bannerbanner
Так не бывает, или Хрен знат
Так не бывает, или Хрен знат

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 8

Александр Борисов

Так не бывает, или Хрен знат

© Горохов А.А., 2020

© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2020

© «Центрполиграф», 2020

* * *

Глава 1. Из дома домой

Я шёл получать пенсию. Это дело долгое и ответственное.

Сегодня одни только сборы заняли не менее часа. Опять потерялись очки. Вот прямо какая-то чертовщина: с вечера лежали в футляре, а с утра уже нет. Весь дом перерыл – тщетно. Хотел уже было идти просить у соседа, да вовремя увидел лопату. Только тогда вспомнил – это ведь я вчера котёнка закапывал! Задавил бесхозную животину какой-то лихач и бросил мне под калитку, чтобы в следующий раз колёса не пачкать. А может, это не он, а кто-то из брезгливых прохожих. Мол, твоя территория – тебе и за порядком следить.

Нет, не те люди пошли! Мальчишкой я знал на этой улице всех. Не только людей, но даже собак и кошек. Жизнь была нараспашку. Женили и хоронили, детей в армию провожали всем обществом. А теперь? Давеча встал напротив меня какой-то нерусский хлыщ на чёрной машине и давай приставать:

– Где здесь, отец, Мнацаканов Миша живёт? Полный такой, армянин, золотом занимается?

А хрен его знает, где. Отвяжись, человек, занят я. Не видишь – яму копаю. Безлюдье у нас. Отгородились соседи от жизни заборами да воротами. Когда-никогда поднимутся жалюзи, выплюнут иномарку, а кто там за окнами – поди разгляди: может, Колька Петряк, может, дети его, может, внуки. Может, нет уже того Кольки, закопали по-тихому. Кто же по нынешним временам будет старого деда на похороны звать? Нерентабельно это. Больше штуки в гроб не положит, а ну как сожрёт на две?!

В общем, нашёл я свои очки под старым орехом. Снял, наверное, вчера, чтобы с носа не падали, и положил на видное место. Да так и забыл. Хорошо хоть, лопату занёс.

Иду я себе, опираюсь на тросточку, посматриваю на часы. Хочется управиться до обеда, да разве успеешь дотелепать такой ходовой частью? Беда с этим тромбофлебитом! Три шага шагнул – перекур, иначе совсем упадёшь. Боль такая, что ноги не поднять. Через железную дорогу я давно не ходок: ни под вагоном пролезть, ни до подножки тамбура не добраться, ни даже через рельсы переступить. Это в детстве я летал напрямик, через железку: восемь минут – и в школе. Ещё успевал по дороге камешки подфутболивать. Теперь вот приходится делать крюк до ближайшего подземного перехода. Хм, до ближайшего! Их тут поблизости два, и оба ближайшие: что туда, что сюда – полтора километра.

Ну вот, светофор опять не работает! Смотрит на меня красным глазом и не моргает. Машины потоками в обе стороны, ну хоть бы одна падла притормозила! С двух попыток добрался до островка безопасности. Выбрал момент – и дальше трусцой… еле успел! Выскочил на тротуар, нога по траве поехала, и так её болью скрутило, аж искры из глаз! Да что ж это за день такой невезучий?!

Вслепую дошёл до заборчика, опёрся на него. Стою отдыхаю, а сам себе думаю: и откуда бы здесь взяться траве? Так нет, вроде бы видел, под ногой зеленела, и запах…

Тут слышу, кто-то за плечи меня обнимает, и голос знакомый:

– Санёк, это ты, что ли? Хоть бы, бляха, предупредил, что в шутку. Я и зарядил бы с разворота…

Смотрю и не верю глазам: да это же Колька Лепёха, которого мы схоронили лет тридцать назад. Он первым из нашего класса в гору пошёл. В том смысле, что кладбище у нас на горе.

Вот тут-то я и смекнул, что тоже, стало быть, помер. То ли от машины не увернулся, то ли сердце вразнос. А Колька у меня типа предсмертных воспоминаний.

В общем, стою я, жду продолжения, а их, эти воспоминания, будто заклинило. Лепёха не пропадает, на цырлах[1] танцует, в извинениях рассыпается. Что типа стоял он, последней спичкой бычок прикуривал, а тут – я его в спину! Окурок сломался, спичка напрасно сгорела – налицо материальный ущерб. Но если бы он знал, что это моя светлость…

Ещё бы он, падла, не извинялся! Тоже, наверное, помнит, как в рыло от меня получал. Я хотел было подсчитать, на сколько ящиков он меня наказал, когда мы в подшефном колхозе огурцы собирали. Но вовремя вспомнил, что о покойниках плохо не говорят. Вот когда закопают, тогда буду и я таким же, как он, а пока есть надежда, что скорая откачает, нужно держать язык за зубами.

Потом Лепёха наконец сгинул. Не исчез, как рассказывали по телику очевидцы, пережившие смерть, а сдёрнул на полусогнутых. Сказал, что водички сейчас принесёт, чтобы я морду свою умыл. Он жил здесь неподалёку – направо четвёртый дом.

А я, значит, стою в подвешенном состоянии. Можно сказать, между жизнью и смертью. Кровища из носа самая натуральная, под глазами свербит, наливается, быть к вечеру тёмным очкам. В переносицу, падла, попал! И главное, знаю, что всё это фикция, что лежу я сейчас в реанимации и надо мной колдуют врачи. А хочется догнать стервеца и отвесить ему полновесный подсрачник. За «нечаянно» положено в бубен!

Потом это дело мне надоело. Что толку вот так стоять? Тросточку потерял, очки чёрт его знает где. Пластиковая карта? Какая тут на хрен карта, если я в грязной майке, линялых спортивных штанах и китайских кедах?! Сходил за пенсией называется! Не вернуться ли мне домой, пока ноги не возражают? Может, успею увидеть кого-нибудь из родных? А то всех вместе: бабушку, дедушку, маму? Ради этого можно и помереть!

Повернулся я… моп твою ять! – асфальт с главной дороги будто грейдер ножом смахнул! На ней – ни единой машины, только цыган на бричке лошадку свою нахлёстывает. Поравнялся со мной, чёрным взглядом в душу заглядывает. Цыгане же, говорят, с чёртом запанибрата. Прознал, наверное, падлюка, что перед ним натуральный покойник, или, как его, привидение. Ан нет! И говорит:

– Эк тебя, пацан, угораздило! Ты бы голову запрокинул да пару минут так постоял. Сопли и успокоились бы.

И дальше – цок, цок!

Ну что ж, думаю, дельный совет. Я и сам его знал, да с детства забыл. Лет сорок в сопатку не получал.

Перешёл через улицу, прислонился к тополю у обочины, смотрю в небо. Там без единой слезинки насквозь просматривается синь. Кобчик на горизонте сужает круги. Пыль, как табачный дым, языками стелется над листвой. Кажется, прищурю глаза – каждую молекулу воздуха рассмотрю. Хорошо! Только домой надо, а то не успею. Как у них там? Прямой массаж – и будьте любезны пожаловать на зассанную кровать!

Иду я и удивляюсь. Насколько всё же духовный мир точнее материального! Я вроде забыл, какие деревья росли у забора «Заготконторы», но память услужливо всё преподносит в мельчайших подробностях. И тополёк белолистый, и вербу кривую, и клён-недоросток, родившийся сам по себе там, где пивной ларёчек привечал страждущих. Какой-нибудь работяга вытряхивал мелочь из кармана фуфайки да обронил кленовое зёрнышко.

Ноги-то, ноги как радуются! Надоело им, бедным, шлифовать поверхность земли, так и норовят разбежаться, подпрыгнуть, чтобы я нижнюю ветку руками достал. Только я воли им не даю. Поспешаю, но марку держу: негоже солидному человеку изображать из себя кенгуру. Здесь каждый шаг, как зарубка на сердце.

Вот у этих деревянных ворот, откуда выходит одиночная железнодорожная колея, продавались новогодние ёлки. Паровоз подгонял большой грузовой вагон, экспедитор снимал пломбу и – кому что попадёт. Из-за одного только запаха стоило в очереди стоять! Нам с дедом не везло. Ёлочки попадались настолько худые и жидкие, особенно с северной стороны, что приходилось покупать две. Дома их связывали стволами, и получалось нечто приемлемое, дефекта не видно за игрушками. А их в нашем доме было – не сосчитать! Дед доставал с чердака большой зелёный сундук, и начиналось творчество.

Нет уже той колеи, на металлолом разобрали. И деревьев тех тоже нет. Сейчас на том месте ряды коммерческих магазинов. Вместо складов «Заготконторы» – четыре оптовые базы одного и того же хозяина. Единственное, что было здесь до меня и останется после, – это огромная лужа. Сколько разных организаций пытались её засыпать! Сколько вбухали денег в щебёнку и гравий! А она всё стоит в прежних границах. Зимой радует пацанов, а летом – лягушек. Разгонишься было, когда на ней лёд встанет, и катишь без всяких коньков на подошвах своих кирзачей!

Я, честно сказать, и забыл, что помер. Так всё натурально, будто в кино 6D. И запах тебе, и цвет, и полный эффект присутствия. Вон угольной пылью как потянуло! А чё удивляться? Паровоз под парами стоит. Отсюда не видно какой. Наверное, «эрка». И состав за ним длинный-предлинный. А вдоль вагонов осмотрщик идёт – дядька Ванька, покойник. Он жил по соседству, на другой стороне нашей речушки. В правой руке у него молоток, а в левой – маслёнка. Подходит к колёсной паре – стук по бандажу, стук по буксе. И так у него ладно всё получается! Молоточком крышку открыл, масла долил – следующий вагон. Всё видит, всё слышит, всё замечает. Это же дядька Ванька тетрадку мою нашёл и деду отдал. Я её на платформу под брёвна засунул, сверху корой прикрыл. «Лети, – думал, – моя двойка, подальше от нашего дома!» А он углядел. Вот и сейчас, скользнул по мне взглядом, будто сфотографировал, и подбородком кивнул: давай, мол, пострел, пока безопасно.

– Здравствуйте, дядя Ваня! – сказал я на всякий случай и нырнул под вагон.

А голос у меня тонкий-претонкий, ещё не ломается.

На железной дороге я тоже когда-то знал каждого. И со всеми здоровался. А попробуй пройти мимо! Во-первых, дома будут проблемы, а во-вторых, самый первый телевизор на нашей улице появился в депо. Назывался он несолидно – «Комбайн», но зато по нему показывали кино о майоре Вихре. Всех телезрителей красный уголок не вмещал. Одних только взрослых – по три кандидата на стул. Пускали и нас, пацанов, если общество было не против. Одним разрешали полежать на полу в проходе, других разворачивали с порога:

– Потом приходи. Когда папка научит шапку сымать.

Да, времена! Никаких тебе омбудсменов, а дети всегда под присмотром.

Дядя Ваня пошёл дальше. Я слышал его шаги и стук молотка. Вспомнил, как лет тридцать назад видел его, угасающего. Чуть ли не каждый день. Он был жёлтый, худой и очень страдал от боли. Уже не хватало сил управляться с домашним хозяйством. Все, кроме него, знали диагноз – рак. Другой бы криком кричал, требовал врачей и уколов, а он терпел. Вместо наркотиков предпочитал рыбалку. Сидел на своём самодельном стульчике да таскал пескарей для кошки. Всё прибыток семье.

Как-то утром я проснулся – соседка в калитку стучит:

– Иди. Дядька Ванька зовёт.

Зашёл к нему в хату. Лежит мой сосед, в потолок смотрит. Увидел меня, встрепенулся:

– У тебя, Сашок, дед вроде как плотником был? Ты острогай мне дощечку поглаже, чтобы с краю огородиться. А то я с кровати падаю.

Просил ещё закурить, да только не вышло. Бабы вцепились в руку, вытолкали взашей.

Ну что ж, думаю, надо уважить. Достал с чердака липовую дощечку. Прошёлся шерхебелем, вывел фуганком уровень, загладил шлифовальной машинкой. Назад возвращаюсь – заказчика нет. В морг увезли.

Эх, жизнь! Не скажешь, что так уж она и коротка, а всегда чего-то не успеваешь. Кто покурить, кто попрощаться, кто получить пенсию.

Я вынырнул из-под вагона и замер, не успев выпрямиться. Ни за что не поверил бы, что узнаю по голосу этого пса! Звали его, как и добрую половину собак с нашей улицы, Мухтаром. После выхода на экраны знаменитого фильма с Никулиным в главной роли все как-то в одночасье переименовали своих Шариков, Полканов и Рексов. Не избежал этой участи и наш Музгарко. К новой кличке быстро привык. Природная сообразительность плюс какое-никакое созвучие. Вот только не тянул он на своего киношного прототипа. Дворняга дворнягой! Чёрно-белый, с рыжим лохматым загривком. Был он старым, слепым и доживал свой век в дровяном сарае. Собачьим умом Мухтар понимал, что уже никуда не годится, но очень хотел доказать, что он ещё ого-го! На чужаков громко не лаял – боялся, вдруг прилетит камень, а откуда, не уследишь. Зато на своих отрывался по полной. Меня, к примеру, чуял метров за сто. Выйдешь, бывало, на край насыпи, а он уже давится гавом, исходит слюной. Я на него не обижался. Наверное, понимал, что когда-нибудь стану таким же, как он. Калитку откроешь, окликнешь его: «Мухтар, да ты что ж, дурачок?» И он – ну извиняться! Ползёт по земле, наяривая хвостом, и белыми пятнами глаз в душу заглядывает. Да! Жила когда-то в этом месте любовь, а теперь – одна ностальгия.

Дом я узнал издали. Таким он и был в дни моего детства. Две комнаты, коридор и небольшая прихожая укрыты в зарослях винограда. Из трубы вьётся дымок, отбрасывая лёгкую тень на серебро крыши. Без более поздних пристроек есть в нём гармония воплощённого замысла.

В открытые ёмкости у края железной дороги из цистерн сливают жидкий гудрон. Две смоловозки ожидают погрузки. Возле сторожки суетится и спотыкается дядя Вася Культя. Он ремонтирует тэн, а напарник готовит шланги. Под ногами пузырится земля. Я всегда обходил это место, а сейчас иду напрямик. Дяде Васе нужно подать руку, извиниться за прошлое.

Его прозвали Культей из-за согнутой в кисти правой руки. Она у него до плеча в глубоких белёсых шрамах – посекло на фронте осколками, и хирурги добавили. Тем не менее этой рукой он вполне управлялся: мог из ружья стрелять и даже стакан держал. Был ли у него дом? Этого я не знаю. Мне почему-то казалось, что он навсегда приписан к смоле[2]. Ночевал дядя Вася в железнодорожной теплушке, снятой с колёс и поставленной на высокий фундамент специально для сторожей.

Мальчишки – народ, по своей сути, жестокий. Лёху Звягинцева, который носил корсет, мы дразнили Горбатым. Сорокалетний даун с соседней улицы был для нас Сашкой-дурачком. Деда Корытько с пробитой насквозь шеей из-за дефектов речи мы за глаза называли Кугук или Кецеке.

Никому на моей памяти дядя Вася не досаждал. Но появилась у нас, пацанов, забава «громить Культю». Летом, когда темнело, мы вброд пробирались на островок, намытый течением между двух рукавов реки (он граничил с нашим участком и был продолжением огорода). Оттуда сторожка – как на ладони, метрах в пятнадцати по прямой.

Когда внутри угасал свет, мы начинали бросать комья земли. Считалось особым шиком попасть по железной крыше. Кончались эти погромы всегда одинаково. Дядя Вася долго терпел, потом выскакивал на порог с берданкой в руке и громко палил в воздух. И мы убегали против течения речки, сбивая о валуны босые ступни.

Сколько ему сейчас, сколько мне? Впрочем, какая разница? Время идёт только вперёд, нет у него минусовых значений. И то, что я сейчас вижу, только дань благодарной памяти.

Всё у дяди Васи наладилось. Тёмно-зелёный ЗИС с чёрной цистерной в кузове встал под погрузку. Шофёр, пережёвывая окурок, одной рукой поправляет шланг, другой – вытирает пот.

Жарко. На растущих поблизости деревцах – чёрный налёт сажи. Судя по зелёным плодам, сейчас конец весны.

Культя идёт к рукомойнику, подтягивая штаны. Увидел меня, обрадовался:

– Здорово, барчук (он всех барчуками дразнит), кто это тебя так?

Я что-то порываюсь сказать, но он недовольно перебивает:

– Слушай сюда! Ты слишком не торопись. Не до тебя там. В общем, дождись, когда дед успокоится. Скажешь ему потом, что цемента мешок стоит. Ребята хотят рупчик. Ну, давай! Запарка у нас.

Мягкая пыль лежит на дороге тонким ковром. Ею припорошены лужи. Двадцать шагов – и я дома. И тут до меня доносятся громкие возгласы.

– Степан, ты прости, Степан! – с надрывом кричит незнакомый голос.

– Вон, сволочь, пошёл! – свирепо орёт дед.

Всё верно. Ему, похоже, не до меня. Сторонюсь, отхожу к забору.

Пьяный мужик в расхристанном пиджаке, спотыкаясь, летит на дорогу. Поднимается, падает на колени.

– Ты бей меня, бей, только прости!

– Сволочь! Какая же ты сволочь! – Дед толкает его прочь от двора и почему-то плачет.

Вот тут моя память ошиблась. Этот случай я помню, даже знаю, что сейчас происходит. Человек, который стоит на коленях, – бывший полицай, недавно досидевший свой срок. Когда-то он выдал немцам мою бабушку. Сказал, что её муж коммунист, бывший председатель колхоза и воюет сейчас в Красной армии. А потом моя мама и бабушка прятались у людей в погребах до самого конца оккупации.

В прошлый раз я видел всё это, стоя в проёме распахнутой настежь калитки. А теперь мне её не открыть…

Я присел на бревно, лежащее у забора, которое было у нас вместо скамейки, и засопел от обиды. Не такой я представлял эту встречу, нет, не такой. Лепёха узнал, дядя Ваня узнал, Культя поздоровался, а дед прошагал мимо. И бабушка хороша! – слышит же, как Мухтар разрывается? Хоть бы вышла, проведала, кто там? Полвека, считай, не виделись! Так нет, возится со своими борщами…

И тут мне реально жрать захотелось. Так захотелось, что хоть криком кричи. Только я это желание в себе придавил. Пожрать я и в больнице успею, когда в родные лица напоследок взгляну.

А над головой листочки трепещут. Яблоня «белый налив» роняет излишки плодов. Два воробья сорвались с дерева на дорогу. Волтузят друг дружку как оглашенные – бабу не поделили.

Тут слышу – мой дед возвращается. Шоркает чёботами, как я поутру. Увидел меня, рядом присел. Ну, думаю, сейчас что-нибудь скажет. А он только хмыкнул, да за цигаркой полез. Такая вот лирика. А что ему? Он, наверное, в прошедшем времени, где видит меня каждый день. Эка диковина – внук. И ведь не скажешь типа того, что я, мол, сейчас помираю, что попрощаться пришёл. Да что там слова? Просто сидеть рядом – это уже счастье. Пахнет от него дымом костра, жареными семечками и табаком. Настоящим табаком, а не разным говном в пачках по сто рублей.

Любил я смотреть, как дед курит. Он тогда «Любительские» предпочитал. Выбьет из пачки одну, постучит мундштуком по ногтю, разомнёт между пальцами, ещё постучит. И всё это степенно, не торопясь. Потом достаёт серники. Чиркнет, прикурит, пыхнет два раза – и тоненькой струйкой дыма гасит горящую спичку.

Сколько ему осталось? А это в зависимости от того, сколько сейчас мне. Он умрёт летом, когда я окончу школу и уеду в Ленинград с направлением. Буду сдавать экзамены в училище имени Фрунзе, потом в институт водного транспорта, а поступлю в мореходку. Дед будет лежать на кровати у печки и говорить:

– Сашка не подведёт, он молодчага!

А уже перед смертью скажет, что видел меня в форме капитана дальнего плавания.

Не в настроении он сейчас. За прошлое сердце болит. Повздыхал, покашлял и нараспев произнёс:

– Ох, чёрт его зна-ает!

А больше ничего не успел. Паровоз у щита начал спускать пары. Тут говори не говори – друг друга ни за что не услышишь. Хоть и сидишь рядом.

Вдруг чувствую – мне кто-то на голову положил руку, аж мурашки по коже и в глазах темнота. Прям какая-то волна узнавания. Я сразу понял, что это бабушка, в чьих же ещё руках может быть столько любви и ласки? Оглянулся – точно она, молодая ещё, на целую голову выше меня. Рукой машет, домой, мол, пора, деда тоже зови.

Послушно иду во двор. В этом времени я не хозяин, а безропотный исполнитель. По дороге глажу рукой родную калитку, которую разобрал и сжёг в прошлом году. Берёг до последнего, это ведь всё, что у меня оставалось в память о детстве.

Бабушка за спиной конкретно наезжает на деда. Куда до неё паровозу!

– Тю на тебя! Куды ж ты попёрся, старый дурак? У него же глаза залиты, а нет бы ножом ширнул?

– Да чёрт его зна-ает!

Завидев меня, кот чухает на чердак, а куры, наоборот, бегут к загородке. Я им частенько траву приношу, всегда наливаю воду. У меня много обязанностей.

Скандал за спиной не утихает. Прихожу деду на помощь:

– Там дядя Ваня, что со смолы, про цемент говорил.

Бабушка поворачивается ко мне:

– Ой, горе ж ты луковое! Да кто ж тебя так? А если бы глаз вышиб?! Майку-то всю изгваздал, а ну-ка, сымай!

И не поймёшь, кого ей сейчас жальче: меня или майку.

Дед у калитки вставляет свои пять копеек:

– Бьют меня, так я ж и добрый!

Вот такое прощание. Ни вздохов, ни слёз, ни платочков. Кажется, эти люди живут и собираются жить вечно. И я тоже впрягаюсь в эту реальность, хоть в душе понимаю, что она может оборваться прямо сейчас.

Бабушка толкает меня в шею, склоняет над рукомойником. По позвоночнику льётся струйка тёплой воды.

– И в кого ж ты такой неслухмяный? – в сердцах повторяет она.

Для неё нет мелочей, и порядок вещей незыблем. Если завтра придут девчонки из школы и скажут: «Ваш Саша сегодня был грязным», она всегда может ответить:

– Брешете, сучки! Я сама ему шею мыла!

Всегда поражался умению бабушки содержать в чистоте дом, двор, огород. Даже на кладбище возле её памятника всегда образцовый порядок. Будто выходит она по ночам из могилы цветы поливать и пропалывать сорняки. И ведь бываю там от Пасхи до Пасхи, раз в год. У деда, к примеру, часами муздыкаешься[3], а у неё? Вырвешь пару сурепок, листву подметёшь – и всё.

– Ну-ка, сбегай воды принеси, – бабушка шлёпает меня по спине мокрой ладонью, – да курям не забудь налить! А я пока хлеба нарежу и накрою на стол. Деда дождёмся, сядем снедать.

Хватаю вёдра. А что ж тут не бегать? Огород у нас вона какой громадный! И это не только потому, что я сейчас такой маленький. Нет забора, что делит его по меже. Вместо него дорожка, мощённая камнем. От кого загораживаться? В другой половине дома живут бабушка Паша с дедом Иваном. А это, как ни крути, родная сестра моей бабушки. Мчусь вдоль кустов винограда туда, где нацелился в небо колодезный журавель. Ступни обнимают тёплые камни, узнавая каждый на ощупь. Откидываю железную крышку. Пускаю солнечный свет туда, где бьют родники. С нижних колец свисает зелёная чёлка мха. Любуюсь, как песчинки танцуют на пузыре рвущейся на волю воды.

Ну, здравствуй! А я уж не чаял напиться твоей живительной влаги. Мои руки ничего не забыли. Отвожу ведро к дальнему краю, резким движением врезаю его в глубину. Закольцованное пространство порождает глухое эхо. Мне кажется, этот колодец понимает, что его уже нет. Что он снова увидел мир только волей моего разума. А ведь когда-то с него начинался дом. Здесь в каждом замесе раствора есть и его частица. Кольца вырвали, а яму засыпали, когда мамка сошла с ума. Так приказали ей голоса. Я тогда в море ходил и, приехав её навестить, столкнулся с уже свершившимся фактом.

– Да что ж ты так долго? Ведро, что ли, упустил?

Кричу:

– Я сейчас!

Бегу, перебираю ногами. Чтобы вёдра не цеплялись за камни, их приходится приподнимать. Гримасы возраста. Малому тяжело, а старому тяжко. Ну, попал! Что творится в моей голове?! Прошлое становится настоящим, а настоящее – прошлым. Но, чёрт побери, как хорошо! Если это и есть смерть, поклон ей до самой земли. А если ещё и успею пожрать…

Вот я в доме. Ставлю вёдра на лавку, закрываю деревянными крышками. Дед уже за столом. Влажный седой чуб гладко зачёсан. Левая нога согнута в колене и убрана под себя. На ней он сидит, привык после ранения. Бабушка орудует уполовником. Разливает по мискам свой знаменитый борщ. Когда на нашем краю кто-нибудь умирал, готовить поминальный обед приглашали только её. Сегодня и мне доведётся вспомнить его вкус.

– Сашка! – Дед задорно поблёскивает молодыми глазами. – Сбегай, сорви там перчину.

Там – значит в конце огорода. Я помню. Это тоже когда-то было моей обязанностью.

Вылетаю из кухни. Стремглав бегу по дорожке. Не мной придуманы правила этого времени. Не мне их и нарушать. Чего я сейчас больше всего боюсь, так это сфальшивить. На душу налип неприятный осадок. Пусть временно, но я занимаю чужое место.

На столе дымятся тарелки. Дед ждёт. Протягиваю ему зелёный стручок. Боясь не успеть, налегаю на ложку. Бабушка округляет глаза.

В детстве я не любил борщ. Ценил его вкус, но выхлёбывал только юшку. Смотрел на капусту, понимал, что это капуста, но не мог проглотить. Сырую – за милую душу, а варёную – никогда. Брат Серёжка однажды сказал, что «они похожи на червяков». С тех пор как отрезало.

Теперь же, на глазах у семьи, происходило чудо. Я вымахал всю тарелку и попросил добавки.

– Ты, часом, внучок, не сказился?[4] – осторожно спросил дед.

– Знатный сегодня борщ! – промычал я его словами.

Бабушка застыла у печки, прижав кулачки к груди. В её карих глазах светилось тихое счастье.

Потом была картошка-толчёнка с румяной котлетой. После неё – «какава» на молоке. В хрустальной розетке розовело варенье из айвы…

В общем, я наелся от пуза. Погостил, попрощался. Только жаль, не увидел маму. Серёга-то… хрен с ним. Заходил на прошлой неделе. Всё такой же круглый, вальяжный. Ну ещё бы! Ветеран МВД, старший следователь шестого отдела. Мент поганый, короче. Ничего не наворовал на старость! Ну разве что писатель Бушков о нём книжки писал. Так книжками сыт не будешь.

– Надя письмо прислала, – бабушка словно читает мои мысли. – Жалуется, что не пишешь ты ей.

На страницу:
1 из 8