Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга первая
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга первая

Полная версия

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга первая

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Так вот ты почему оказался в Кишинёве! – сообразил Петька.

– Так, да не совсем так… – замялся я, занятый всё тем же: говорить – не говорить до конца? – Сначала директор наш, божий одуванчик Павел Петрович засуетился. С торжеством «эдак вот» – его словечко – сообщил мне приятную новость и «эдак вот» посмотрел. Мол, допрыгался, голубчик! Придёшь, говорит, на проходной назовёшься – дадут пропуск, и шагай, мол, на эшафот. Как на эшафот меня и провожали ребята. Все были уверены, что вышибут с треском, но обошлось. Дама, некто Шарикова, меня песочила. Прямо заявила, что письмо моё с почтамта никуда не ушло. Сразу передали в обком для разбирательства. Не орала, но сверлила меня-я… И голос, как у великого инквизитора Торквемады! Да почему, да как ты посмел, да… В общем, пообещала, что если не угомонюсь, то будут приняты меры.

– И дёрнуло же тебя, Миша!.. – вздохнул Егор Иваныч.

– Дёрнуло, – согласился я. – А после – общеучилищное собрание. Не из-за меня. Вообще. Комсомольское. Отчёт о том, как у нас всё здорово и хорошо. Я снова вылез. Сказал, не училище у нас – болото. Главное, коммунизм зацепил. Формальностью назвал, а не маяком, не звездой, зовущей в будущее, а способом обделывать свои делишки. Поддержали меня только Сашка Задорин и Витька Абаев, зато парторг обрушился… Назвал выступление аполитичным, меня – оппортунистом. Я закусил удила – наехало! Снова взял слово и – на него. Вы, Михаил Иваныч… забыл я уже фамилию и должность – в военном мундире ходил… вы, говорю, сидите вчетвером в своей канцелярии, на двух метрах ютитесь, шушукаетесь и живого слова боитесь, а мы, может, больше вас к коммунизму стремимся, хотя тоже ютимся на нескольких квадратах, всего-то в одной комнате и зале. Директора помянул. Теперь и Паша поднялся на дыбы: ты нас оскорбил, ты меня оскорбил, ты товарищей своих оскорбил! И снова парторг начал бодать. Да, оскорбил старика директора, а он столько сделал для вас. Влепили мне строгача, А Павел наш Петрович предложил даже устроить надзор за всеми дипломниками, а за Гараевым – особо: очень он ненадёжен в политическом отношении. Ну, думаю, держись теперь, Мишка: чуть что – и по жопе мешалкой… Простите, Зоя Петровна, сорвалось!

– Чего уж там!… – улыбнулась она. – И чем же закончилось?

– Тогда и начал подумывать, не плюнуть ли. Мол, ну их в болото! Возьмут и прямо на дипломе прижмут к ногтю.

Егор Иваныч чему-то улыбался, Зоя Петровна хмурилась, Петька тоже поглядывал как-то странно. Спросил, и никто, мол, не капнул на тебя?

– Может, и капнул кто, да тут март подоспел. Лучший друг студентов отдал концы – до меня ли? А я вразнос пошёл. Запил, загулял, стал пропускать занятия. Это уже осенью случилось, на пятом курсе. Раньше такое за мной тоже замечалось, но не так резко. А педагог мой Фёдор Шмелёв всё и припомнил. «Забыл, – говорит, – наш уговор? Если пропустишь хоть одно занятие, можешь больше не появляться.» «Уговор, – отвечаю, – помню. Можно забирать документы?» «Забирай!» – и кормой ко мне. Документы я забрал. Вернулся в аудиторию… мы тогда писали обнажённую натуру, в рост. Пнул я ни в чём не повинный холст, повернулся и… оказался в Мурмансельди, а потом – в Кишинёве.

– А как же товарищи? Не отговаривали? – спросил Егор Иваныч, теребя пегую бородку.

– Не без этого! – бодро ответил я. – Шума было достаточно. Такую агитацию развели, а потом отступились. Поняли, что дурня ничем не прошибёшь. Проводы устроили. Очнулся где-то за Молотовым, на багажной полке с куском колбасы в пасти…

Слушатели мои посмеялись, но как-то грустно, и я, чтобы разрядить обстановку, сказал, что был я в ту пору большим оптимистом, увлекался Ромен Ролланом, и, отправляясь в путь, отыскал у него и вызубрил самый подходящий в ту пору девиз.

– Даже два, – вспомнил я. – Первый – на вечную тему: «Что есть истина?» Он универсален и пригоден на все времена: «Заблуждение на пути к живой истине плодотворнее истины мёртвой». А второй… второй тоже помню дословно: «Да здравствует жизнь! Да здравствует радость! Да здравствует борьба с нашей судьбой! Да здравствует любовь, переполняющая сердце! Да здравствует дружба, согревающая нашу веру, – дружба, которая слаще любви! Да здравствует день! Да здравствует ночь! Слава солнцу!»

Петька хихикнул, а Егор Иваныч развёл руками:

– Лихо! – выдохнул он. – Хоть с трибуны мавзолея! А как, Миша, обстоит с любовью? Тоже «да здравствует»?

– У Петрония «да здравствует», а у меня – захирела. Может, тлеет ещё, но за хребтом уральским. Отсюда не видно.

– Ну, если тлеет, раздуешь – из искры возгорится пламя, так? А пламя всегда видно. Пламя – если оно пламя, а не копоть – обязано жечь и греть, – сделал вывод отшельник.

Уже совсем распогодилось. Капель с крыши звонко падала в бочку.

Зоя Петровна поднялась и, забрав Егора («Нечего парню делать в вашей компании!»), отправилась по грибы.

– Сооружу вам жарёху, да и отправлюсь восвояси, – сказала из двери.

Я предложил достать нашу бутылку, но Егор Иваныч отказался. Мол, когда и вы отправитесь восвояси, тогда и устроим банкет. Петька тоже начал готовить этюдник и вскоре исчез за часовней. Тогда и я покинул избушку, оставаясь при своих мыслях о Мурманске, вспоминая Витьку и Сашку, а заодно и «метафизику» тех дней. Знал я, что сегодня с работой ничего не получится. Выпив хотя бы сто грамм, я никогда не брался за кисти. Алкоголь не помощник в любом деле. На «Онеге» был сухой закон, но парни ухитрялись протаскивать спирт в яичной скорлупе. Прокалывали ее, вытряхивали содержимое, а потом шприцем закачивали спирт. Трудоёмкий процесс требовал сноровки, но, как видно, цель оправдывала средства. Я всегда отказывался от угощения: палуба требовала бдения и трезвой головы. Сейчас тоже не до живописи. Предпочёл ей прогулку к нижним скалам, где имелось любимое местечко. Там, между каменных стен, высился одинокий монолит, названный мною «Чёртовым пальцем».

– Да здравствует дождь!.. – бормотал я, съезжая по мокрому травянистому склону. – Да здравствуют туман и обман… я сам обманываться рад… Да здравствуют иллюзии, черт их дери, иллюзии, дарующие ощущение реальности! Да, только так. Да здравствует погоня… За чем?

Тут я поскользнулся – шлёпнулся и последние метры проехал на заднице.

Тень от скал лежала выше. Солнце здесь высушило траву. Подниматься не хотелось. Некоторое время я лежал на спине, следя за клочковатыми облаками, что цеплялись почти за вершину Полюда. Затем перевернулся на живот. Редкие капли ещё сверкали на травинках, но трудяги-муравьи уже волокли куда-то прутики и хвою. И пёрышко! Зачем? Муравьихе на шляпку?

У лесной чащобы, в зарослях папоротника, торкнулась и взлетела тетёрка. Перемахнула поляну – исчезла. Я проводил её взглядом – стало не по себе за вчерашнюю промашку. Вернее, наоборот, за то, что не промазал. Вчера Егор Иваныч дал мне ружье и два патрона. «Может, подстрелишь что-нибудь съедобное», – сказал, вручая оружие. До родника я не добрался – залез в бурелом. Вдруг за спиной что-то вспорхнуло, зашелестело, промчалось над головой. Я выстрелил влёт, не целясь – навскидку. Птица, цепляясь за ветки, свалилась в кусты. Н-да, у сильного всегда бессильный виноват. И несъедобный дятел. До того расстроился, что задрожали руки, и когда я вспугнул косача, обрадовался, что в стволе не оказалось заряда.


Пойду-ка я в своё жилье,да заварю я чай…Я всё отпраздновал своё,Прощай, старик, прощай!Вадим Шефнер

Припасы, несмотря на жёсткую экономию, подходили к концу. Рацион стал, в основном, грибным. Похлёбка – с одной картофелиной и горсткой крупы, все остальное – зелень, травка всякая. Конечно, Егор Иваныч предлагал и угощал, но объедать хозяина, которому продукты доставлялись не на вертолёте, было стыдно. Ладно ещё, что последние дни, проведённые под гостеприимным кровом, оказались самыми плодотворными и удачными.

Но пришёл день, когда мы вскинули на спины опустевшие рюкзаки, подняли этюдники и сушилку, набитую сухими и свежими этюдами. «Наша» бутылка была выпита накануне, а утром прощального дня, обнялись мы с Егором Иванычем и…

И густой сумрачный лес точно проглотил нас.

Спуск иногда бывает тяжелее подъёма. На этот раз обошлось. Дожди не шли всю последнюю неделю, глина высохла, так что к подошве Полюда спустились быстро и без потерь. И снова дебри и бурелом. Прежней тропой не воспользовались – двинули напрямки, чтобы выйти к Ветлану. Как матрос-партизан Железняк, мы шли на Бахари, а вышли к Петрунихе. Зато оказались напротив Ветлана. Первым делом разжились продуктами, – перехватили продавщицу, уже закрывавшую магазин. И дальше повезло. Я сел писать красавицу-скалу, да что-то не заладилось: сколько ни старался, всё получалось не то, чего добивался. Однако мужику и бабе, подошедшим взглянуть, картинка поглянулась. Разговорились. Спросили, откуда, мол, объявился в этих краях такой «фотограф»?

– Из Молдавии мы, – ответил, заканчивая работу. – Туда и возвращаемся.

– У молдаван, наверно, зима-то сырая? – вдруг поинтересовался мужик.

– Да, – говорю, – промозглая.

– У нас с мороза краснеют, у вас синеют, – засмеялся он.

А баба, узнав, что нам нужно в Красновишерск, предложила подвезти. На чём бы, думаю? А она подогнала узенькую… пирогу! Стоя подогнала, работая шестом! Мы усомнились поначалу: уж больно ненадёжное плавсредство. Поднимет ли трёх парней, да ещё с грузом?

Петька полез первым. Неловкое движение – и лодка, кажется, готова тут же перевернуться.

– На то и название ей – душегубка, – улыбнулась тётка. – Моя долблёнка, наверно, последняя из таковских – из цельного, значитца, дерева. Теперича все больше из трёх досок ладят.

В общем, с опаской, стараясь не дышать, но погрузились.

Тётка отложила шест, отгребла кормовиком на стремнину и – что значит течение! – помчались мы, как борзая за лисой или зайцем.

Тётка оказалась говорливой.

Варягов не заинтересовал рассказ её о местной достопримечательности – «бумажном» комбинате, и она тут же поведала о делах, видимо, привычных для этих мест, то есть о беглых заключённых. О них мы слышали уже и от студентов-туристов, и от Егора Иваныча. Она и про «душегубку» свою упомянула лишь для того, чтобы поговорить о здешних страстях-мордастях. Мол, пользуется лодкой не только для быстроты передвижения. Нет, «она и чичас ишо востра на ноги». Просто не ходит берегом «из остерёгу». Беглецы, по её словам, «предпочитают баб резать и раздевать».

– В женской одёвке ловко маскировать свою мужичью сущность, – поделилась она дедуктивными соображениями. – В платке да платье можно на пароход проникнуть или тем же берегом прогуляться, пока охрана по лесам шарит. И уходят ведь! Многих «беглянок» аж в Молотовом лавливали!

Высадила она пассажиров у кирпичного завода, откуда «до пристаней бегает автобус». Расплатились с ней моим «видиком» Ветлана. Осталась довольна.

Автобуса ждать не пришлось: он будто специально подкатил за нами. Вошли – сразу и отчалил, затарахтел по единственной здесь, кажись, длинной улице с неприметными строениями и соснами вдоль тротуаров. Они и во дворах росли. В городском саду тоже сплошной сосняк, может, и с грибами-маслятами.

Восвояси отплыли тем же вечером. До Тюлькино – на пассажирской барже, набитой битком. В Тюлькино нагрянули солдаты с собаками. Началась повальная проверка документов. Как в песенке из какого-то фильма: «Секира-мотыга – клей столярный, Гитлер был маляр бездарный. Секира-мотыга – слева, справа, ночью – обыск, днём – облава. Секира-мотыга – там и тут – скоро Гитлеру капут!». Как бы и нам «капут» не сделали. Не успел подумать, ко мне овчарка направилась. Чем-то не понравился служебной псине. Подошла и давай приглядываться и обнюхивать. А «красные» сразу и прицепились: залезли в рюкзак, заглянули в этюдник. Заодно и Петьку ошмонали. Фамилия не понравилась: «Что за Мудак на Вишере объявился?!» К счастью, всё обошлось. Только покидали в рюкзаки выброшенный скарб, и я, углядев на катере, тащившем баржу, пыскорского Тольку Проскурякова, сразу же перевёл свою команду к нему. За встречу, само собой, угостились, как мы с ним когда-то и «за прощанье». Я завернул домой, чтобы поведать родителям о своих планах насчёт Мурманска. Толька, прослышав о моих намерениях, зазвал меня к себе для выяснения оных. Налил глаза и зарыдал – до того ему захотелось со мной на Мурман! Но кто ж ему, вольной птахе, мешал лететь в дальние, но чужие края?

Сейчас он тех слез не вспоминал. Порасспросил меня о тамошней рыбалке и сказал, вздохнув, что здесь, на реках, всё своё да привычное. А там, может, жизнь бы тоже не задалась, как и у тебя, Мишка. И что странно, слова его эти растравили мне душу. Уж не катерок ли его стал тому причиной? На «Невском» то же самое было. Не пароход, да вроде парохода! И кольнуло меня сожаление: «Зачем поспешил уволиться?! Не рано ли бросил якорь?!»


Жизнь, в самом прямом смысле этого слова, драма, ибо она есть жестокая борьба с вещами (включая и наш характер), борьба за то, чтобы быть действительно тем, что содержится в нашем проекте.

Хосе Ортега-и-Гассет

Я потрошил для растопки старые номера «Комсомолки» и наткнулся на глубокомысленное рассуждение о том, что похмелье бывает разное. Одни, мол, поутру недоуменно разглядывают трупы канареек, выжатых в коктейль вместо лимонов, другие начинают спасать мир а ля Брюс Уиллис. Я тоже находился в этом горестном состоянии, которому соответствовала фотография в той же газете: ледокол взламывал белое поле, оставляя за кормой разводье в виде бутылки. Снимок как бы олицетворял мой вчерашний день. Чтобы избавить скукоженную душу и отвратительные ассоциации, вызванные похмельем, снимком и подписью под ним: «Абсолютный двигатель искусства», принялся за статейку, расположенную ниже. Хотя и понимал, что «жёлтая» пресса не откроет ничего нового, но, думал я, всё-таки отвлечёт мой несостоявшийся «проект» от жажды и мрачных мыслей.

«Называется выставка «Замки для «новых русских», – читал я, расправляя измятый кусок газеты. – «Новые русские», по идее устроителей, люди разные. Одни цепями гремят, другие стали более цивилизованными, с пальмы слезли и знают несколько художников помимо Шишкина и Левитана. Для первых (которые в цепях) оборудована левая стенка с берёзчатыми пейзажиками и сиренью в позолоченной раме. Для других – стенка правая, «Воздушные замки», с работами в стиле популярных художников двадцатого века. Тут вам и женщина, у которой вместо грудей – птичьи гнезда, и загадочные дамы с веерами, и вполне импрессионистские балерины. Что хочешь, то и покупай, потребитель всегда прав, о вкусах не спорят».

Статейку я уже читал. Речь в ней, помнится, шла о том, что реклама понемногу оттесняет современную живопись, и что искусству нынче самому нужна реклама: реклама на уровне «купите меня!»

Этот искусствоведческий опус надо всенепременно показать Дрискину, решил я. Мол, пейзажик мой ты, гад такой, писсюарный, отклонил из-за простоты и пустоты пространства, так скажи, олигарх унитазный, что тебе надобно! Цыпленки тоже хочут пить. Потребитель всегда прав? Ладненько… Заказывай и потребляй! Ну-ка, освежу память, – может, газетка подкинет идею, как выжать деньгу из дрискиной мошны?

«Притворившись этим самым потребителем, – читал я и мотал на ус, – («Понимаете, меня друзья попросили, они как раз загородный домик обставляют…»), спрашиваю, к какой стенке чаще подходят. Галерейщик мнётся:

– Да вы понимаете, кто как. Вот недавно приехал один, подскочил к левой стенке, присмотрелся. Потом выложил две штуки за берёзки и уехал. А у ваших друзей что за домик?

Я долго вру про комнату с камином и получаю рекомендации:

– Ну, вот эта работа. Шелкография, всего триста долларов. В Японии оригинал этой художницы идёт тысяч за двенадцать».

У Прохора Прохорыча, кровососа моего и соседа, тоже имеется комната с камином, но слез ли он с пальмы или всё ещё сбивает башкой кокосовые орехи? Надо спросить, а вдруг он уже спустился до середины ствола. Нет, похоже всё-таки слез, хотя и остался в чём-то… Как тут сказано? «А „новые русские“… Они же как дети. Им сказано, что „Ролекс“ – это круто, вот они и натирают себе запястья алмазами». Гм, картинки мои, конечно, не алмазы, и пусть Проша купил их, чтобы подсобить соседу, оказавшемуся не чуждым живописи, финансами (одно это уже говорит, унитаз его проглоти, о некоторой чуткости бизнес-сердца!), зато с пальмой и кокосами Прохор Прохорыч расстался и созрел для бара, а он у него – полная чаша! Слиться б сейчас в экстазе с его содержимым, припасть устами, испить из чаши той, хваля Бахуса и вознося молитвы за олигарха. Но так уж устроен мир, что не укусишь близкий локоть. И что наша жизнь? Игра в кошки-мышки с обстоятельствами, а те чаще всего играют не на твоей стороне. И потому, Михал-Ваныч, как сказано в книге книг, во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастия размышляй. Ибо сказано там же, что праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, чего заслуживали бы дела праведников. Отсюда и вывод, сделанный мудрым Екклесиастом: «И это – суета!»

Этих газет хоть не читай. Сплошная суета! На крупицу истины – груда навоза. И почему мистеру Дрискину не явиться сейчас в своё имение, почему бы ему не посетить цитадель? Похмелье тем уже отвратительно, что действует угнетающе, как инфракрасное излучение, порождаемое жестоким штормом. Если бы сейчас добавить глоток… А потом? Да то же состояние. Как затяжной прыжок: когда-нибудь всё равно придётся дёрнуть за кольцо, чтобы остановить падение в бездну и закачаться на стропах, благополучно поплёвывая вниз. Но я не парашютист. Я камень, которому суждено грохнуться, описав эту… кривую параболу. В полёте – счастье окрылённости, в падении…

– … несчастие похмелья, – подсказал Мушкет. – Я, Хозяин, недавно Канта штудировал и наткнулся на такое: «Всякое ложное искусство, всякое суемудрие длится положенное ему время, так как в конце концов оно разрушает само себя, и высшая точка его развития есть вместе с тем время его крушения».

– Ты о похмелье, что ли, бормочешь?

– Да хоть и о нем. «Пиры устраиваются для удовольствия, и вино веселит жизнь, а за всё отвечает серебро». Понял, Хозяин? А потому «даже в мыслях твоих не злословь царя, и в спальной комнате твоей не злословь богатого», а иди-ка ты в дом его, который именуешь ты цитаделью, иди, Хозяин, к охраннику Дрискина Сёме, и ублаготворит он самогоном глотку твою и чрево твоё, ибо как сказано Екклесиастом, которым ты часто оправдываешь поступки свои, «время плакать, и время смеяться, время сетовать, и время плясать», что означает одно – всему своё время: ищите и обрящете.

– Дивлюсь мудрости твоей, верный Пёс! – воскликнул я, поспешно натягивая пимы и ватник, но замедляя и останавливая бег свой за воротами: «Нет, брат, пора дёргать кольцо! Земля близко – можешь хряпнуться. И права вечная книга: „Время собирать бутылки, и время выбрасывать их!“ Я прибыл на свою станцию. Дальше тупик, а коли так…»

Я перевёл дух и повернул назад.

У своих ворот остановился и потрогал ржавую подкову, прибитую к стояку прежним хозяином, потом скомкал и растоптал клок газеты (зачем брал с собой: чтобы показать Сёме?) со статейкой. К чёрту! Мир уже не тот. Мир повернулся на сто восемьдесят градусов. Белое стало чёрным, чёрное – белым, солнце встаёт на западе, садится на востоке, газеты развлекают обывателя пошлыми анекдотами и фотографиями голых девиц, для которых целомудрие – нонсенс, «безопасный секс» и камасутра – это высшее достижение демократии, а вся мудрость жизни заключается в подписи, которую поместила под своим изображением в той же «Комсомолке» одна из таких девок: «Моему другу больше всего нравятся во мне мои бёдра». А ведь пели же люди: «Мне стан твой понравился тонкий и весь твой задумчивый вид». Во как! И да простят меня ревнители чистоты «великого и могучего»! Клянусь, я солидарен с ревнителями его чистоты, но коли свободная пресса позволяет себе выражения в стиле «весомо, грубо, зримо», то уж позвольте и мне высказаться (довели до белого каления бедного пенсионера!) в духе писателя Юзефа Алешковского: не друг он энтой шалашовки – простите меня ещё раз, поймите и простите! – а пошлый и заурядный ё… рь! И не бёдра у неё в данном конкретном случае, а ляжки! И газете, которая ловит подписчиков на срамной крючок, место в печке, сортире или на помойке!

Уф-ф, даже пот выступил от великой огорчительности, и я окончательно протрезвел, потому как после каления жар негодования выжимает воду изо всех пор потребителя газетно-сплéтенного чтива. Можно не читать, скажете? Можно, но есть потребность узнать, чем живёт страна. Заглянешь и лишний раз убеждаешься – тухлятиной пробавляется люд, а то, что посеяно, то и жнёшь. Ищешь разумное, доброе, вечное, а тебя из этого ушата – помоями! Разве не взбесишься?

Так что же «содержится в нашем проекте»?! Но «проект», по утверждению досточтимого дона Хосе, скрыт от нас. Скрыт! Так-то вот. Значит, чтобы вскрыть его, то бишь осознать своё предназначение, свой жизненный удел и предел, надо обладать особой прозорливостью: угадать свой «проект» и поверить в него. Примеры тому мне известны. Два, по крайней мере. Это Вэ Вэ Конецкий и друг Командор. Первый жёстко заявил об этом в своём творчестве. Он не знает половинчатых решений. Как и Командор, впрочем, которого я слишком хорошо знаю по жизни. Но «слишком» здесь неуместно. Это слово предполагает некий излишек, а лишнего в человеке не бывает, если он до конца верен своим принципам и до конца держит эту линию всегда и во всем. А у тебя, мон шер, принципов – с гулькин нос. За «две штуки баксов» ты не только отдашь готовые «берёзки», но и новые намалюешь. И не только их – и осинки, и сосёнки, и водичку с ряской.

Стопинг, Мишка! Стопори ход, Михал-Ваныч! К чёрту эти сопли! Выбросить их! Все выбросить! И… дышите глубже – вы взволнованы. Успокоились? Теперь входите в свою избушку на курьих ножках, хлебните капустного рассола и заварите чаю покрепче, чтобы окончательно привести мозги в меридиан.

Сказано – сделано.

Прихлёбывая сладкую и крепкую заварку и осторожненько эдак раскладывая всё по полочкам, я решил, что принципы были и у меня. Были и сплыли? Нет, они, вроде, и сейчас никуда не подевались. Они и сейчас те же, что и раньше.

Итак, что там на нынешних полочках?

Во-первых, когда-то решив стать художником, я следовал этому «принципу» до тех пор, пока не усомнился в реальности такой перспективы. Во-вторых, оставив моря и оставшись не у дел, посчитал за «принцип» снова попробовать стать художником. Не получилось, ладненько… И это, возможно, к счастью. Потому что спокойно перенёс крушение очередного шага и потому расставался со своими творениями не за «две штуки баксов», а задарма. Предпочитал дарить их, но, само собой, от денег, когда предлагали сколько-то, не отказывался тоже. Это, получается, третий «принцип».

Если пошарить по сусекам, можно найти и четвёртый. А четвёртый… Да, был. И согласно ему, я никогда не халтурил. В Рембрандты и Ван Гоги не лез даже в мыслях, но во всём, на что был способен, выкладывался до конца. И картины, купленные Дрискиным, это не уступка его, Прохора, вкусу, а добросовестные холсты, которые, если честно, жалко было отдавать в его лапы. А почему? А потому, что на них – море, моё море, море, которое всегда со мной.

И ежели суммировать эти «принципы», даже с учётом отданного Бахусу, мой «проект» вполне благополучен, коли без особых угрызений совести и стуканья башкой о стену, дотянул до старости и, продолжая что-то делать, тяну дальше свою телегу, подсыпая для трения собственный песок и собственных ракушек, что осыпаются с меня на каждом шагу. Достаточно этого? Или постоянная неудовлетворённость – тоже «принцип»? Надеюсь. В противном случае, лучше в петлю.

Вопросы есть? Вопросы… есть, товарищ Сухов. Ну, не Сухов – Гараев.

Если ещё пошарить, да хорошенько пошарить, то… Положим, Бахус, с помощью которого я постоянно налетал на «верстовые столбы», это не принципиально. Это – всего лишь тина, которой обрастало за долгое плаванье моё днище. И если, отринуть её, как бы отскоблив в некотором смысле, а дни пьянства принять за «разгрузочные дни», то за пятый «принцип» можно взять моё постоянство в грехах и делах, опять же, в некотором смысле, праведных. Чередуя их, пребывал я в уверенности, что похож на тот ледокол на снимке: пусть за кормой бутылка (-ки), но я по-прежнему на плаву и, худо-бедно, ломаю припай жизни. Пробиваясь к конечной цели – к берегу, на котором заканчивается все, к причалу, у которого найдёт пристанище и мой «проект».

«Жизнь – акт, устремлённый вперёд. Мы живём, ибо жизнь непреложно состоит в деянии, в становлении жизни каждого самою собой», – утверждает дон Хосе. Заковыристо сказано, но хорошо. Не знаю, все ли живут из прошлого, я – да, оттуда. «А жизнь – длительность, живое присутствие в каждом мгновении того, что настанет потом», – снова подсказывает дон и утверждает, умница: «Человек, сохранивший веру в прошлое, не боится будущего: он твёрдо уверен, что найдёт в прошлом тактику, путь, метод, которые помогут утвердиться в проблематичном завтра. Будущее – горизонт проблем, прошлое – твёрдая почва методов, путей, которые, как мы полагаем, у нас под ногами».

На страницу:
6 из 7