Полная версия
Дом правительства
То же справедливо в отношении любви – движущей силы общества, «лишенного социальных противоречий». Сегодня она опутана личными интересами, «ограничена в формах» и «смешана с ненавистью (правда, «священной»)». Завтра она «без стыда раскроет всю свою нежную глубину и милосердие без прикрас, без погремушек великодушия и благотворительности». Все это – не утопия (если не считать «просветленности» и «небольшой ходульности» идеи). «А не утопия все это, если понять, что просто тогда очень живо, интересно будет жить и работать. Это будет то «хорошее время, когда легко переносится всякое горе». (Цитата о «хорошем времени» взята из «Виктории» Гамсуна, культовой среди «студентов» книги о всепобеждающей силе любви).
«Светлая вера» (lucide croyance) – это «не просто вера, а еще уверенность, предвидение (это не передашь в переводе). Вот с этой светлой, лучистой, светящейся уверенностью в глазах кует ее огромный и громоздкий (gourd), тяжкий, медленно разворачивающийся, как Илья Муромец – кузнец».
В конце письма Осинский замечает, что хотя его перевод «и жидок, и неточен, и не всегда ритмичен», он ближе к оригиналу, чем гладко рифмованная версия Брюсова. «Кузнеца не переобезьянничаешь: надо им быть, им, dont l’éspoir ne dévie vers les doutes ni les affres – jamais [чья надежда никогда не сбивается на сомнения и угрызения]». И, чтобы не оставалось сомнений, меняет интонацию и прибавляет: «На кого, скажите, похож этот самый кузнец – énorme et gourd – огромный и громоздкий, – ну-ка, скажите, А. М.?»[136]
* * *Самым громоздким и громоподобным из российских кузнецов был поэт Владимир Маяковский. В январе 1914 года, «красивый, двадцатидвухлетний», он прибыл в Одессу с братьями футуристами Давидом Бурлюком и Василием Каменским. «Все трое в цилиндрах, из-под пальто видны желтые кофты, в петлицы воткнуты пучки редиски». Во время их первой прогулки по набережной Каменский заметил «совершенно необыкновенную девушку: высокую, стройную, с замечательными сияющими глазами, словом, настоящую красавицу». «Володичка, – сказал он, – взгляни сюда». «Маяковский обернулся, пристально оглядел девушку и как-то сразу забеспокоился: «Вот что, останьтесь здесь или как хотите, а я пойду и буду в гостинице через… Ну, словом, скоро»[137].
Девушку звали Мария Денисова, но Маяковский назвал ее Джиокондой. Ей было двадцать лет. Она выросла в Харькове, переехала к старшей сестре в Одессу и вскоре бросила гимназию ради занятий скульптурой в художественной студии[138].
На следующий день все трое футуристов были приглашены на обед в доме сестры Денисовой. Как рассказывал Каменский:
Обед у Джиоконды превратился в поэтическое торжество: мы почти все время читали стихи, говорили какие-то особенные праздничные вещи.
Володя был в ударе. Его остроты могли рассмешить памятник герцогу Ришелье. Он говорил много, умно и весело. Читал он в этот вечер незабываемо.
Вернувшись домой, в гостиницу, мы долго не могли успокоиться от огромного впечатления, которое произвела на нас Мария Александровна.
Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который нервно шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью.
Впервые в жизни познавший это громадное чувство, он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса:
– Что делать? Как быть? Написать письмо? Но это не глупо?.. «Я вас люблю. Чего же боле…»[139]
Он назвал свое письмо «Тринадцатый апостол», но цензор воспротивился, и он переименовал его в «Облако в штанах». Адресатом был, среди прочих, Бог; предметом – конец любви и конец света.
Владимир Маяковский
Мария Денисова
В последний день пребывания Маяковского в Одессе Мария обещала прийти к нему в гостиницу. Через два дня, в поезде между Николаевом и Кишиневом, он начал декламировать[140]:
Вы думаете, это бредит малярия?Это было,было в Одессе.«Приду в четыре», – сказала Мария.Восемь.Девять.Десять.Она пришла после полуночи, по следам десятка лихорадочных строф.
Вошла ты,резкая, как «нате!»,муча перчатки замш,сказала:«Знаете –я выхожу замуж».Что ж, выходи́те.Ничего.Покреплюсь.Видите – спокоен как!Как пульспокойника.Помните?Вы говорили:«Джек Лондон,деньги,любовь,страсть», –а я одно видел:вы – Джиоконда,которую надо украсть!И украли.Он не простит. «Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!» Подобно Свердлову и Осинскому, Маяковский не сомневался, что следом за ним идут землетрясения, глады и смятения, и предаст брат брата на смерть, и отец – детей, и восстанут дети на родителей и умертвят их, и солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются. Подобно Свердлову и Осинскому, он знал, что похищение любви – лишь напоминание об обреченном мире. И что великая скорбь – знак избранности пророка и близости Страшного суда.
Я,обсмеянный у сегодняшнего племени,как длинныйскабрезный анекдот,вижу идущего через горы времени,которого не видит никто.Где глаз людей обрывается куцый,главой голодных орд,в терновом венце революцийгрядет шестнадцатый год.А я у вас – его предтеча;я – где боль, везде;на каждой капле слёзовой течирáспял себя на кресте.Уже ничего простить нельзя.Я выжег души, где нежность растили.Это труднее, чем взятьтысячу тысяч Бастилий!И когда,приход егомятежом оглашая,выйдете к спасителю –вам я душу вытащу,растопчу,чтоб большая! –и окровавленную дам, как знамя.Спаситель – это он, «голгофник оплеванный». Его Мария – Богоматерь; сам он – «может быть, самый красивый из ее сыновей», а Богу, отцу своему, он предлагает устроить карусель на «дереве изучения добра и зла».
Хочешь?Не хочешь?Мотаешь головою, кудластый?Супишь седую бровь?Ты думаешь –этот,за тобою, крыластый,знает, что такое любовь?…Всемогущий, ты выдумал пару рук,сделал,что у каждого есть голова, –отчего ты не выдумал,чтоб было без мукцеловать, целовать, целовать?!Я думал – ты всесильный божище,а ты недоучка, крохотный божик.Видишь, я нагибаюсь,из-за голенищадостаю сапожный ножик.Крыластые прохвосты!Жмитесь в раю!Ерошьте перышки в испуганной тряске!Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́отсюда до Аляски![141]Дни рая сочтены, но последний и решительный бой – как и в предыдущем Откровении – свершится на земле. Голодные выползут из болота и повесят чавкающих мясников с тянучей слюной на месте освежеванных туш. Кража Джиоконды будет отмщена.
Выньте, гулящие, руки из брюк –берите камень,нож или бомбу, а если у которого нету рук –пришел чтоб и бился лбом бы!Идите, голодненькие,потненькие,покорненькие,закисшие в блохастом гря́зненьке!Идите!Понедельники и вторникиокрасим кровью в праздники!Пускай земле под ножами припомнится,кого хотела опошлить!Земле,обжиревшей, как любовница,которую вылюбил Ротшильд!Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,как у каждого порядочного праздника –выше вздымайте, фонарные столбы,окровавленные туши лабазников.Изругивался,вымаливался,резал,лез за кем-то вгрызаться в бока.На небе, красный, как марсельеза,вздрагивал, околевая, закат[142].3. Вера
Самый очевидный вопрос о светлой вере Свердлова и Осинского: является ли она религией? Самый разумный ответ: это не имеет значения.
Существует два основных подхода к определению религии: предметный (что такое религия) и функциональный (зачем она нужна). По хрестоматийной версии первого, предложенной Стивом Брюсом, религия «состоит из верований, действий и учреждений, которые предполагают существование сверхъестественных сил, способных действовать в мире, или безличных процессов, наделенных моральным смыслом. Такая формулировка включает в себя все то, что обычные люди подразумевают под религией». Вопрос о природе марксизма сводится к тому, является ли драма вселенского упадка и искупления безличным процессом, наделенным моральным смыслом, и можно ли считать «сверхъестественным» общество разрешенных конфликтов, удовлетворенных потребностей и завершившейся истории. Большинство ученых отвечают отрицательно на том основании, что марксистское предсказание рационально и нетрансцендентно, «сверхъестественность» противоположна рациональности, «обычные люди» не считают марксизм религией, а научные определения призваны исключить идеологии, отрицающие существование сверхъестественных (противоречащих науке) сил[143].
Дефект этого подхода в том, что он исключает большинство верований, которые обычные люди (а также профессиональные ученые) традиционно относят к религиям. Эмиль Дюркгейм утверждал, что у большинства человечества не было способа отличать «естественное» от «сверхъестественного», подвергать сомнению обычаи отцов и дедов и возражать против сожительства с бесчисленными богами и более или менее мертвыми и не всегда человекообразными предками. Подобные представления могут казаться нелепыми в обществе с другим чувством реальности, но к противопоставлению сверхъестественного всему остальному они отношения не имеют. В христианских и постхристианских обществах их называют «языческими религиями», «первобытными религиями», «традиционными религиями» или просто чушью. Если религия – это вера в сверхъестественное, то «традиционные» общества либо насквозь религиозны, либо не религиозны вовсе[144].
Одно из решений – последовать примеру Конта и Маркса и назвать религией верования, абсурдные с точки зрения современной науки. Важно не то, что «они» думают, а что мы думаем о том, что они думают. Если они верят в силы и процессы, которые мы, как рациональные наблюдатели, считаем несуществующими, значит, они верят в сверхъестественное, нравится им это или нет. Недостаток этого решения в том, что оно нарушает правила хорошего тона (и, возможно, закон), не отвечая на вопрос, является ли коммунизм религией. Если «язычество» считается религией вне зависимости от того, что думают об этом язычники, то взгляды Маркса на разницу между научным предсказанием и сверхъестественным пророчеством не имеют никакого отношения к суждениям рациональных наблюдателей о марксизме. Проблема рациональных наблюдателей в том, что они не могут определиться с суждениями и, согласно их многочисленным критикам, не всегда рациональны (иначе они не пользовались бы такими абсурдными понятиями, как «светская религия», и не забывали бы о том, что «религия» как понятие есть незаконнорожденное дитя Реформации и Просвещения). Некоторые «религии» названы в честь пророков-основателей (христианство, магометанство, буддизм), некоторые – по названию племен (индуизм, иудаизм, религия древних греков), некоторые – терминами из туземного канона: ислам («покорность»), джайн («завоеватель»), сикх («ученик») или дао («путь»). Остальные обычно группируются по территориальному признаку. Согласно некоторым определениям «сверхъестественного», значительные территории (в том числе Китай на протяжении нескольких веков и части Европы в эпоху «секуляризации») обходились без религии[145].
Попытка расширить определение (и включить в него, например, тхераваду) путем замены «сверхъестественного» на «трансцендентное», «надэмпирическое» или «потустороннее» вызывает те же вопросы и делает включение марксизма более вероятным. Насколько эмпиричны или нетрансцендентны гуманизм, хиндутва, царство свободы и Manifest Destiny («явное предначертание» вселенской миссии Соединенных Штатов)?
Дюркгейм предложил иной подход. По его определению, религия – это «унифицированная система верований и практик, связанных со священными (сакральными) предметами». Священные предметы – это предметы, к которым мирское «не может прикасаться безнаказанно». Функция сакральности – объединение людей в нравственные сообщества. Религия – это зеркало, в котором общество любуется на свое отражение[146].
Последующие функциональные определения описывают религию как процесс, с помощью которого люди создают «объективно существующую и нравственно осмысленную вселенную», как «набор символических форм и действий, которые связывают человека с конечными условиями его существования», и, по часто цитируемой версии Клиффорда Гирца, как «систему символов, которая способствует возникновению у людей сильных, всеобъемлющих и устойчивых настроений и мотиваций, формируя представления об общем порядке бытия и придавая этим представлениям такой ореол действительности, что эти настроения и мотивации кажутся единственно реальными». Как бы ни описывались значения слов «священный», «конечный» или «общий» (Мирча Элиаде определяет сакральность как «неподвижный центр» или «абсолютную реальность» посреди «бесконечной относительности субъективного опыта»), трудно не заключить, что всякое общество по определению религиозно, любая всеобъемлющая идеология (в том числе секуляризм) формирует и отражает нравственное сообщество, а светлая вера Свердлова служит неподвижным центром в болоте субъективного опыта и связывает подпольных социалистов с конечными условиями их существования[147].
Большинство людей, которые говорят о религии, не знают, что это такое. Те, которые знают, делятся на две группы: одни считают марксизм религией, потому что не видят другого выбора, другие не считают его религией на основании критериев, которые затрудняются определить. Компромиссные термины вроде «квазирелигии» бессмысленны в рамках функционализма (нравственное сообщество остается нравственным вне зависимости от того, что является его священным центром – Коран или Конституция) и смущают поборников «сверхъестественного» (дао, но не Мао?). Государства, «отделенные» от церкви, понятия не имеют, от чего они отделены. Первая поправка к Конституции США не определяет своего объекта и сама себя нарушает, устанавливая особый статус для «религии» и одновременно запрещая все подобные установления. В 1984 году Филлип Э. Джонсон, профессор юриспруденции Калифорнийского университета в Беркли, подробно рассмотрел историю вопроса и пришел к выводу, что «определения религии для конституционных целей не существует и, по всей видимости, не может существовать в принципе». Спустя три года он прочитал «Слепого часовщика» Ричарда Докинза, испытал озарение и основал движение «разумного замысла»[148].
* * *Одной из причин трудностей с определением является использование одного и того же слова для обозначения двух разных типов веры: один не знает, что он тип веры, a другой знает и всерьез к этому относится. В первом тысячелетии до нашей эры в городских цивилизациях Евразии началась эпидемия рефлексии. Заратустра в Иране, Будда, джайнизм и Упанишады в Индии, Конфуций, дао и «сто школ» в Китае, классические трагедии в Греции и эпоха пророков в Иудее возвестили начало «осевого времени», или эры «шага назад и взгляда вовне». Не все имели отношение к «сверхъестественному», но все постулировали «абсолютную реальность», отличную от реальной жизни. Все перевели как можно больше «сакральности» в другую плоскость, оставив себе редкие озарения; остановились у пропасти, отделяющей человечество от его предназначения (описанного в заветах и заповедях), и превратили «отчуждение» во всеобщий закон бытия (внушив большинству потомков, что так было с самого начала). Все исходили из того, что человеческая повседневность является ошибкой и, возможно, преступлением[149].
С тех пор так называемые осевые цивилизации и их многочисленные ответвления живут надеждой на реставрацию, реформацию и «искупление» (бегство от безнравственности и бессмысленности). Это привело к появлению «разума», независимого от социального статуса; открытию условности и недолговечности политических установлений; возникновению нравственных сообществ, не объединенных этнически и политически; кодификации «священных предметов» в письменных сводах исходных откровений; и формированию жреческих элит, специализирующихся на толковании канона и ограничении доступа к спасению. У разных традиций – разные наборы понятий и маршрутов эвакуации, но все предлагают более или менее последовательные теории «шага назад и взгляда вовне»[150].
Осознание того, что путь потерян, предполагает надежду на то, что он будет найден. Все общества и миры имеют начало, но когда человеческая жизнь стала проблемой, то главной вехой (решением загадки и предметом мучительного беспокойства) стал конец. В Древней Греции решения были политическими, метафизическими и временными. В Южной Азии забота о личном перевоплощении отдалила перспективу окончательного решения (а отдаленность перспективы окончательного решения обострила проблему личного перевоплощения). В Восточной и Юго-Восточной Азии конфуцианский идеал усовершенствования и буддистский и даосский идеал отречения слились в традицию, предполагающую и то и другое одновременно (иногда в виде немедленного усовершенствования путем насильственного отречения). Но, даже ожидая возвращения к исходной целостности, жертвы отчуждения продолжали существовать внутри вечного цикла увядания и возрождения. Все окончательные решения были временными. Чтобы солнце вставало, весна возвращалась, добыча шла в руки, а земля плодоносила, герои должны были убивать драконов, а люди должны были совершать ошибки и жертвоприношения. Сдерживание хаоса и его приспешников было ежедневной необходимостью и смыслом существования. Всё было навсегда[151].
Пока не кончилось. В начале первого тысячелетия до нашей эры Заратустра положил начало новому времени, предсказав абсолютный конец света. После решительного боя между силами света и тьмы и страшного суда над всеми когда-либо жившими наступит вечная жизнь без голода, жажды, насилия, рождения и смерти. Герой победит дракона в последний раз, хаос отступит раз и навсегда, и лишь добро пребудет вовеки. Время сделалось линейным и необратимым (а значит, подлинно историческим). Цена нравственного выбора выросла непомерно: не все попадут в вечность, и никому не дано начать сначала[152].
* * *После того, что сказал Заратустра, древние иудеи тоже стали воспринимать время как комический сюжет со счастливым концом. Книга Исхода – стандартный миф о переселении «домой». Такие истории (версии возвращения странствующего героя из загробного мира) описывают опасное путешествие в страну, выбранную богами и открытую вождем-основателем. Но Книга Исхода идет дальше. Главный смысл рассказанной в ней истории – в освобождении от политики и окончательном решении проблемы «шага назад и взгляда вовне». Сбежав от фараона, иудеи основали виртуальное государство. Вместо земного властелина они получили небесного – настолько могущественного, насколько хватало воображения. Они перешагнули «осевую» пропасть между реальным и идеальным, подчинившись единому повелителю. Они не просто унаследовали его от своих предков: они передали ему все права на себя по условиям добровольного контракта. Они не чтили его при посредстве государства, воплощавшего его волю, – они поклонялись ему напрямую, каждый в отдельности (десять заповедей написаны во втором лице единственного числа) и как сообщество избранных. После Моисея всякое посредничество между израильтянами и их истинным правителем стало вторичным и спорным. Они превратились в «царство священников и святой народ». Соблюдение закона стало делом личной преданности и внутренней дисциплины. Небесный отец требовал любви и никогда не уставал смотреть и слушать[153].
Ибо заповедь сия, которую я заповедую тебе сегодня, не недоступна для тебя и не далека; она не на небе, чтобы можно было говорить: «кто взошел бы для нас на небо и принес бы ее нам, и дал бы нам услышать ее, и мы исполнили бы ее?», и не за морем она, чтобы можно было говорить: «кто сходил бы для нас за море и принес бы ее нам, и дал бы нам услышать ее, и мы исполнили бы ее?», но весьма близко к тебе слово сие: оно в устах твоих и в сердце твоем, чтобы исполнять его[154].
Условием прямой связи с абсолютом является признание его суверенности – «ибо ты не должен поклоняться богу иному, кроме Господа; потому что имя Его – ревнитель; Он Бог ревнитель». Израильтяне спаслись от преходящей власти, терпимой к золотым тельцам и провинциальным культам, ради власти вечной, самодостаточной и неотвратимой. Бессмысленно произвольной тирании они предпочли тиранию произвольную из принципа, а оттого бесконечно справедливую. Когда Иов настаивал на своей невиновности, он подвергал сомнению благость Бога. Когда друзья Иова отстаивали благость Бога, они подвергали сомнению невиновность Иова (ибо наказание служит доказательством преступления). Но Бог пришел и объяснил, что он слишком могуществен, чтобы оправдываться перед кем бы то ни было. Он делает, что считает нужным, исходя из соображений, которые только ему понятны. Иову надлежит каяться в пыли и делать как велено. У него нет и не может быть права выбора. Цена политической свободы – нравственное рабство[155].
Нравственное рабство перед источником всякой нравственности есть свобода. Но даже если это не так (наличие у Иова автономного нравственного чувства не может не вызвать сомнений), ветхозаветный бог настолько труднодоступен и непоследователен, что у его подданных могло появиться ощущение некоторой свободы маневра. Всемогущего трансцендентного деспота – в отличие от земных царей и специализированных богов – нельзя обмануть («нет тьмы, ни тени смертной, где могли бы укрыться делающие беззаконие»), но он может быть в хорошем расположении духа или просто очень занят. Кроме того, он дал Иову и его друзьям достаточно оснований полагать, что Завет доступен человеческому пониманию и состоит в соблюдении нескольких нехитрых правил. «Ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, за вину отцов наказывающий детей до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои»[156].
Какова бы ни была судьба отдельного раба божия, будущее избранного народа не подлежало сомнению. Логика Книги Иова не относится к Израилю. Логика Книги Иова предполагает, что личное рабство – справедливая цена коллективного искупления. Некоторые соплеменники могут погибнуть от меча, чумы или диких зверей (за нарушение закона или для острастки), но племя как таковое восторжествует. Буйство, отступничество и жестоковыйность могут замедлить течение времени, но не могут помешать коллективному избавлению. «Тебя избрал Господь, Бог твой, чтобы ты был собственным Его народом из всех народов, которые на земле». Началом было избрание. Концом будет прибытие в землю обетованную, где избранным не придется «терпеть голода и жажды, и не поразит их зной и солнце». История – это то, что посредине[157].
Израильский бог стал первым трансцендентным правителем, которому удалось избавиться от небесной аристократии и провозгласить себя абсолютным монархом. Но на этом он не остановился. Запретив все конкурирующие культы и истребив их последователей в доме Израилевом, он отказал в праве на существование богам других народов. Из единственного бога евреев он превратился в единственного Бога. Остатки племенного релятивизма исчезли не сразу (ты «владеешь тем, что дал тебе Хамос, бог твой», а мы – «тем, что дал нам в наследие Господь Бог наш»), но общее правило не вызывало сомнений. «Я Господь, и нет иного, нет Бога кроме Меня, я препоясал тебя, хотя ты и не знал меня, дабы узнали от восхода солнца и от запада, что нет, кроме Меня. Я Господь, и нет иного»[158].
Племенные боги могут быть создателями вселенной; бог Израиля стал первым вселенским самодержцем. Небольшое племя, гонимое самоуверенными соседями, отплатило обидчикам, покорив мир концептуально. Вместо того чтобы признать превосходство духовных покровителей своих хозяев, сменить флаг и раствориться в толпе реалистов и оппортунистов, израильтяне до бесконечности увеличили мощь своего защитника. Все сущее стало частью вселенской драмы их скитаний и будущего избавления. Все смертные, включая правителей великих империй, стали пешками в руках их небесного фараона. Вся человеческая жизнь, прежняя и нынешняя, стала неисчерпаемой причиной опоздания Мессии[159].
Ничего неисповедимого в этом не было. Конец был предопределен, израильтяне упорствовали в своих заблуждениях, а Господь обвинял их в собственной неспособности исполнить обещанное. Из-за постоянных проблем с теодицеей первый небесный самодержец стал первым человеком из подполья (или подростком). Болезненно реагируя на пренебрежение и насмешки, он хвастался своими достижениями, сулил еще большие, юродствовал, лелеял обиды, наслаждался своей способностью причинять боль и бесконечно фантазировал о грандиозном публичном унижении всех сильных и знатных. Согласно Исайе, он собирался не просто привести свой народ в назначенное место и помочь ему истребить гергесеев, амореев и иевусеев, которые там жили. «Ибо гнев Господа на все народы, и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их»[160]. Что до выживших (сказал Господь Бог своему народу), то «будут цари питателями твоими, и царицы их кормилицами твоими; лицом до земли будут кланяться тебе и лизать прах ног твоих, и узнаешь, что Я Господь, что надеющиеся на Меня не постыдятся. И притеснителей твоих накормлю собственною их плотью, и они будут упоены кровью своею, как молодым вином; и всякая плоть узнает, что Я Господь, Спаситель твой и Искупитель твой, Сильный Иаковлев»[161].