других приблизились к неожиданному спасителю с почтительностью во взоре и смиренно поклонились ему, готовые дать любые разъяснения. Квинт мягко взял за рукав туники того из них, что оказался ближе к нему и, повернувшись спиной к потрясенной Авроре, проговорил:
– Братья луны и сыновья покровов ночи! Мое приветствие вам, доблестные служители общей идеи! Неужели так все изменилось и пали наши уставы и заповеди, что мы, подобно презренным в своей надменности отцам-основателям Рима, готовы хватать юных дев, под прикрытием мрака скрывая свои преступления? Опровергните же меня, коль я тяжко заблуждаюсь!
Говоря все это, Квинт держался, хоть этого и не было заметно, настороже: второй брат луны, как назвал их этот беглец от любви с непонятной властью, был лишен всякой возможности что-либо предпринять, поскольку стоял впереди и чуть в стороне; первый же был мягко и ненавязчиво взят за руку, будто в братском порыве.
Но сомнения Квинта вскоре были рассеяны.
– Всеведущий отец солнца, властвующий над светом и тенью, мое почтение вам, доблестный и славный Квинт! Я, Тулл, буду держать, если позволите, ответ за всех; а рядом со мною – смелый и упорный Клиний, а там, подле девы, чья красота несравненна, – честолюбивый, но вполне свободный от запальчивости и легкомысленных поступков, Лутаций. Признаю ваше право на справедливое дознание, и смею заверить, что наши уставы соблюдены и сохранены в полной целостности. Если что и изменилось, так это наша уверенность в общем деле, которая не знает границ, это наши жизни, которые мы готовы отдать на алтарь идеи, наше самопожертвование и самоотречение, наше служение истине, которая позволила жить жизнью, неведомой большинству. То, что вы видите – это малый долг, что мы возвращаем совету: теперь за каждым воином света должны следовать, подобно теням, его земные отраженья. И быть не только десницей совета, но и самыми лучшими слугами и воителями, преданными настолько, чтобы без страха и с честью отдать свои жизни во имя торжества справедливости.
– Как странно. Это правда, что я ушел от дел совета, но всего только на краткий срок, хотя неделя для такого времени, как наше, признаю, может изменить многое, если не все. Мне надо было получить жизненно важный ответ, который определит весь мой дальнейший путь. Но что же я слышу? Чем обусловлены такие решения? – Квинт был искренне удивлен.
– Да! И совет со вниманием и должным пониманием отнесся к вашему уединению, поэтому вас не стали беспокоить теми событиями, что произошли. Неприятности разрешились с молниеносностью мысли, и все причины, равно, как и следствия, были устранены с решимостью льва, готового нанести удар: мощно и без промедления.
В это время в разговор вмешался доселе хранивший упорное молчание Клиний, высказав верную мысль, что это разговор стоящий, но не для этого места и времени, поскольку негоже оставаться на виду в такой неподходящий для прогулок час – нельзя пренебрегать опасностью привлечь к себе излишнее внимание: люди по природе любопытны, а вкупе с подозрительностью и силой представляют собой грозную смесь.
Тулла же, будто обуял безудержный порыв красноречия, и его ничто не могло сдержать – он все говорил и говорил, преисполненный той радостью, которую испытывает ребенок, страстно желающий поведать всему миру свою историю, когда, наконец, находит достойного слушателя.
– …но при этом мы были с тобой денно и нощно, сменяя друг друга, не смыкая глаз, сопровождали тебя во всех твоих редких отлучках, так что готовы были предупредить даже намек на любую опасность, которая б могла приключиться с тобой.
Воитель света, как назвал его Тулл, может, даже с излишним усердием потянул того за рукав, так, что материя издала характерный звук. Отведя его в сторону, юноша проговорил тихим, но красноречивым голосом:
– Эта девушка не представляет для меня опасности – вы это должны были прекрасно знать и действовать иными методами. Сейчас же вы отведете ее домой! И побеспокойтесь о том, чтобы с ней все было хорошо, а меня предоставьте моей участи – она настигнет меня независимо от того, будете ли вы рядом или нет.
Затем, собрав всю свою волю в кулак, он с непроницаемым лицом, будто высеченным из гранита, подошел к Авроре. Недолго помолчав, он обратился к ней, но звучали они, как заранее заученный текст:
– Аврора, родственница зари, твой чуден лик, бесспорно, но им другого ты благослови и осчастливь, коль сможешь. Мои же дни уж отданы служенью – ничье веленье не в силах это изменить. Смирись ты с этим! И меня же отпусти: не принадлежу себе я боле, и чувства мои не вырвутся на волю – не властен я над неумолимым роком. Искал я долго и нашел: нашел я для сраженья поле, в доспехи боевые облачен и опоясан я мечом; от подвигов любовных теперь я отлучен. И днем, и ночью к битве я готов, и это добровольный выбор мой – в нем места нет теперь уж боле для тебя, и пропасть воздвигаю я не зря: не годится дочери любви витать там, где смерть свои развяжет пляски, где крики, стоны… все напрасно? Нет! Все новое придет, когда лишь старая эпоха отойдет! – при этих словах чувствовалось, как он внутренне загорался огнем, который поневоле передавался и окружающим, но затем, будто внезапно вспомнив о чем-то важном, существенном, он сник и закончил глухим голосом с гробовыми оттенками. – Прощай, Аврора. Не жалей напрасно: сама знаешь силу юности и красоты. Не забывай лишь одного: совета, как от друга, моего, именно того, что Рим – не лучшее место для жизни. Спеши в другие города, и обоснуйся навсегда. Живи и люби! А поле для войны – не для тебя, пойми! Прощай!
Сразу после последнего слова Квинт отвернулся, чувствуя, что еще чуть – и он не перенесет такого напряжения воли – она прогибалась, как тисовый лук, но не ломалась. Он не мог слушать приятное пение ее голоса, который так много для него значил: так и хотелось свернуть с избранного пути. А этого он допустить не мог. Дав знак Клинию, он подошел к Туллу и шепнул ему на ухо:
– Ты пойдешь со мной: мне предстоит многое узнать из того, что я пропустил.
Клиний же мягко, но с таким видом, что нельзя было ослушаться, взял Аврору за плечи и свободной рукой, приглашая жестом, указал на обратный путь. Аврора в смятении чувств растерялась: с одной стороны, она досадовала на то, что все так произошло, и была печальна, так что сердце провалилось куда-то в темную яму и не хотело возвращаться; с другой же, ее любопытство было доведено до точки кипения и вулкан страстей ее, о которых она и не догадывалась, медленно пробуждался, требуя удовлетворения, грозя неминуемым взрывом.
К счастью или к несчастью, но обстоятельства переменились столь быстро, что сами участники, которые должны были следить за тем, чтобы их не застали врасплох, оказались застигнуты именно таким образом! Внезапное появление какого-то низкого и беспомощного, как показалось на первый взгляд, старикашки, резкий свист, похожий на крик визгливой обезьяны, и вопрос, заданный зычным голосом бойкого торгаша – все это произошло одновременно и оставалось поражаться его недюжинному таланту. Хотя для этого не было времени.
– Чего вы здесь делаете, и что здесь происходит? – спросил он наполовину дружелюбно, наполовину настороженно.
Его глаза вовсе не выражали симпатии, скорее – наоборот, но складывалось такое впечатление, что ему приходилось быть таким по долгу службы, а при других обстоятельствах он мог бы запросто вас обнять и целовать от избытка радости. Впрочем, в эту минуту ждать добра не приходилось.
Дух у Квинта был препаскудный, но он прекрасно понимал, что должен ответить, тем более что глаза старикашки необъяснимым образом среди всех пятерых остановились именно на нем, словно требуя незамедлительного ответа.
Не прошло и секунды, как Квинт резко вспылил. И удивился: он полагал, что находился в спокойном состоянии, как вдруг со всей ясностью нашел в себе такую вспыльчивость! Удивился чрезмерно, полагал, что эта черта характера ему-то уж точно не присуща! Но удивление не остановило его выкрика:
– Гуляем! А разве нельзя, – как-то глупо, с мальчишеским вызовом, прозвучавшим в голосе, выпалил юноша первое, что пришло в голову, – или мы, быть может, нарушаем какие-либо законы, внесенные на сенатское рассмотрение вчера вечером, и которые надо выполнять уже с сегодняшнего утра в здешних краях? Да и по какому праву вы интересуетесь нами?
Квинт не ожидал от самого себя такой опрометчивости: пожалуй, это был редчайший случай, когда он потерял присущее ему самообладание и поступил так, будто боялся чего-то неопределенного. Вся эта тирада выглядела крайне неумно и даже комично, будто исходила из уст рассерженного отрока, а не человека, чей жизненный путь вел по таким полям, что в качестве жертвы на алтарь была принесена сама любовь!
Аврора переводила глазами то на Квинта, то на этого странного на вид, вооруженного – за поясом у него она углядела небольшой кинжал – человека, ожидая, каковой же будет развязка.
До сих пор молчавший Лутаций лишь немного ослабил свою хватку, по-прежнему не спуская глаз с девушки. Перепутать его с влюбленным не составляло труда, хотя некоторые приметы заставляли усомниться: темный плащ и капюшон на голове, словно он скрывался от милой, напряженная поза и повадки сторожа; да и сама милая, как видно, не сильно разделяла предполагаемую любовь.
Клиний невольно подался туловищем вперед, будто готовясь к прыжку, и его вполне можно было бы принять за атлета, если б не его глаза. Такие глаза бывают у хищника, что защищает своих детенышей: холодно, решительно, они смотрели с нескрываемой угрозой на своего врага, казалось, шептали о том, чего не следует делать, если тому дорога жизнь. И в них был шорох ночи, когда малейший шум способен напугать до полусмерти, и не было утешения дрогнувшему существу под этим бешеным, не знающим пощады, взором.
Тулл смотрел куда-то поверх Квинта, в то же время краем глаза отслеживая малейшие движения незнакомца, и думал при этом, что последние слова во фразе точно-то уж были лишними: человек без прав, человек без силы, заведомо обреченный в таком разе на неудачу, попросту не будет задавать лишних вопросов из прирожденного страха, знакомому каждому, кто вступает в прежде неведомый мир, не зная, что его там ждет. Уж кто-кто, а он-то это прекрасно знал; вот и сейчас одна его рука покоилась на рукояти верного клинка, спрятанного в полах туники – это сильно стесняло и без того не слишком широкую свободу действий, которую предоставлял такой вид одежды. Но зато, невзирая на неудобства, он чуял непоколебимую уверенность в себе, смелость, силу, волю и способность совершать такие поступки, которые в любом другом случае себе не позволил бы.
Все вышеописанное заняло всего несколько скоротечных секунд, в которые уместилось столь многое, что сложно даже представить полную картину, и еще гораздо большее, что вообще осталось за пределами картины.
Незнакомец, щуплый на вид, но, по-видимому, до чрезвычайности опытный мужчина, чьи годы жизни давно перевалили за зенит, не выдал своих колебаний, а лишь, прищурив глаз, вопросил:
– Как это гуляете? Здесь? Рядом возле виллы достопочтенного сенатора Атилия Натта? Или разве вы не видите стен, вас окружающих? Или разве вы не видите колонн и усадьбы, роскошно расписанных? Не притворяйтесь, подлецы, вы не проведете старого вояку, перед вами не какой-нибудь безусый юнец: я за вами давно слежу – с той самой минуты, как ваши сандалии преступили сюда. Ваш сговор слышен за милю, и вам не удастся уйти от справедливого возмездия: послал я за полицией, да и слуги господина сейчас будут!
Клиний, аккуратно потянувшись рукой за своим клинком, прошептал еле слышно:
– Что за чушь городит этот обезумевший старик? Он лишился дара сообразительности – это проклятие богов, которых он прогневил; лишить никчемной его жизни – и дело с концом!
При некоторых словах, что долетели до слуха, Квинт насторожился, но сейчас ум его был занят тем, как бы выйти из сложившейся обстановки с честью. Нельзя открывать себя, но при этом он хотел сохранить жизнь людям, которые по своему неведению или невежеству, что почти одно и то же, совершают глупые поступки, а потом сами же и раскаиваются.
К несчастью, старик говорил сущую правду: и вот из-за поворота показалось несколько странно облаченных людишек. Одни – в каких-то ночных одеяниях, будто их только что стащили с кровати, но при этом с накинутыми поверх кожаными доспехами, другие – в штанах на галльский манер, подпоясанные, и с каким-то подобием рубахи, а попросту – обмотаны куском дешевой ткани; в шлемах, древность и изношенность которых сразу бросалась в глаза; в руках у них были у кого дубины, у кого длинные палки с заостренными концами, а у кого даже и мечи, впрочем, неизвестно достоверно – умели ли их владельцы обращаться с таким оружием. Умели или нет – этот вопрос был на их совести, правда, настроены они были крайне враждебно и всеми своими жестами выражали кипевший в них гнев – оттого ли, что жилось им на белом свете не очень хорошо, или что плохо питались и одевались, или что оторвали их от редких часов отдыха; а может, это все жило в них от рождения и впиталось с молоком матери – то было неведомо. Но их слова и жесты подтверждали первое впечатление об их настрое, притом чувствовалось: от слов они жаждали перейти к делу. Их было восемь, а вместе со старцем, который еще бодро держался на ногах и наверняка так же бодро дрался, – девятеро, а перед ними было всего четверо мужчин и одна особа женской стати. С одной стороны – полно оружия и готовых к бою, с другой – внешне безоружные. Это первых подзадоривало и раскаляло.
Обстоятельства не позволяли Квинту медлить, хотя бы он того и хотел: он предвидел дальнейшее, и это ему вовсе не нравилось. Он не раз имел дело с подобными людьми – их мысли, если и витают где-то, то точно, что не в том месте, где они сами находятся: пред их взорами постоянно проносятся картины их жизни. И поэтому живут они, будто в бреду: не сегодняшним днем и не завтрашним, равно, как и не вчерашним, – это было зелье безумия, которое они пили постоянно и уже не могли обходиться без него. И вымещая на мнимых своих врагах всю накопленную горечь, они как бы изживали ее, хотя от этого им и не становилось легче. Поэтому так часто случались жестокости среди тех, о ком Фортуна забыла то ли по случайности, то ли преднамеренно. Есть, конечно, и другие – кто под тяжким грузом обстоятельств наоборот становится сильнее и духовно, и физически, преодолевая все с упорством, достойным, быть может, и лучшего приложения. Такие люди – всегда искренние, простосердечные и доброжелательные. Жаль, сейчас Квинт видел впереди лишь суровые лица и озлобленные глаза, сжатые в немой угрозе кулаки тяжело дышащих то ли людей, то ли зверей.
Квинту хватило той минуты, на протяжении которой все замерло и воплотилось в причудливый рисунок талантливого художника, чей талант как раз и состоял в этой неповторимой манере придать образам своего воображения дыхание жизни – оживить их. Мысль работала лихорадочно и, как никогда, быстро: изо всех путей надо было выбрать лучший.
Обретя столь необходимое хладнокровие, придавшее мысли ясность и трезвость, а телу – свободу и скорость, Квинт смело, с какой-то фанатической решимостью, которая почти всегда присутствует у людей с сильной волей и характером, двинулся на толпу вооруженных слуг. Он понимал, что ими движет, откуда они черпают неистощимые силы для выживания: из вечного страха за себя и неуемного желания мести. Он шагал твердо, непоколебимо, подобно могучей горе, вдруг пришедшей в движение – и беда тому, кто окажется на пути.
Медленно, почти черепашьим шагом, ступал он по римской земле. Будто Ахилл, воитель света все сокращал наполовину расстояние. Так могло продолжаться бы бесконечно, как заметил бы иной философ, но миг, когда будущее неотвратимо выберет из множества разнообразных одеяний какое-то одно, приближался.
Глаза Квинта горели внутренним огнем и сверкали, подобно божественной звезде на ночном небосклоне, обладая каким-то гипнотическим воздействием на окружающих: все слуги и даже сам старец, повидавший на своем веку немало, были заворожены. Сами они об этом вряд ли догадывались, но, околдовано следя за пламенным взором, подпали под действие его сил.
У людей, внимающих голосу сердца, помимо их воли свет находит отражение в глазах, как даже крохотный огонек виден за много миль, колеблясь среди тьмы вокруг. Но есть люди, которые настолько преуспели в этом, их чувствознание и то, что зовется наитием, настолько высоки, что они овладели этими силами и научились влиять на других. Эти силы всегда успешно воздействуют на неискушенные или слабые умы, потому как чаще всего их владельцами оказываются люди простодушные, искренние и открытые сердцем: они неподвластны тонким мучителям ума с его двуликими играми, и не разуверились еще в добре.
Ум, цепкий, хищный зверек, живя отдельно от человека, часто использует того для исполнения своих желаний. Внушить беспечному и неразборчивому человеку, что все обстоит совсем по-иному, не составляет труда. Истинные устремления души отступают, как бедность честного пасует перед богатством развратника в глазах лжи. И мир такой человек зрит совсем по-иному: сквозь призму личных, как ему кажется, умозаключений. Он видит мир, но каким – преломленным и ненастоящим. Такой ум, зная своего недруга, не пустит к человеку звуки опасного, слишком живого сердца. Заблуждения начинают тяготить, хорошая жизнь, вопреки всему, – опускает на самое дно отвратной бездны, где строятся золотые дворцы роскоши и богатства, лживой чести и нравственности; где служат пороку и топчут добродетель, где поощряют грязь и опошление чистоты, где рабство узаконивается, а свобода искажается. Одни лишь шпили дворцов гордо и надменно вздымают над бездной. Именно в этом хорошее и плохое едины: и то, и другое стремится к верху, к свету, но с разных высот. А потому и путь у одного – короткий, легкий, но нечистый, а у другого – длинный и труднопроходимый.