bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Положение становилось все более диким и было бы комическим, ежели бы дело не шло о жизни и смерти. Словно на сцене глупой фарсы, два актера перекрикивались через посредников и делали вид, что не слышат друг друга. Я с душевной тоскою ждал окончания сего нелепого представления, каково бы оно ни было.

Вдруг Толстой подхватил под руку Ромберха и увлек его в сторону, что-то шепча на ухо.

"Что за морской дуэль? Ужели на лодках?" – гадал я.

Бромберх вернулся и обратился ко мне со всею оффициальностью.

– Правила морского дуэля требуют, чтобы противники схватили друг друга в объятия и вместе прыгнули в море. Тот же из них, кто после этого выплывет, считается победителем. Граф Толстой не может принять этих условий, поскольку…

Ромберх оглянулся на Толстого, и Толстой молча кивнул. С его стороны раздался какой-то призвук, словно он прыснул со смеху.

– … поскольку нынче холодно, а он не умеет плавать.

Стало так тихо, что с противуположной стороны гавани донесся собачий лай. Часовой, проходя очередной круг по палубе, с любопытством покосился на нас и пошёл далее.

– Трус, – вдруг раздалось так коротко и тихо, что я усумнился, не был ли то скрып снасти или хрюк свиньи во чреве корабля.

Снова воцарилась тишина. Мы стояли в недоумении, не зная, что предпринять. Даже Ромберх с его всеобъемлющими правилами, кажется, был бессилен. Я не шутя думал уйти в каюту, как Толстой боком, боком, пошёл мимо нас, приближился к моряку, крякнул, охнул, что-то раскорячилось, мелькнуло перед глазами – и в следующий миг на палубе никого не было. За бортом раздался грузный плеск.

Мы с Ромберхом бросились к фальшборту. В черной водной бездне ничего не было видно, как в печи, раздавались только ругательства, всплески да тяжелые шлепки. Стихли и они. Из-под воды пошло какое-то адское бурление…

Морского офицера удалось найти баграми не ранее чем через час. Изо рта его вылилось не менее ведра воды, он был жив, но не приходил в сознание, словно в каталепсии. Висок моряка был разбит в кровь, бока и плечи ободраны. Корабельный доктор Эспенберг принужден был приписать сие несчастие нечаянному падению.

Графа Толстого нашли гораздо ранее, отдыхающим на якорном канате. К нашему изумлению, граф шибко поплыл навстречу шлюбке. Зубы его лязгали от холода, но он был невредим и даже не получил ни одной царапины.

Когда я чрез четверть часа взошел в каюту графа, он уже переоделся в сухое платье и лежал на койке с книгой Плутарха в руке.

– Легче было сделать, нежели сказать, – рассеянно промолвил он и пригубил мне вина.


Седьмого августа ветер, наконец, сменился в благоприятную сторону. "Надежда" и "Нева" снялись с якорей и устремились по мелким волнам в сопровождении целого косяка торговых кораблей, составивших что-то вроде прощального эскорта. Сам адмирал Ханыков неохотно сошёл с "Надежды" только на брандвахте, в четырех милях от берега, и здесь же отстали от неё прочие провожатые. После бесконечных проволочек, отсрочек и перегрузок всё казалось, что это ещё не настоящее отплытие, что и сегодня капитан может передумать и вернуться. Только после прощальных выстрелов брандвахты отлегло от души. Мы в море, мы оторвались и летим, прощай, тяжелая, скучная, душная земля Россия!

Пассажиры готовы были прыгать от восторга, без конца делились впечатлениями от моря, от волн и парусов и ждали чего-то необычайного. Моряки принялись за привычную работу, вернувшись в свою нормальную среду. И тем и другим было весело.

За столом кают-компании, где собрались все благородные пассажиры и не занятые на вахте офицеры, было так тесно, что сидеть приходилось бочком, а угощаться одной рукой. Этого неудобства никто не замечал. Напротив, теснота создавала впечатление какого-то мальчишника, какого-то школьного приключения, какого-то пикника. Все друг другу как-то сразу приглянулись и старались угодить соседу, опередить его желание, передать тарелку, солонку, стакан. Специального праздника не устраивали: не было повода ликовать, едва оторвавшись от земли в такую невообразимую даль. Но старший лейтенант Ратманов, опытнейший из офицеров на корабле, взявший на себя обязанность распорядителя стола, решил побаловать товарищей разнообразием меню, пока была возможность. Моряки, не впервой участвующие в дальних походах, отлично знали: как ни рассчитывай рацион до самого конца, как ни экономь и ни страхуйся от неожиданностей, всё равно настанет день, когда не увидишь не то что мяса и хлеба, а вдоволь пресной воды. Сухопутные люди, оказавшиеся в этом плавучем ресторане с фруктами, несколькими мясными блюдами, зеленью, французскими винами, водками и ромом, недоумевали: где же здесь невыносимые испытания, где здесь подвиг?

Не сговариваясь, моряки и посольские разделились по обе стороны стола – вокруг Крузенштерна и вокруг Резанова. Было и несколько, так сказать, промежуточных лиц. Граф Толстой сидел со своим приятелем Ромбергом среди моряков, а корабельный доктор Еспенберг устроился возле академика Курляндцева как человека статского и, видимо, положительного.

– И что же, каждый день на корабле такие разносолы? – справился Курляндцев у кавалера Ратманова, с чрезмерной осторожностью передавая вино графу Толстому. После той несчастной ночи художник всё не мог прийти в себя и найти правильный тон с молодым офицером – от заговорщицкого до укоризненного, – а тому и дела не было.

– Провизия рассчитана таким образом, чтобы с избытком хватило до конца похода, – отвечал Ратманов. – Зелень, фрукты и вино пополняются на стоянках, вместе с водою, также живая птица и скот. Ежели вы вообразили нечто романическое, то вынужден вас разочаровать: каннибализма на корабле не бывает.

Самая страшная беда в дальнем плавании – цинготная болезнь, но против неё взяты все меры: дрожжи, горчица, еловый экстракт. В тропических широтах служителям дают пунш с лимоном, клюквенный сыроп, даже виноградное вино. Полезен также чай. Слава Богу, мы живем в девятнадцатом столетии, а не в Магеллановы времена, когда вымирали целые команды.

– А не случалось вам пробовать крыс? – поинтересовался Толстой, с завидным аппетитом уплетая рисовый пудинг. Впечатлительный Курляндцев поперхнулся.

– Крыс – нет. Но однажды пришлось сварить кошку вместо зайца, – усмехнулся Ратманов. – Недурной получился бульон.

"Вот тебе и рацион, – " одновременно подумали многие сухопутные.

– Крыс обыкновенно употребляют китайцы, для которых не существует нечистой пищи, – важно пояснил Ромберг и смутился, заметив, как Резанов отложил прибор и снял салфетку.

– А как, позвольте узнать, питается команда? Нет ли недовольных? – обратился купец Шемелин к самому капитану.

– А вы подойдите к ним во время обеда да попробуйте, – улыбнулся Крузенштерн. – Они вас попотчуют с удовольствием: щи с мясом и рюмка водки каждый день. Только вставать придется раненько. Матрозы что куры – встают на рассвете, а в девять часов уже спят.

Подали чай с пирогом. Курящие офицеры достали трубки и расположились на диванчике вокруг мачты.

– Правду ли говорят, что от долгого сожительства на тесном пространстве у иных моряков случается что-то вроде бешенства? – спросил капитана лейтенант Головачев.

– В моей службе таковых случаев не наблюдалось, – отвечал Крузенштерн. – Но на одном англинском фрегате, точно, был случай: молодой мичман был в походе с год, все время бодр, весел, исполнителен, и вдруг наложил на себя руки в нескольких днях пути от дома.

– Да для чего?

– Так, от задумчивости.

– Я бы ни за что, ни даже в смертельной болезни не сотворил бы подобное, – убежденно заявил Головачев. – Почитаю это перед Богом величайшим грехом, а перед людьми – трусостью.

Крузенштерн как-то странно посмотрел на молодого офицера, но ничего не сказал.

– Англичане суть дурные учители нашей гвардейской молодежи по части самоубийств, – заметил Резанов. – Сия зараза перекинулась уже и в провинцию. А чего бы, кажется, не хватает при новом-то государе Александре Милостивом?

При упоминании царя в кают-компании возникла какая-то неловкость. Обсуждать его свободно при такой персоне как посол и камергер Резанов было неудобно, несмотря на весь его либерализм.

– Что ж, при Павле Петровиче стреляться разве было приятнее? – наивно поинтересовался Толстой.

– По крайней мере – извинительнее, – мягко возразил Резанов. "Хлебну я ещё горя с этим молодцом, – при этом подумал он. – Слишком боек".

– Так поделом его – апоплексическим? – хлопнул в ладоши Толстой.

Это было похлеще разговоров о крысе. Резанов как приоткрыл рот, так и забыл его закрыть. Как бы вы ни относились к личности покойного, его наследник получался отцеубийцей. А это никак не совмещалось с общепринятым образом ангела.

– Как лицо официальное (une personne en place) я не могу допустить обсуждения некоторых вопросов в столь неуместном тоне, – повысил голос Резанов, и все за столом разом приуныли.

"Ну вот, а славно все начиналось, – " подумал Ромберг и дернул приятеля под столом за рукав. Приятель в ответ пребольно отдавил ему ногу каблуком.

– Я же, на месте вашего лица (en place de votre personne)… – начал, ничуть не робея, Толстой, и дело грозило обернуться чем-то уж совсем скандальным, если бы с палубы не раздался истошный вопль вахтенного офицера:

– Пошел все наверх!

Все офицеры, не исключая и самого Крузенштерна, бегом бросились вон из кают-компании, прочие вслед за ними. За пустым столом остались только Резанов и майор свиты Фридерици. Наверху поднялся такой свист, топот и стук, словно корабль взяло на абордаж пиратское судно и на палубе шёл рукопашный бой.

– Что же это, майор, мы тонем? – растерянно спросил Резанов.

– Полагаю, ваше превосходительство, что ещё нет, – пожал плечами майор.

– В таком случае, это неучтиво, – сказал посланник, положил салфетку на стол и отправился в свою каюту. У него разболелась голова.

Вся команда "Надежды" столпилась на борту и вглядывалась в шлюпку, спущенную с "Невы". Там были подняты какие-то сигналы, и теперь сухопутные гадали, что бы это значило.

– Пустяки, ничего серьезного, – уверял спутников надворный советник Фосс. – Верно, потребовалась какая-нибудь карта или прибор. Не могли же они развалиться в двух шагах от берега.

– По пустякам не будут останавливать корабли на полном ходу, – резонно возражал Шемелин.

Моряки отмалчивались или отвечали односложно:

– Посмотрим… Как знать…

Поднявшийся с лодки мичман "Невы" замялся при скоплении посторонних, но, видя нетерпение командира, доложил:

– Господин капитан-лейтенант, разрешите доложить: на "Неве" сорвался с рея матрос Усов.

– И что? – нахмурился Крузенштерн.

– На воду спущено гребное судно, но его найти не удалось.

– Что за вздор, я его отлично знаю, он плавает как рыба, – оборвал мичмана Крузенштерн.

– Точно так-с, только он при падении ушибся и, должно быть, лишился чувств.

Крузенштерн на минуту задумался.

– Так что прикажете продолжать поиск? – спросил мичман.

– Сколько времени назад он упал? – просил Крузенштерн.

– До получаса. Теперь будет сорок минут.

Крузенштерн недовольно покосился на толпу слушателей.

– Господа, я прошу вас разойтись по местам, чай не театр. А вы, – обратился он к морякам, – займитесь лучше делом. Не первый день на флоте.

– Продолжать движение, – сухо приказал он мичману, развернулся и, опустив голову, пошёл в каюту.

У самого борта мичмана "Невы" остановил Толстой.

– Вот, – он сунул ему в руку пачку ассигнаций. – Передайте вдове погибшего.

– Все? – удивился мичман.

– Разумеется, все, – нетерпеливо подтвердил Толстой.

– Да у него, может, и вдовы-то нет, – заметил мичман. – Впрочем, как угодно, я передам капитан-лейтенанту Лисянскому.

Толстой разговаривал с мичманом шепотом и старался передать деньги как можно незаметнее, но все же его поступок не ускользнул от стоявшего поблизости Ромберга. Лейтенант подошел к приятелю и с чувством пожал ему руку.

– Что такое? – нахмурился Толстой.

– Ты, знаешь ли ты, какой ты человек? – запинаясь и краснея сказал Ромберг.

– И каков же я по-твоему человек? – иронично осведомился Толстой.

– Я думал, ты другой, а ты, оказывается… словом, я тебя люблю.

– Изволь. Можешь любить меня сколько угодно, только прошу: не садись со мною в карты – не пожалею, – ответил Толстой и, насвистывая, отправился пить чай в кают-компанию.


Каждое утро император Павел I верхом объезжал главные улицы Петербурга. Это время было чем-то вроде необъявленного комендантского часа, когда лучше не показываться на улице или уж во всяком случае – не попадаться ему на глаза. Если такое все же произошло, надлежало замереть, спешиться, выйти из кареты, снять шляпу, скинуть шубу (хотя бы и в грязь) и низко поклониться. Это напоминало игру "кто не спрятался, я не виноват". И проигравший в тот же день мог оказаться под арестом, бит кнутом, зашит холстом в особой кибитке и отправлен в Сибирь. К примеру, за неподобающий вид.

Низко надвинув на глаза сплюснутую треугольную шляпу и укутавшись в длинный плащ, император медленно ехал на своем белом богатырском коне мимо Михайловского замка – почти достроенного, но ещё окруженного лесами. Это грандиозное строение, якобы окрашенное под цвет перчаток Лопухиной, предполагалось как архитектурный вызов матери и точно в срок превратилось в гробницу сына. Он хмуро озирал чрезмерные просторы города, уже узнаваемого как нынешний Петербург, но местами ещё напоминающего деревню. Казалось, он сожалел, что это великолепие должно принадлежать таким ничтожествам каковы его подданные, и не может быть укомплектовано такими автоматическими, управляемыми созданиями, каковы немцы. Мыслимо ли было переловить и переучить каждого? Он поздно начал, исчах в неволе, перебродил.

"Фрипон-постиллион-баталион-галион, – " рифмовал он кличку коня в такт шагов. Откуда-то выскочило "Багратион", Павел рассердился на коня и прекратил игру.

Его тусклые глаза остановились на пышной няньке в салопе, обвязанном под мышками ярким платком, с кучерявым, голубоглазым барчонком, одетым, несмотря на крошечность, в щегольскую курточку, шароварчики и шляпку с лентой, как у моряков. Няня, завидевшая царя издалека, давно угнулась в поклоне и обмирала. Мальчик сердился, хныкал, топотал и заваливался, понуждая её идти дальше. Конь царя остановился против этого беспорядка, не дожидаясь сигнала седока, словно сам ловил смутьянов. Очнувшись от глубокой задумчивости, Павел молча направил руку в крагене на малыша.

– Господи Сусе! – нянька, крестясь, упала на колени и прижала ребенка к себе, словно ему грозила смертельная опасность.

– Шапку долой! И переодеться, – приказал начальник конвоя. Царь подождал, пока нянька стащит с головы ребенка шляпу, кивнул и поехал дальше.

В требовании царя не было ничего ужасного – обычное дисциплинарное замечание. Но оно произвело такое впечатление, как будто враг заколол ребенка на глазах у матери.

Кургузый император, словно пленный, в окружении огромных кавалергардов пересек пустынную площадь, по которой, казалось, могли рыскать волки. Навстречу им выехала и остановилась запряженная четверкой изящная карета с ливрейным кучером и лакеем на запятках. Пассажир кареты, по правилам, не вышел приветствовать царя. Наоборот, один из кавалергардов спешился, помог сойти Павлу и отошёл к товарищам. Женская ручка в перчатке "цвета Михайловского замка" отдернула занавеску, император обменялся с неизвестной несколькими французскими фразами через окошко, затем дверца приоткрылась и он, подобрав плащ, залез вовнутрь. Дверца защемила кончик плаща, приоткрылась снова, плащ вобрали, дверцу захлопнули и занавеску задернули.

Как это нередко бывает в Петербурге, неожиданно проглянуло бледное солнце, но быстро скрылось, не успев обогреть воздух, и с потемневшего неба посыпалась сухая снежная крупа. Не спешиваясь, всадники конвоя шепотом переговаривались и зорко поглядывали по сторонам.

– Рано морозит этот год, не будет урожая, – заметил один из солдат.

– Какой морозит, к обеду все стает, – возразил ему другой, очевидно, просто для поддержания разговора.

– Разговорчики! – одернул их вахмистр, такой же круглолицый и светлоглазый, как его подчиненные, словно все они, а заодно и их лошади, были близкими родственниками. Солдаты испуганно примолкли.

В это время из переулка к дому Кушелева направилась странная фигура, конусообразно укутанная в плащ до самых глаз и увенчанная широкополой шляпой, как дон Гуан, пробирающийся на свидание к очередной возлюбленной.

– Что за чучела? – удивился вахмистр. – Иванов, Борщов, доставить немедля.

Окружая пешехода, всадники направились к нему короткой рысью. Тот ускорил шаг, они наддали рысь.

– Эй, мусью! – угрожающе прикрикнул передний солдат, пришпоривая коня и правой рукой нащупывая палаш. – Тебе, что ли, говорят, любезный!

Прохожий нырнул в подворотню в тот самый момент, когда всадник разворачивал своего огромного коня, сунулся в одну запертую дверь, постучал в другую и, пока пригнувшееся, неразворотливое чудовище из человека и коня пробиралось по узкому проходу осторожным шагом, с невероятным проворством взобрался по поленнице и перемахнул через забор в соседний двор.

– Дуй на ту сторону переулком, здесь другого ходу нет, – сказал всадник подоспевшему товарищу, достал из кобуры пистолет и взвел курок.

Не прошло и двух минут, как злоумышленник, стиснутый с двух сторон конями, под дулами пистолетов, был доставлен к государю. Это был кудрявый, румяный, запыхавшийся мальчик лет шестнадцати. Удирая по поленнице, он потерял свою странную шляпу, и теперь один из солдат вез её на шее своего коня, как будто конь был в шляпе, но она сбилась от быстрой езды.

– Убери ты свой пугач, гонишь, как разбойника! – обратился юноша к солдату, но тот лишь молча подтолкнул его в спину носком ботфорта.

Карета всё ещё стояла при въезде на площадь, но царь уже сидел верхом между двух кавалергардов. Теперь он выглядел оживленным, почти веселым. Видимо, эта ежедневная маленькая охота его бодрила. После посещения кареты щеки императора порозовели, шляпа шаловливо сбилась набок.

Солдат подтолкнул юношу поближе к императору, сдернул с него плащ и грубо пригнул ему шею рукой. Под плащом обнаружилась морская форма.

– Etes vous jacobin? – справился император так формально, словно речь шла о месте службы.

– Никак нет, ваше императорское величество! Гардемарин Морского шляхетского кадетского корпуса Толстой!

Император задумался, пытаясь соотнести этого Толстого с одним из генеалогических направлений, которое было бы ему приятно или неприятно, то есть, больше бы тяготело к его отцу или матери, но не соотнес. Толстых было слишком много во всех сферах жизни.

– Графа Петра сын?

– Никак нет, ваше императорское величество, племянник! Федор Иванов Толстой!

Император оглядел гардемарина таким взглядом, который был страшнее всякой угрозы: взглядом небесной пустоты, не принимающим созерцаемого предмета. Видящим, во всяком случае, что-то другое, какую-то идею вместо человека.

– Яблоко от яблони… Отчего не на классах? – продолжал допрашивать Павел.

– Имею увольнение по болезни. Страдаю гнилой лихорадкой, – рапортовал Толстой.

– Больно он прыток для лихорадочного, ваше императорское величество, – доложил один из кавалергардов. – Так саданул кулаком, что мало плечо не отсохло.

– Отчего же ты побежал, Толстой? – почти ласково спросил государь. – Разве твой царь тебе враг?

– Никак нет, ваше императорское величество! Они поскакали, а я побежал. Должно быть, в голове помутилось от горячки.

– А почему не по форме? Где букли, где треугольная шляпа?

Вдруг император страшно побледнел, щека его дернулась, как, говорят, дергалась у его великого предка.

– Почему шляпа! Я как велел? Бонапарта вам, гильотину? Щенок! – перешел он на истошный крик.

– А знаешь ли ты, что я тебя в Сибирь, в Камчатку?

Хочешь в Камчатку?

– Никак нет, ваше императорское величество, – отвечал Толстой, весь дрожа, но глядя прямо на царя.

– Чего же ты хочешь?

– А если угодно вашему императорскому величеству, то в гвардию.

Это была даже не дерзость, а нечто совершенно выходящее за пределы разумения, как будто разъяренный бык подбежал к человеку, а тот почесал его за ухом. Император остолбенело уставился на мальчишку, и с его глаз стала сходить пелена, во взгляде началось прояснение просыпающегося человека. В это время из кареты раздался звонкий женский смех, император обернулся на карету, снова на гардемарина и… улыбнулся. Его мопсовое лицо при этом приняло такое неожиданное, страдальческое выражение, что на него нельзя было взглянуть без жалости.

"Господи, – подумал Толстой, не понимая толком, к кому или чему относится эта мысль. – Господи Иисусе!"

– После экзамена запишите этого Толстого портупей-прапорщиком в Преображенский полк. Я сам буду приглядывать, – бросил император офицеру и развернул коня, который мимоходом брезгливо наступил на щегольскую шляпу юного графа.


Крузенштерн предпочитал не брать в поход иностранцев, но половина его офицеров носила немецкие фамилии, а в Копенгагене на "Надежду" взошли ещё три ученых немца: астроном Горнер, естествоиспытатели Тилезиус и Лангсдорф. Вместе с ними на борт было погружено такое количество ящиков, штативов, сосудов и приборов, что в очередной раз возникало сомнение, поместится ли всё это на корабле. Однако поместилось.

При помощи двух матросов Горнер соорудил на юте что-то вроде обсерватории под открытым небом, обставился телескопами, астролябиями, хронометрами, и что-то обсервовывал, хронометрировал, "сочинял" карты и вычислял координаты с утра до ночи, вернее, с ночи до ночи, потому что он не покидал палубы и ночью, и в дождь, и в шторм, превратившись в какую-то одушевленную принадлежность корабля, на которую перестали обращать внимание. В любую погоду он ходил в одном и том же черном кафтане, чулках и башмаках с пряжками, широкополой черной шляпе и круглых синих очках, не снимаемых даже ночью. Во время дождя Горнер надевал клеенчатый плащ с капюшоном поверх шляпы и превращался в подобие лакированного гриба. Совершенно непонятно было, когда этот подвижник спит, питается и отправляет иные естественные надобности, во всяком случае за столом кают-компании его ни видели ни разу. К большому облегчению господ офицеров – ибо Горнер распространял вокруг себя такой густой запах застарелой мужской кислятины, что находиться с ним рядом было непросто.

Единственный человек, который искал общества Горнера и прямо-таки упивался им, был сам Крузенштерн. Два ученых (а Крузенштерн был изрядный ученый) подолгу обсуждали что-то по-немецки, прогуливались по шканцам с величайшей приятностью, курили трубки в капитанской каюте и позволяли себе партию в шахматы в тех редчайших случаях, когда не были чем-нибудь заняты. Преувеличенное, почти подобострастное внимание капитана по отношению к Горнеру вызывало иронию благородных членов команды и раздражение Резанова, с которым Крузенштерн было сухо официален. Можно было подумать, что вся эта экспедиция устроена исключительно ради удовольствия астронома.

Профессор из Лейпцига Вильгель-Готлиб Тилезиус фон Тиленау числился зоологом, но его ренессансная зоология в качестве животных включала также и человеческий вид с его физиологией, обычаями, языками, культурой, религией. То есть, Вильгельм Готлибович был одновременно орнитологом, ихтиологом, энтомологом, таксидермистом, лингвистом, этнографом, композитором, художником и Бог ещё знает кем, в зависимости от обстоятельств. Кстати, на должности штатного рисовальщика он быстро перещеголял обленившегося русского коллегу Курляндцева, совсем забросившего кисти и карандаши и почти не покидавшего дивана.

Не было такого предмета, который не вызывал бы научного энтузиазма Вильгельма Готлибовича, но это не был праздный интерес верхогляда. По каждому из вопросов от парусного вооружения корабля до матримониальных обычаев каннибалов профессор проявлял осведомленность на уровне последних достижений человечества. Он знал, казалось, всё и обо всём, кроме одного и самого простого: зачем всё это нужно. Но этот элементарный вопрос и не мог прийти ему в голову.

Швейцарца Георга фон Лангсдорфа с первого дня плавания окрестили Григорием Ивановичем, так его называли и впредь, даже другие немцы. Он не был ни маньяком, как Горнер, ни энтузиастом, как Тилезиус. Наверное, он был порядочным натуралистом, но не выходил за рамки академической необходимости – минералогии и где-то ихтиологии. Он отправился в путешествие для того, чтобы собрать материал для научного труда, а научный труд был нужен для повышения, а повышение – для более высокого жалованья и создания семьи, etc. Он был в хорошем смысле карьерист, определенно знающий, чего хочет от жизни на каждом из её этапов. Но за долгое время путешествия в замкнутом пространстве корабля, представлявшем собою крошечную, но, так сказать, концентрированную Россию, с ним произошло то, что нередко происходит с иностранцами от интенсивной и длительной терапии (или заразы) русской жизни. Он превратился в русского, стал русским послом в Бразилии и наконец сошел с ума.

На страницу:
2 из 7