Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Полная версия

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– А крутого мужика? – спросил я на всякий случай.

– Крутого… – пробормотал старшина и почему-то вздохнул да и призадумался снова. – Ладно, рыбак-художник, – махнул он рукой, – не от меня узнаешь, так другие доложат о моём суседе. К тому же тебе решать – если даст Дмитрий Васильич согласие на твоё у него прожитье – квартировать или нет. Значит, так… Фамилие его Липунов. Генерал-майор энкавэдэ в отставке. С довоенных лет был начальником лагеря где-то на севере. Лютовал, говорят, крепко. Он и сейчас ненавидит всё живое, ежели оно на двух ногах. Уволен на пенсию с почётом. С правом ношения формы, которую не носит. Предпочитает ей нижнюю бязевую рубаху и кальсоны. Что ещё? Жена и дочь работают ночными сторожами при универмаге, держат целое стадо коров, штук восемь-девять. Молоком торгуют и стиркой подрабатывают. Офицерам стирают. Рядом часть стоит – летуны. У Васильича тоже офицер проживает. Молоденький такой лейтенантик. В пристрое ютится. Сейчас он в командировке, так что, думаю, свято место пусто не будет, а? Старику постоянно деньга нужна на пропой, по-чёрному зашибает, а постоялец убыл на несколько месяцев. Твоя валюта Васильичу – в самый раз!

От пространной речи на лбу старшины выступила испарина. Я тоже смахнул со своего что-то похожее, но, естественно, по другой причине.

– Сидор Никанорович, а он меня не пришибёт случаем?

– А к кому он побежит, когда приспичит опохмелиться? – подвигал морщинами старшина. – С покойника не поживишься!

– Ладно, была не была! – решился я наконец. – Пошли к твоему вурдалаку. На бесптичье и жопа – соловей.

Старшина Кротов заржал, после чего бодрым шагом направился к магазину.

Конечно, можно было бы походить по городу и самому поискать более приемлемый угол. Но сколько это может продолжаться? Искать квартиру в чужом городе – всё равно что иголку в стоге сена. А мне хотелось поскорее воткнуться в какую-либо контору. Без прописки не примут. И не всякий хозяин решится по-настоящему оприходовать у себя незнакомого человека. А этот алкаш, казалось мне, вполне мог бы пойти на такой шаг из-за потребности в водяре.

– Что будем брать? – спросил я у прилавка. – Генерал-майор, поди, коньяк употребляет?

– Дмитрий Васильич и одеколоном не побрезгает, – ухмыльнулся старшина. – А когда у него душа горит, а нутро полыхает, согласится на керосин, а лучше – на денатурат. Бери «сучок», Миша, в самый раз будет для знакомства.

Я так и поступил, хотя уже не испытывал желания встретиться с человеком, который, на мой взгляд, был ничем не лучше ночных бармалеев. Однако водка куплена – Рубикон перейден, и, значит, за Волгой для меня земли нет: надо использовать до конца данность, предложенную старшиной.

Предвкушая халявную выпивку, он повеселел и стал говорлив. Чтобы скрасить мрачное впечатление от биографии своего соседа, он вдруг начал добавлять в откровенный эскиз первоначального портрета мягкие пастельные валеры, но чем больше старался, тем больше грязи проступало на лике заслуженного работника застенка. Я перебил его, спросив, далеко ли идти.

– Это на Штурвальной. Тут рядом, – ответил старшина.

Мы поднялись в горку, пересекли сколько-то улочек (дома, точно грибы из травы, выглядывали из голых, но ещё кое-где сохранивших бурую листу зимних садов) и пустырей, заросших дубами и каштанами, и наконец оказались у домика, прилепившегося на склоне пологой лощины, под сенью могучих клёнов.

Название улицы примирило меня с предстоящим визитом и его возможными последствиями. Рядом находились Якорная и Палубная, что придавало району морское звучание.


– Алкаш законченный! Неделями пьёт по-чёрному! Дома у него живёт сенбернар, святая душа, умница! Так он ему на ошейник флягу повесил, ну, как в Альпах, когда собаки альпинистов спасают, знаешь? Так вот утром сенбернар сам к нему прямо в постель идёт, опохмеляет его, мерзавца…

Ярослав Голованов

Короткий монолог из «Заметок вашего современника» я прочёл мимоходом, когда, разодрав газету, растапливал печь, чтобы приготовить собачкам жратву и вскипятить чай для собственного потребления. Чтобы вдохновить себя на сей трудовой подвиг, я сперва припал устами к ещё не иссякшему роднику бодрости, заключённому в стеклотаре, а потом обратился к Мушкету:

– Святая душа! Слышал? А ты, дармоед, почему не ублаготворяешь хозяина? Я тебе: «Выпьем с горя, где же фляжка?», а ты продерёшь глаза – и за тезисы к «Анти-Дюрингу» или за поэмы! Бакенбарды у тебя хороши, но Пушкина все равно не переплюнуть!

– А ты меня ублажаешь?! – окрысился Карламаркса. – Сколь раз просил прошвырнуться по улице! Авось, брата Энгельса встретим, покалякаем за «Апрельские тезисы» или поговорим о рабкрине. А ты?! Сам хорош! Тебе Дрискин милей, а не я.

– Больно нужен тебе братан Фридрих! – осадил я зарвавшегося философа. – Прошлый раз только за ворота – сразу пристал к дворняге Эле, под юбку к ней полез паспорт проверять. Я тебе по-человечески сказал: «Мон шер, что за моветон?!», а ты огрызаться вздумал: «Отстань, зануда, дай бабу понюхать!» Тебе что, Дикарки мало?

В печи загудело пламя.

Я приоткрыл дверцу и уставился на огонь. Он всегда завораживал меня: такой обыденный и такой загадочный! А за спиной продолжал ворчать бородатый Мушкет.

– От тебя, хозяин, дождёшься похвалы! Не жди и от меня опохмелки. Да ты вроде и не пьёшь по-чёрному, как этот… энкавэдэшник. Он же сам опохмелялся.

– Сам… У него не было сенбернара. У него – коровы, а с молока его тошнило.

И не просто тошнило – рвало!

С этого биологического акта и началось, собственно, наше знакомство. Будущий квартирохозяин отпер дверь гостям, держа в руке пустую кружку. Он только что выхлебал топлёного молока. Недельная небритость была покрыта пенками. Увидев нас, он выпучил глаза с каким-то утробным стоном, отрыгнул с крыльца белую струю и сразу, не проронив ни слова, ушёл в дом, шаркая галошами и волоча по полу завязки кальсон.

Его лицо поразило меня сходством то ли с инквизитором, то ли с иезуитом, какими я представлял себе подобные типажи: выцветшие глазки, несмотря на страдальческий блеск, вызванный общением с молочным продуктом, пронзительно глядели с костистого черепа, ибо он, в буграх и шишках, главенствовал над прочими составляющими скудного, но выразительного пейзажа. Запавшие щеки, острый подбородок, нос тоже – лезвие ножа. Длинные седые космы, которых давно не касались ножницы, ниспадали на огромные уши. И это при полном отсутствии бровей! Вместо них – розовые полоски над злыми буравчиками зрачков. Пугало!

– С чем пожаловал, Сидор? – спросило пугало.

– Васильич, кончай ночевать – выходи стр-р-роиться! – весело гаркнул мой сопровождающий и, тряхнув сумкой, выстроил на столе шеренгу чекушек.

Красноголовки, числом шесть штук, вызволили из груди старого пьяницы нечленораздельный рык, сходный по смыслу с командой «Заряжай!»

– Щас пропустим «фельдъегеря», а после и всю обойму раскокаем, – объявил Сидор, правильно понявший значение сих утробных звуков.

Я отказался от «фельдъегеря» без закуски, а они мигом опростали стопки, причём хозяин продемонстрировал свой способ употребления крепкого напитка. Проглоченная водка, не достигнув желудка, застревала на полдороге к нему и возвращалась в рот. Погоняв её вверх-вниз, он отрыгивал водку в стакан и только после этой, выглядевшей довольно омерзительно, процедуры загонял, наконец, беглянку в утробу.

Неслышно появилась хозяйка. Молча прошлась за нашими спинами. На столе появились хлеб и капуста, жареная картошка и консервированные огурцы. Я тоже успел выложить селёдку и колбасу. И только теперь ощутил воистину волчий аппетит. Навалился на снедь, пропустил и водочки. К этому времени старшие товарищи успели повторить и налили по третьей.

– Ты бы застегнул ширинку, бесстыжая рожа! – Старушка, прежде чем исчезнуть, в первый и последний раз отверзла уста. – Ишь, вывалил свисток. Людей бы постыдился!

– Цыц, старая кляча! – рявкнул экс-генерал, наливаясь апоплексическим румянцем. – Давно кулака не пробовала!

Обмен любезностями, видимо, обычный в этом далеко не святом семействе, но привычный для старшины, меня доконал. Сидел, будто наглотавшись помоев. В море тоже ходят не ангелы, ну, пошлёт тебя дрифмастер на три буквы – эка невидаль! Отправишь его на четыре – и вся любовь! Мирно разошлись параллельными курсами до следующего «обмена мнениями». Палуба есть палуба. Она не такое слышала – ого-го! А тут… В порядке вещей. Мимоходом. Будто плюнул в душу жене и не заметил.

Застолье продолжалось. Я пропускал. Коллеги все повторяли и повторяли. Начали, согласно ритуалу, с «малой программы векапебе», но быстро приступили к «большой». Сидор Никанорыч пил умело и ответственно. На глянцевой лысине выступили бисеринки пота, нос и щеки слегка побурели, но глаза смотрели по-прежнему трезво. Главное, старшина все время держал на прицеле мой квартирный вопрос. Наконец, сочтя момент подходящим (хозяин только что прокатал вверх-вниз очередной стопарь), он приступил к делу. Тянуть не стал, а с ходу взял быка за рога:

– Васильич, это Мишка Гараев. Рыбак с Мурманска. Во! Теперь решил к нашим прислониться. Возьмёшь на постой? Парень нынче крепко помог нам – захомутали двух урок. Теперь он вроде как имеет отношение к органам правопорядка. Ты старый зубр, матёрый волчище, он – молодой, но помехой не будет. Да и лишняя деньга всегда пригодится. Решай! Экс-генерал некоторое время таращился на меня и молчал, продолжая грызть луковицу. Я ждал. Не скажу, чтобы с замиранием сердца, но… А он согласился.

– Пусть селится на место Вальки-лейтенанта, – выдал резолюцию, дохрумкав головку. – Тот объявится месяца через два. Но уговор: Валька возвращается, а рыбак сразу освобождает нары.

– О чем разговор! – хохотнул Сидор Никанорыч и подмигнул мне. – Вылетит, как из пушки! К тому времени он и сам что-нибудь подыщет.

– Значит, рыбак, тебя Мишкой кличут? – обернулся ко мне старый алкаш. – А почему без чемоданов путешествуешь?

– Вещи остались в камере хранения. – Я поднялся. – Сейчас и сгоняю за ними. Через пару часов вернусь.

– С бутылкой возвращайся, – наказал старшина и снова подмигнул одним и другим глазом.

– Верно! – очнулся экс-генерал. – Тогда и камеру приготовим, тогда и приговор приведём в исполнение.

Меня аж передёрнуло от тюремного лексикона, который, видимо, будет сопровождать меня ежедневно. Но, может быть, действительно удастся сменить дислокацию в ближайшие дни? Хорошо бы! А пока и то хорошо, что «камера» с отдельным входом. И всё-таки я радовался даже такому жилищу. Передышка. Уже сегодня я мог слегка ослабить подпругу, а завтра оглядеться в городе и спокойно подумать о первых шагах.


Все ушли. И скоро уйдут их души.Думай только о них – чтоб скорее забыли:человек состоит из воды. И полоски суши.Вадим Месяц

Чайник зафурчал, забулькал. Я снял его с плиты и помешал в кастрюле собачье варево. Потом закурил, приоткрыл дверцу и склонился к огню.

Саймак, помнится, устами Питера Максвелла утверждал, что тяга к огню – это атавизм. Воспоминание о той эпохе, когда огонь был и подателем тепла, и защитником. «В конце концов мы переросли это чувство», – добавил он. «Возможно, это первобытная черта, – возражала его собеседница, – но должно же в нас сохраниться что-то первобытное». Сохранилось! Во мне – точно. Как и тяга к воде. То и то до сих пор крепко сидит в нас. Городские калориферы – мура, а открытый огонь действительно завораживает и делает уютной любую берлогу. «Первобытный» огонь, как ничто другое, скрашивает одиночество. Полоска суши под тобой обретает устойчивость пьедестала, и ты начинаешь понимать, «что секрет спокойной старости – это не что иное, как заключение честного союза с одиночеством». Я, конечно, не полковник Аурелиано Буэндиа, но что из того? Он прав, и, соглашаясь с ним, я провозглашаю и свою правоту.

Я сунул кочергу в пышущую жаром пасть и поворошил дрова. Поленья затрещали и выбросили сноп искр: тёплая волна окатила колени и коснулась лица. Я сразу даже и не вспомню, когда был в последний раз в городе. Вот Борхес подсказывает: «Невозможно представить себе чистое настоящее. Оно было бы ничем. В настоящем всегда есть частица прошлого и частица будущего». Отталкиваясь от этого постулата, ковырну прошлое, коли надо вспомнить, когда же я там был.

Я был… я был… Да, точно, помчался, чтобы отвезти Командору его последнюю рукопись. Не терпелось поделиться находкой, обнаруженной в повести, вернее, мемуаре. Находка – это слишком. Просто я уловил сходство, сходство, конечно, относительное, эдакую параллель к тому, что случилось с нами в годы, близкие друг к другу. Командор возвращался домой из Севастополя. Я – из Ростова-на-Дону и тоже к своим пенатам. Он, как и я, волею судеб оказался без денег. Он истратил последние шиши на книжку Стругацких «Страна багровых туч», купив её в Москве, я же приобрёл на станции Лиски толстенный том Саянова «Небо и земля». Оба надеялись, что пища духовная заменит пищу телесную. Увы, как хороши, как свежи были розы!.. Только увяли они слишком быстро.

Листать на завтрак, обед и ужин книжные страницы в то время, когда соседствующие с тобой путешественники трескают варёную курицу с варёной картошкой, свежими помидорами и другой снедью, когда весь вагон пропитан ароматом южных яблок, невыносимо, если в кишках переливается гольный кипяток, и тот бурлит, как вода в унитазе.

Я располагался у самого потолка, на боковой багажной полке, но, видимо, шум приливов и отливов в моем желудке долетал до ушей обитателей купе. Пожилая пара, подвесившая у носа голодающего сетку с помидорами и наблюдавшая за его судорожными эволюциями, наконец допёрла до сути голодовки. В Перми, где стоянка была довольно продолжительной, я был приглашён в ресторан и накормлен. Отказываться не было резона, как больше не было сил взирать в ту золотую осень пятьдесят второго года на дары огородов, которые предлагались бабушками на каждой станции.

Командора от голодной смерти спас мальчик-попутчик, любитель интересных книжек, а значит, и братья Стругацкие. Произошёл обмен мнениями, а после – ненавязчивое кормление.

Мы обсудили эти коллизии, какие иной раз случаются с людьми, ещё и не подозревавшими о существовании друг друга, устроившись за журнальным столиком, на котором появилась бутылка «Перцовой», банка селёдки пряного посола и, само собой, хлеб. Много лет минуло с того времени, но прошлое оживает в памяти и обрастает деталями, если оно касается двух индивидов, сидящих тет-а-тет, а «Перцовая» греет душу и подогревает воспоминания. Командор напомнил, что дальше он пишет о Саянове и его книге. Она уцелела и по-прежнему стоит на моей полке с маминым автографом: «Эту книгу Миша купил на станции Лиски, когда…» Ещё одна параллель, сказал я ему на это – и вспомнил, как во время войны я, сопливый пацан, нашёл в лесу корку чёрного хлеба. Кто её бросил? Или оставил под сосной? Сухая и плесневелая, она показалась мне слаще бланманже!

Ну, война – особая статья. Тогда лепёшки из отрубей и лебеды почитались за пирожное, а картошка – лучшим земным фруктом.

«А не испечь ли сейчас с десяток? – подумалось вдруг. – Печь почти прогорела. Суну – выну, а после – с солью. Ых!..»

Так я и поступил, а вскоре, отстучав золу и разломив черно-золотистую корочку, дул в рыхлое нутро печёной картофелины, сыпал соль на её рану и, все равно обжигаясь поостывшей мякотью, с наслаждением глотал плоть уральского яблока.

Нет, одиночество имеет свои преимущества, возможность неспешно думать обо всём и ни о чем. И вспоминать. Никто не отвлекает, ничто не мешает тлеть сознанию, как дотлевает сейчас содержимое печи. «Мы – неосторожная либо преступная оплошность, плод взаимодействия ущербного божества и неблагодатного материала». Обо мне сказано. Молодец аргентинец! Хорошо отчехвостил русского пентюха!

Да, всё не так, через пень-колоду и не туда, куда надо. А куда мне, собственно, нужно? Все перепутья давно позади. Я давно и зола, и пепел. С испода, знамо дело, ещё не все остыло, но, боюсь, греет только меня. Почему я здесь, а не в городе? Ведь в деревне я всегда чувствовал себя не в своей тарелке, всегда стремился поскорее убраться в лоно цивилизации. А потому я здесь, что здесь – полоска суши, что соприкасается с аш-два-о в моем лице и натуральной водицей. Их единение создаёт проекцию прошлого на настоящее, а в целом – иллюзию машины времени. Здесь никто не мешает путешествовать в любом направлении по векторам времени, хоть со знаком плюс, а лучше – со знаком минус. Все ипостаси времени равнозначны для меня на «полоске суши». Они – сообщающиеся сосуды, и моя «вода» стремится перелиться в тот, который в сей миг может одарить её душевным трепыханием и сердцебиением.

На этом участке побережья покинувшие тебя не делятся на живых и мёртвых. Тут другое. Живые… они просто далеко. Мёртвые слишком далеко. Одни – ушедшие, другие – не пришедшие обратно. Я не скорблю о них. Печаль моя светла. Я разговариваю с ними так же, как и с теми, кто изредка навещает меня, и кого так же редко навещаю сам. Кажется, чего проще сесть в электричку и перенестись из пункта А в пункт Б, но не тут-то было. Поэтому и с теми, и с другими встречи происходят только во сне. И получается, что жизнь наша – только сон. Где они, Хваля, Шацкий, Терёхин и Охлупин, Володька Бубенщиков и, наконец, последняя горькая утрата, Виталька Бугров? Да здесь же, со мной! А сколько осталось поближе, в пункте К или в пункте Е? Да, и в М, конечно. Хватит пальцев одной руки, чтобы пересчитать оставшихся, да и этих пальцев будет слишком много, как говорил Питу Максвеллу умирающий баньши.

Красивую, добрую сказку создал Саймак – мою библию. Её можно открывать по утрам, заглядывать в неё перед сном, чтобы улыбнуться неандертальцу Алле-Опу, профессору Максвеллу, гоблину О’Тулу и духу Вильяма Шекспира. В этой сказке надежда. На встречу? С теми, кто уплыл и не вернулся? Наверно. Потому что всё реже случаются «верстовые столбы» и всё чаще – холмики и столбики над ними.

Да, время бежит всё быстрее, а шаги делаются медленнее. И то, что ОНИ уже ждут меня, не страшит, а приносит умиротворение. Ибо что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Вечны только море и небо, волны и ветер да Земля, которую люди постоянно пересекают с упорством перекати-поля. Ты, Мишка, и сам был им, а теперь никуда не стремишься. Ну, было, было… Как пел Вилька Гонт: «А мне всё равно, зачем и куда, лишь бы отправиться в путь!» Конца пути не видно. Пора и задержаться на «полоске суши». Рядом жена. Тоже друг. Самый близкий, в сущности, если бы… н-да… Что странно (или интересно?), одиночество не покидает и в её присутствии. Оно становится другим. Но когда её, как сейчас, нет рядом, образуется пустота. Непостижимо гулкая. До звона. Становится не по себе от её удушливости. Все время чего-то не хватает, а в голове, вместо мыслей, слизь. Но вот она снова рядом, и… можно не говорить ни слова. Она здесь – и этого достаточно. Да и разучился я разговаривать. Предпочитаю слушать других. Особенно Кавалера-и-Бакалавра. Вот кто умеет вести беседу! Но Бакалавр занят Христом и своим романом.

За что я люблю фантастов? Они дают ключ к преодолению «гулкой пустоты», душевного вакуума: долго ли протянешь при отсутствии воздуха? Чтобы спастись, достаточно напрячь извилины до упругости циркового троса, на котором пляшут канатоходцы. Сделать вид, что и ты способен на чудеса. Уверен, они последуют при закрытых глазах и ровном дыхании. Главное, лежать не шелохнувшись. Ты превращаешься в могучего джинна и творишь свой мир, в котором всё подвластно тебе и всё возможно. Чем немыслимее, чем сказочнее ситуация, в которой оказываешься, тем легче становится дышать и отпускает сердце тупая опоясывающая боль. Настоящее тоже отпускает тебя в плаванье по волнам любой высоты и протяжённости. С их гребней открывается даль, за которой видно и то, что было с тобой, и то, что могло бы быть, но не произошло. В этом мире ты хозяин. Сон разума порождает чудовищ, но если он бодрствует, исчезает весь бедлам современной жизни, грязь и кровь, подлые нравы, все издевательства над людьми, что вершатся именем демократии.

Одно плохо в этих фантазиях: реально ты спасаешь только себя. Ты как бы заключён в пентаграмму, остальные находятся вне её. Но я, увы, не борец. Это плохо, это, быть может, некрасиво, но это так. И потому вне меня всё остаётся по-прежнему.

…Я прислушался к тишине: гробовая. Только похрапывает во сне махровый марксист Карламаркса, вздыхает о чем-то сучьем Дикарка да попискивают за обшивкой мышки-вострушки.

Начертив мысленную пентаграмму, я привалился носом к стене и стал ждать, но сказки не получилось. Она вытолкнула меня в домик на Штурвальной, где поджидал меня опричник Липунов. Экс-опричник, но всё равно – мерзкий и в его нынешней ипостаси.


Тогда я повёл атаку с позиций здравого смысла, как действует любой обыватель, которого припирают к стенке…

Роберт Эксон Хайнлайн

С пропиской опричник всё-таки надул. Пообещав всё оформить, взял деньги вперёд за три месяца, но сразу начал темнить, бекать и мекать.

Я не был в отчаянии. Пока. Но уже ощущал приближение депрессии. Кадровики, не обнаружив в паспорте заветного штампика, отказывались разговаривать, а тут – и месяца не прошло – вернулся Валька-лейтенант. Возникла проблема. Дед не желал возвращать квартплату, а куда меня девать, не знал. Пришлось взять в дом, а в нём не разбежишься: кухня да комната. В кухне не повернуться: стол, печь, лавки. Здесь хозяйка стирала бельишко офицеров-летунов. В комнате просторнее. У стен, слева и справа, два перинных катафалка. В центре стол. В простенке между окон – громадный фикус в кадке, перед цветком ещё одна кадка пантагрюэлевских размеров, приспособленная для браги. Иной раз под деревянной крышкой ничего не плескалось. «Старая обезьяна», как я про себя называл экс-генерала, всегда брал резвый старт и мигом попадал в зависимость от моего кошелька.

Я спал на дамских перинах у правой стены. Мамаша и дочь ночь проводили на дежурстве, а отсыпались, видимо, днём, в моё отсутствие. Я их почти не видел, иначе б неловкость, которую я испытывал перед обездоленными бабами, стала хронической.

Пока я верил в обещанную прописку, то изредка финансировал старого алкаша для своего же спокойствия. Иначе, стервенея и матерясь, он становился невыносим. Выполнив «малую программу векапебе» (хрыч в этом случае ограничивался чекушкой и тотчас заряжал кадку), экс-чекист отступался от меня на некоторое время и третировал только домашних. Моё будущее было темно. Приходилось урезать себя во всем. Единственная роскошь, которую я позволил себе, – это книга Шанько «Под парусами через два океана», которую, как Библию, читал перед сном и с которой допоздна засиживался на кухне. Я не спешил погрузиться в перины, ибо ночь сулила бессонницу. Бесплодные блуждания по городу изматывали, нервы – на пределе, а рядом пьяный висельник, который тоже бодрствовал и кружил тигром, готовый придраться к каждому пустяку и обрушиться матершинной тирадой. Все это не могло закончиться добром. Я чувствовал: что-то назревает, и вот наступил день, когда нарыв созрел и лопнул.

…В кадушке поспела отрава, настоянная на табачном листе. Хозяин успел надраться и попёр меня с кухни: «Свет жжёшь, а я за него плати?» Он был смешон и страшен, зверь, рыкающий и алчущий! Да как его носит земля, думал я, забираясь в кровать. И как его терпят женщины, живущие с ним под одной крышей?!

Я не спал, но не спал и сосед по спальне. Как привидение в белом исподнем, он поднимался с пуховиков и шёл на приступ кадушки, возвещая об этом грозным песнопением: «По долинам и по взгорьям шла дивизия впер-ред!» Выхлебав очередной ковш зловонной браги, часто падал у ложа и громоздился на него, подбадривая себя партийной установкой: «Вставай, проклятьем заклеймённый!..» И ох как был прав!

В тот вечер я был в особенно мрачном настроении.

Некто, живший на Советском проспекте и почти согласившийся пустить меня под свой кров, вдруг передумал и отказал не только в прописке, но и просто в жилье. А тут ещё, как назло, пришлось слишком рано забраться в постель. Сна ни в одном глазу, у фикуса качаются листья, у кадки с отравой гремит крышка, у пьяного старпёра отказывают ноги, он снова, колосс родосский, чтоб его приподняло да припёрло, с грохотом падает ниц и карабкается к себе, слегка обновив репертуар: «Вставай, поднимайся, р-рабочий нар-род, иди на ба-арьбу, люд га-ал-лодный!»

Такой была обстановка на три часа ночи.

Я лежал на спине и разглядывал потолок, по которому скользила размытая тень от ели, что росла за окном. Яркий свет уличного фонаря делал её особенно беспокойной, а рядом колобродил осколок марксизма-ленинизма – и время от времени вдруг вспоминал меня:

– Чита-ака-а-а! – орал он, приблизившись к моей кровати. – Каждую ночь электричество жжёшь, заполночь задницу протираешь! Сколь раз предупреждал, а всё никак не уймёшься!

На страницу:
3 из 9