bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Салли, конечно же, была права в том, что Генри не нужно отвозить на занятия музыкой, не говоря уже о том, чтобы забирать его оттуда. Нью-йоркские дети обычно свободно передвигались по городу с десяти лет, и многим другим двенадцатилетним мальчишкам не понравится видеть мамаш в мраморном вестибюле школы Рирден в три пятнадцать дня. Однако Генри по-прежнему выискивал ее своими с опушенными длинными ресницами глазами, когда спускался из класса, по-прежнему выказывал едва заметное облегчение, что она здесь, что она все-таки за ним приехала. Для нее это было лучшей минутой.

И вот он пришел, неся скрипку в рюкзачке, при виде его Грейс всегда замирала (такой дорогой инструмент, с ним так небрежно обращаются и т. д.). Он легко обнял маму, говоря скорее «Пошли отсюда», нежели «Рад тебя видеть», и Грейс вышла за ним на улицу, подавляя привычный порыв застегнуть сыну куртку.

Когда они отошли примерно с квартал от школы, он взял ее за руку. Он не избавился от этой привычки, и она старалась не сжать его руку в ответ. Вместо этого спросила:

– Как день прошел? Как Джона?

Джона Хартман был у Генри бывшим лучшим другом. Как-то раз в прошлом году он холодно заявил, что их долгое партнерство теперь окончено, и в последующие месяцы едва его замечал. Теперь у Джоны появилось двое новых друзей, с которыми он, похоже, не расставался.

Генри пожал плечами.

– Тебе тоже можно заводить новых друзей, – продолжила она.

– Знаю, – ответил Генри. – Ты и раньше мне говорила.

Но ему хотелось дружить с Джоной. Разумеется. Они вместе ходили в детский сад, и в результате стали играть вместе каждое воскресенье. Каждое лето Джона в августе гостил в их доме у озера в Коннектикуте, и там ребята ходили в местный дневной лагерь. Но в прошлом году семья Джоны распалась, отец уехал, а мать перевезла детей в квартиру в Вест-Сайде. По правде сказать, Грейс вовсе не удивлялась тому, что Джона вел себя импульсивно, стараясь управлять тем немногим в жизни, чем, как ему казалось, он мог управлять. Она пыталась обсудить создавшуюся ситуацию с Дженнифер, матерью Джоны, но безуспешно.

Преподаватель, учивший Генри игре на скрипке, жил в неухоженном доме на Морнингсайд-драйв с просторным темным вестибюлем, населенным пожилыми беженцами из Европы и профессорами Колумбийского университета. По идее, возле входа должен был дежурить консьерж, но у него, похоже, постоянно был перерыв, когда бы они ни приехали и какое бы ни стояло время суток. Грейс нажала на кнопку домофона за внешними дверьми и выждала обычные минуту-две, пока мистер Розенбаум неспешно дойдет из комнаты для уроков до телефона на кухне и впустит их. В скрипевшем лифте Генри вытащил из рюкзачка скрипку и взял ее, как полагается, за шейку. Похоже, он использовал эти последние минуты, чтобы приготовиться к встрече с придирчивым мистером Розенбаумом, который из года в год частенько напоминал своим ученикам, что другие – подразумевалось, более одаренные – всегда поджидают за кулисами, надеясь заменить любого, оказавшегося менее талантливым, чем предполагалось изначально, или же занимавшегося не столь усердно. Генри знал, потому что Грейс заставила его знать, что ему выделили место в реестре Виталия Розенбаума по причине его способностей и перспективности, и как ни странно, с течением лет это, похоже, обретало для Генри все большее значение. Грейс понимала, что сын не хотел лишаться места в расписании учителя. И не хотел, чтобы за него принимали решения.

– Добрый день. – Учитель музыки ждал их на пороге, за его спиной тянулся плохо освещенный коридор. Из кухни доносился сильный запах капусты, являвшейся частью очень ограниченного репертуара местечковой кухни Малки Розенбаум.

– День добрый, – отозвалась Грейс.

– Здрасьте, – поздоровался Генри.

– Занимаешься? – тотчас спросил Виталий Розенбаум.

Генри кивнул.

– Но сегодня утром я писал контрольную по математике, к которой надо было готовиться. Так что вчера вечером – нет.

– Жизнь все время устраивает нам контрольные, – вполне предсказуемо проворчал учитель. – Нельзя прерывать занятия ради математики. Музыка полезна для математики.

Генри снова кивнул. На протяжении нескольких лет ему говорили, что музыка полезна также для истории, литературы, физического здоровья, душевного здоровья и, разумеется, для математики. А еще он знал, что надо учиться.

Грейс не пошла с ними в комнату для занятий. Она уселась на свое обычное место в коридоре, взяв низкий, резной деревянный стул из стародавних времен, когда комфорт в мебели ценился не очень высоко, и вынула мобильник, чтобы просмотреть сообщения. Их было два. Одно от Джонатана: он писал, что к нему в больницу поступили два пациента и что домой придет поздно. Второе – от одного из ее пациентов, чтобы отменить завтрашний сеанс без всяких объяснений или намеков на перенос. Грейс нахмурилась. Она раздумывала, стоит ли переживать по поводу этой женщины, муж которой на предыдущем сеансе признался, что его так называемые студенческие эксперименты с мужчинами не закончились в студенческие времена, а на самом деле продолжались и, по мнению Грейс, экспериментами вовсе не являлись. Пара восемь лет состояла в браке и воспитывала двух пятилетних дочерей-двойняшек. Через пару минут Грейс разыскала номер этой женщины и отписала, чтобы та ей перезвонила.

Коридор наполнился музыкой: соната для скрипки Баха номер один соль минор, часть третья «Сицилиано». Какое-то время она слушала, пока голос мистера Розенбаума не прервал игру сына и ее легкую дремоту, затем вернулась к расписанию сеансов и вычеркнула оттуда отмененный. Грейс примерно восемь месяцев работала с этой парой, и ее изначальная неясная настороженность по поводу мужа быстро обрела форму в виде его сексуальной ориентации. Она решила не расспрашивать его об этом напрямую, дав им обоим немного времени, чтобы увидеть, не всплывет ли эта тема сама собой. Так оно и случилось. Затем последовали долгие недели разговоров по кругу о его отстраненности, недостатке внимания и нечуткости, из-за чего его жена с грустным и вялым видом сидела на бежевой кушетке. Потом она вдруг вспомнила о каком-то моменте на их первом или втором свидании, когда он обмолвился об отношениях с кем-то из своего «братства».

«Ну, я в том смысле, – сказал он тогда, – что я тебе об этом говорил. Не знаю, зачем ты сейчас об этом вспомнила. Мне всегда было интересно».

Дзинь. Словно колокольчик прозвенел в кабинете.

«Но это было с одним человеком. Серьезно – с одним. С остальными…»

Дзинь.

«Ой, не надо», – думала Грейс, машинально рисуя круглую морскую раковину вокруг вычеркнутого сеанса. И вот сейчас снова, сидя на очень неудобном стуле в пропахшем капустой коридоре квартиры мистера Розенбаума на Морнингсайд – Хайтс, она ощутила прилив жуткого раздражения, которое охватило ее тогда, в кабинете. Столь знакомого раздражения.

Ему она могла бы сказать: «Что можно и что нельзя делать, если вы гей? Можно быть геем. Нельзя лгать о том, что вы гей. Нельзя делать вид, что вы не гей. Нельзя жениться на женщине и иметь с ней детей, такое допустимо только тогда, если она совершенно точно знает, что вы гей, и это ее собственное решение».

А ей вот что: «Когда мужчина говорит вам, что он гей, не выходите за него замуж. Бестолково, не совсем правдиво и совершенно безответственно, но он же вам сказал. Так что не говорите, что вы не знали. Ведь знали же!»

Грейс закрыла глаза. Вот уже восемь лет она приходит в эту квартиру, и каждый раз, когда поворачивает за угол со Сто четырнадцатой улицы, вспоминает свою пожилую научную руководительницу времен учебы в магистратуре, которая жила на Морнингсайд-драйв, только в двух кварталах севернее. Доктор Эмили Роуз – мама Роза, как все ее называли, поскольку ей самой нравилось такое обращение, – была психоаналитиком из былых времен. Из эпохи долгих объятий, когда приходишь, и еще более долгих, когда уходишь. Рукопожатий (в буквальном смысле держаний за руки) и прочих проявлений двигательной активности человека, о которых она написала свою научную работу по «трансличностной психологии». Мама Роза встречалась со студентами в том же кабинете, где принимала пациентов, светлой комнате с видом на Морнингсайд-парк, заставленной горшками с паучником, с абстрактными картинами без рам на стенах и огромными подушками из ковровой ткани на полу, где все были должны сидеть, скрестив ноги. Каждое занятие, консультация и, несомненно, терапевтический сеанс начинались с этих душещипательных (по крайней мере, так казалось Грейс) объятий. Такое жуткое вторжение в личное пространство. Грейс долгое время хотела найти другого научного куратора, но в итоге осталась по самой худшей из причин. Насколько она знала, мама Роза никогда и никому не ставила оценки ниже «отлично».

Приглушенные шаги в другом конце квартиры. Это Малка Розенбаум, которую редко видели и которая обычно молчала, когда появлялась. Ее мужу первому удалось перебраться сюда после войны, но она угодила за «железным занавесом» в бюрократические сети и застряла там на несколько лет. Грейс полагала, что супруги упустили возможность завести детей, но по какой-то причине сочувствовала им куда меньше, чем многим своим клиентам, которые раньше или теперь боролись с бесплодием. Виталий умел и обожал играть на скрипке, хотя учеников не очень-то жаловал, но личностью он был безрадостной, а Малка и вовсе не была личностью. Не их в этом вина. Их многого лишили, они пережили боль и унижения, видели массу ужасов, и если после всего этого кто-то и может воспринимать мир как неиссякаемый источник добра и радости, то большинство людей – нет. Розенбаумы явно относились к последним. Представив их в заботах о младенце, о начинающем ходить ребенке, о любимой крошке, Грейс ощутила давящую боль, словно медленно гас свет.

Следующая ученица Виталия, худенькая девушка-кореянка в балахоне с эмблемой колледжа «Барнард» и с длинными волосами, стянутыми розовой резинкой, появилась за несколько минут до окончания занятия Генри и проскользнула мимо стула Грейс, стараясь не смотреть ей в глаза. Прислонившись к стене в узком коридоре, девушка мрачно просматривала ноты, а когда Генри закончил, им всем пришлось неуклюже топтаться вокруг друг друга. Грейс и Генри вышли на площадку, чтобы надеть куртки.

– Все нормально? – спросила Грейс.

– Порядок.

На Бродвее они взяли такси, проехали на юг и направились через парк в сторону Ист-Сайда.

– Я слышала дивную игру, – начала Грейс главным образом ради того, чтобы вызвать сына на разговор.

Генри пожал плечами, под свитером задвигались выступающие косточки.

– А вот мистер Розенбаум так не считает.

– Вот как? – удивилась Грейс.

Еще одно пожатие плечами. Один из пациентов Грейс как-то пошутил, что пожатие плечами – самый точный барометр переходного возраста. Больше одного пожатия в час – сигнал о его наступлении. Больше двух – уже разгар. Когда выговариваются слова, если вообще произносятся, – парень из него уже выходит.

– По-моему, ему кажется, что я впустую трачу его время. Он просто сидит с закрытыми глазами. Не то чтобы он говорит, что у меня все нелады…

– Неладно, – тихо поправила его Грейс. Не смогла сдержаться.

– Неладно. Но раньше он больше хорошего говорил. Думаешь, он хочет, чтобы я бросил музыку?

Грейс ощутила, как на нее накатывает отчаяние, словно по жилам струится контрастное вещество для рентгена, которое потом вырывается из сердца. Она ждала, пока эта волна уляжется. Виталий Розенбаум, человек почтенного возраста и не обладающий отменным здоровьем, вполне мог при желании избавиться от учеников, неспособных достойно выступать на концертном или даже консерваторском уровне, но ей он пока ничего не говорил.

– Нет, конечно, нет, – ответила она, стараясь, чтобы голос звучал бодро. – Дорогой мой, ты играешь не для мистера Розенбаума. Ты обязан ему уважением и упорными занятиями, но твои отношения с музыкой – глубоко личное дело.

Но, произнося эти слова, она все же подумала о многолетних занятиях, о дивной игре сына, о гордости, которую испытывали они с Джонатаном, и да, о деньгах. Господи, столько денег. Ему нельзя бросать. Разве он не любит музыку? Разве не любит играть на скрипке? Она вдруг поняла, что не вполне отдавала и не хотела отдавать себе в этом отчет.

Генри – теперь уже ожидаемо – снова пожал плечами.

– Папа сказал, что я могу бросить, если захочу.

Потрясенная, Грейс смотрела прямо перед собой на немой экран телевизора, где демонстрировался ресторанный рейтинг: «Часы», «Дом Каза», «Амбар».

– Вот как? – только и сумела выговорить она.

– Прошлым летом. Мы уехали на озеро, а я не взял с собой скрипку. Помнишь?

Грейс вспомнила. Тогда она очень разозлилась. Три недели в доме в Коннектикуте обернулись тремя неделями безделья.

– Он меня спросил, по-прежнему ли мне это нравится, а я ответил, что не уверен. Тогда папа сказал, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить так много времени на то, что не нравится. И еще, что моя главная ответственность – перед самим собой и что многие люди проживают жизнь, так этого и не усвоив.

У Грейс голова пошла кругом. «Моя главная ответственность – перед самим собой?» Что это значило? Конечно же, он так не думал. Никто из работавших так, как ее муж, не мог думать подобным образом. Джонатан посвящал всего себя своим больным и их родным. Отвечал на звонки в любое время суток, вскакивал с постели, чтобы мчаться в больницу, вставал на страшную «вахту смерти» и лихорадочно искал какое-то упущенное решение, чтобы спасти ребенка, словно адвокат рядом с камерой смертников в день казни. Он был прямой противоположностью гедонисту. Отказывался от большинства удовольствий и от всех излишеств. Его жизнь и ее жизнь сделались служением безумно несчастным людям, тщательно уравновешенным драгоценным счастьем и радостями семейной любви и скромными удовольствиями от комфорта. «Моя главная ответственность – перед самим собой?» Генри, наверное, неправильно его понял. Грейс словно вышвырнули из такси, и она не знала, что же ее одолевало больше всего: то ли необходимость как можно быстрее переменить подобное представление, то ли чувство собственной вины, то ли внезапная, всепоглощающая обида на Джонатана, то ли чужеродность всего происходящего. Что на него нашло, если он начал говорить подобное?

– А ты хочешь бросить? – спросила она, изо всех сил выдерживая ровный тон.

Генри снова пожал плечами, но уже мягче и медленнее, будто устало.

– Вот что я тебе скажу, – произнесла она, когда такси свернуло на юг по Пятой авеню. – Давай вернемся к этому разговору через несколько месяцев. Это очень важное решение, и ты должен окончательно быть в нем уверен. Может, нам стоит придумать что-то еще, например, взять другого учителя. Или же, возможно, тебе захочется попробовать играть на другом инструменте.

Однако даже это выбило ее из колеи. Язвительный и деспотичный, но очень востребованный Виталий Розенбаум не был заурядным преподавателем игры на скрипке. Каждый год в августе он проводил конкурс среди многих десятков мальчишек и девчонок из семей, достаточно осведомленных, чтобы его найти, и лишь немногим позволял стать его учениками. Он взял Генри четырехлетним ребенком с выпадающими молочными зубами, большими для его возраста руками и абсолютным слухом, доставшимся ему от какой-то неведомой родни, но уж точно не от родителей. Что же до других инструментов, то Грейс втайне недолюбливала их. Да, в их квартире стояло пианино как напоминание о ее «недобровольных» занятиях музыкой в детстве, но ей никогда не нравилась фортепьянная музыка, и она давно бы избавилась от этого инструмента, если бы две попытки отдать его в дар не потерпели фиаско. (Поразительно, но никому не было нужно расстроенное пианино примерно 1965 года неизвестной марки, а его вывоз стоил сумасшедших денег.) Ей не нравилась духовая музыка, флейта, гобой и прочие деревянные духовые, а также большинство других струнных инструментов. Грейс нравились скрипка и скрипачи, которые всегда казались ей целеустремленными и невозмутимыми. И умными. В Рирдене с ней училась одноклассница, которая почти каждый день исчезала пораньше, пропуская физкультуру и факультативные клубные занятия, явно не обескураженная недостатком общения в стенах школы. От нее исходили спокойствие и уверенность, которые импонировали Грейс. Потом как-то раз, когда Грейс было около десяти лет, мама привезла ее в зал для музыкальных вечеров по соседству с Карнеги-холлом. Там они с одноклассниками и их матерями в течение часа слушали выступление этой девочки – концерт, состоявший из поразительно сложной музыки, – в сопровождении очень пожилого, очень лысого и очень толстого пианиста. Дети в большинстве своем беспокойно ерзали в креслах, но их матери, особенно мама Грейс, пребывали в полном восторге. После выступления она подошла поговорить к маме скрипачки, величественной женщине в классическом платье от «Шанель», а Грейс осталась сидеть, слишком смущенная для того, чтобы поздравить свою одноклассницу. Девочка та ушла из школы после седьмого класса, чтобы получить домашнее образование и еще сильнее приналечь на занятия музыкой, и Грейс потеряла с ней контакт. Но когда пришло время, ей захотелось, чтобы ее ребенок играл на скрипке.

– Как скажешь, – услышала она голос сына. Или решила, что услышала.

Глава четвертая

Губительная доброта

Жертвуя собой ради общего дела, Грейс наконец очутилась в роскошных апартаментах Спенсеров в тот вечер, когда проводился сбор денег для школы Рирден. Она отмечала прибывших гостей и выдавала им брошюры для участия в аукционе, расположившись за небольшим столом перед частным лифтом. Она немного удивилась, осознав, как мало родителей знает по именам. Лица некоторых матерей были ей знакомы, большей частью они встречались в школе днем, когда забирали детей домой после занятий.

Проходя мимо Грейс и цокая каблучками по мраморному полу, те тоже бросали на нее беглые взгляды, скорее всего, тоже пытаясь припомнить ее имя. А может, задумываясь над тем, была ли она мамой одного из учеников или просто профессиональным администратором, нанятым специально для работы на этом мероприятии. Затем, боясь ошибиться или просто из осторожности, они приветствовали ее ничем не обязывающими фразами вроде: «Привет! Рада видеть!» Мужчины оказались ей совершенно незнакомыми. С кем-то из них она когда-то училась вместе, много лет назад, но их лица сейчас как будто закрывала ширма лет и благосостояния. Большинство из них она и не видела никогда в жизни, может быть, пару раз на родительских собраниях. Отцы, как правило, и не переступали школьный порог после собеседований при приеме на учебу их детей (но вот на это время у них, разумеется, всегда находилось). Грейс была уверена, что они пришли на школьное мероприятие в субботу вечером только под сильным давлением своих домочадцев.

– У нас будет удивительный аукцион, – сообщила Грейс одной из женщин. У той были такие распухшие губы, что Грейс не удивилась бы, узнав, что скромно выглядевший и чуть смущенный мужчина рядом с ней недавно ударил ее по лицу.

– Вид отсюда открывается просто невероятный, – поделилась она впечатлениями с одной из мамочек, чей ребенок ходил в один класс с Генри и которая так и рвалась побыстрее пройти наверх. – И не пропустите картины Поллока в обеденном зале.

К половине восьмого поток гостей схлынул, и Грейс осталась одна в огромном мраморном вестибюле. Она барабанила пальцем по столику, который здесь разместили специально для нее, и думала о том, сколько еще времени придется здесь сидеть.

Участие в комитете, организующем сбор денег, было единственным волонтерским занятием Грейс в школе Рирден, и этого ей оказалось вполне достаточно. Правда, она первая осознала, насколько безумным стало само это мероприятие. Раньше, не так уж и давно, такие вечера отличались особым милым очарованием с нарочито вычурными декорациями и меню в стиле ретрогламура. Оно включало сыр, фондю и сосиски в бисквитном тесте, которые запивались очень крепкой смесью напитков урожая прошлого года. В целом получалась веселая, не слишком серьезная вечеринка, и аукцион превращался в сплошное развлечение, а подвыпившие гости азартно торговались за серию занятий с персональным тренером. Все прекрасно проводили время, а в результате в кассе оказывалось двадцать, а то и тридцать тысяч. Вся выручка шла в школьный фонд, поскольку не у всех детей были обеспеченные родители. И тогда такие ученики, как, например, Мигель Альвес, могли продолжать учебу, отчего школа только выигрывала и становилась более интересной по составу учащихся. А вот это было уже совсем неплохо, напомнила себе Грейс. И достойно похвалы.

А в своем сегодняшнем виде сбор денег для школьного фонда, который ей (а она была тем еще снобом) казался безвкусным, являл собой лишь улучшенную версию того же самого достойного похвалы мероприятия. Только заработать они могли больше денег (много, много больше!) для дела, заслуживающего восхищения. И это должно бы ее порадовать. Но только она ничего подобного сейчас не ощущала.

Грейс продолжала сидеть в вестибюле за своим столом. Одной рукой она передвигала оставшиеся карточки с именами гостей по столешнице, как игрок, пытающийся запутать того, кто должен был отгадывать масти. Другой рукой трогала левую мочку уха, которая болела чуть сильнее, чем правая, что тоже ее расстраивало. Она надела серьги с крупными бриллиантами, вернее, клипсы, которые когда-то принадлежали ее матери (у которой, как и у самой Грейс, уши не были проколоты). Грейс решила, что именно такие камни будут более чем уместны, в таком умопомрачительном доме, где лужайка соседствует с Центральным парком. Остальные элементы наряда были подобраны в соответствии с клипсами. Шелковая блузка черного цвета (излюбленный у Грейс, так же, как у многих ее манхэттенских сестер), туфли на очень высоких каблуках (в которых она становилась одного роста с Джонатаном) и ярко-розовые брюки из плотной шелковой ткани. Она приобрела их осенью год назад, и эта покупка удивила многих, но больше всех ее саму. Этот костюм как нельзя больше соответствовал тому, что ей предстояло испытать сегодня, а именно – благоговейно рассматривать произведения Джексона Поллока или объяснять какому-нибудь промышленному магнату, что она психоаналитик и занимается частной практикой.

Клипсы являлись частью коллекции в каком-то смысле показных драгоценностей, которые одну за другой год за годом дарил Марджори Рейнхарт отец Грейс, Фредерик. Все эти вещи Грейс до сих пор хранила в зеркальном трюмо своей матери в спальне, тоже когда-то принадлежавшей ее родителям, а теперь им с Джонатаном.

Среди множества других вещей в коллекцию входила брошь-заколка с каким-то розовым камнем в золотых ладонях на куске золота неопределенной формы. Тут было массивное нефритовое колье, которое ее отец отыскал неизвестно где, браслет «под леопарда» из желтых и черных бриллиантов, сапфировое ожерелье и ожерелье из массивных золотых звеньев. Все эти украшения объединяло одно – их вполне очевидная… как бы получше выразиться? – вульгарность. Уж больно крупными они были, крупнее, чем хотелось бы. И звенья цепочек, и драгоценные камни. Одним словом, все они как бы недвусмысленно своим видом кричали: «Посмотри на меня». И то, что отец выбирал именно такие вещи для утонченной во всем матери, казалось Грейс в чем-то даже довольно милым. Отец ровным счетом ничего не смыслил в украшениях, а потому, заходя в ювелирный магазин, чтобы купить жене подарок, сразу становился легкой добычей продавца, убеждающего его в том, что «чем больше, тем лучше». Такими подарками человек как бы хочет сказать: «Я люблю тебя», – а одаряемая, понимая все, отвечает ему: «Я знаю».

Тук-тук-тук… Грейс продолжала постукивать ноготком по столешнице. По случаю сегодняшнего мероприятия она сделала маникюр. Не в силах больше терпеть, Грейс сняла клипсы и положила их в свою вечернюю сумочку. Потом с облегчением потерла мочки ушей и внимательно осмотрела пустой вестибюль, словно это могло каким-то образом ускорить события. Прошло двадцать минут, но ни один гость больше не появлялся. На столе оставались только пять несчастных невостребованных карточек с именами приглашенных. Не явились только Джонатан и еще две супружеские пары, которых Грейс не знала.

Все остальные уже находились наверху, включая членов комитета, директора школы и большую группу гостей, с которыми он приехал с предшествующей аукциону вечеринки «Коктейль с директором школы». (Это мероприятие проходило в том самом доме, где Линси, любительница дорогущих дизайнерских сумочек «Биркин», сказала Грейс, что консьерж вызовет ей такси.)

Грейс даже видела, как мимо ее стола прошла Малага Альвес, правда, не останавливаясь. Впрочем, это было даже лучше, потому что именную бирку для нее не подготовили.

Грейс не удивлялась и не расстраивалась из-за того, что Джонатан до сих пор не появился. Два дня назад умер его восьмилетний пациент. Это было ужасно и очень тяжело, и такие события с годами практики не становились ничуточки легче. Родители больного были ортодоксальными евреями, поэтому похороны устроили очень быстро, почти сразу, и Джонатан на них присутствовал. А сегодня днем он опять отправился в Бруклин, чтобы нанести визит родителям умершего в знак памяти об усопшем. И там он пробудет столько, сколько потребуется, а потом приедет сюда. Вот и все.

На страницу:
6 из 9