Полная версия
Каменное зеркало
– Санкта-Мария, – только и сумел пробормотать Штернберг. – Господь Всемогущий!
Вдруг воздух, словно гранатой, разорвало чьим-то оглушающим истошным воплем. Не успел Штернберг толком испугаться, как кто-то за спиной хрипло произнёс скороговоркой: «Кажется, у нас проблемы», и вслед за этим кто-то ещё в паре метров от него ядовито прокомментировал: «Прекрасно!» Голос показался незнакомым, к тому же за каждым звуком колыхалось странное смазанное эхо – поэтому Штернберг не сразу узнал свои собственные слова, затерявшиеся в расслоившемся и скомканном времени и пространстве.
Вокруг происходило что-то противоестественное. Рябящий снегом воздух потемнел и наполнился неясными скрипучими звуками. От пронзительного холода онемели пальцы и заломило в висках. Изумление быстро уступало место самому чёрному, животному страху. Продолжая играть деловитое спокойствие экспериментатора, хотя всё внутри уже дрожало и ходило ходуном, Штернберг достал из кармана компас. Обычно на Зонненштайне магнитные приборы не выкидывали никаких фокусов, но сейчас стрелка плясала и вертелась во все стороны как бешеная.
– Чёрт знает что, – произнёс он. Голос прозвучал глухо, словно в противогазе. Нервы уже сдавали, хотелось бежать без оглядки – но куда? Обняв себя за плечи, он ещё раз осмотрелся – паника боролась с любопытством, и оно пока брало верх – а вокруг становилось всё темнее, снег беспорядочно мельтешил, носясь сразу во всех направлениях, в ушах нарастал сиплый и глухой монотонный рёв, напоминавший эфирные помехи исполинского радиоприёмника, виски и затылок сдавило, и он с ужасом почувствовал, что, кажется, начинает терять сознание. Он шагнул вперёд, но не ощутил под ногами никакой опоры. Вдруг перестало существовать само понятие верха и низа, исчезло всякое направление, протяжённость пространства сжалась в ничто, и за единый миг он увидел дрожащие отблески факелов на гигантских камнях и мглу тинистого речного дна, а затем всё смешалось, пропиталось тьмой и сгинуло.
Постепенно вместе с самоощущением вернулась обыденность мира, и Штернберг почувствовал, что лежит, раскинув руки, в снегу, и холод уже успел растечься по жилам. Что-то мягко скользнуло по щеке, и чья-то рука смахнула с его лба длинную чёлку. Послышался чей-то лёгкий смешок. Штернберг заморгал, стряхивая снег с ресниц, поправил криво сидевшие очки, но ни рядом, ни поодаль никого не было.
Стоило приподняться, как земля потеряла устойчивость и совершила несколько плавных кругов; от такого аттракциона гадко подташнивало. На какое-то время вышел из строя вестибулярный аппарат, и казалось неосуществимым не то что подняться на ноги, но даже встать на четвереньки – конечности подгибались, и после пары безуспешных попыток он остался лежать на снегу, медленно приходя в себя и соображая, как следует расценивать всё то, что с ним случилось. До жертвенного камня было метров пять, если не больше, и Штернберг не мог понять, как и когда успел отойти от алтаря. Создавалось впечатление, будто его выбросило из центра капища – словно взрывной волной или силовым полем невиданной мощности.
На снегу не обнаружилось никаких следов. «Кто-то ведь здесь был, – недоумевал он, – мне это не померещилось. Но можно ли здесь вообще доверять своим ощущениям?» В старых легендах об этом месте говорится, что человека, оказавшегося в одиночку среди камней, посещают диковинные видения, а ещё может почудиться, что он провёл на капище всего пять минут, тогда как на самом деле прошло два часа, и наоборот, час может обернуться несколькими минутами…
В холодной, как пещера, автомашине Штернберг первым делом поглядел на часы на приборной панели. В сравнении с его наручными часами они ушли на двадцать минут вперёд.
Кажется, эксперимент превзошёл все ожидания.
Йена15 февраля 1943 года
– Как ваше здоровье, профессор Кауфман?
Вопрос был задан только из вежливости: Штернберг видел, что со здоровьем у археолога дела плохи. И тот понимал, что Штернберг это видит.
Они сидели на скамье у окна, в тупике больничного коридора. За окном анемичное солнце вяло трогало мокрые ветки деревьев.
– Вы хотите поговорить о Зонненштайне? – Кауфман искоса взглянул на него, по-птичьи дёрнув головой. В сером больничном халате маленький археолог казался особенно хрупким.
– Расскажите мне о людях, которые исчезли на раскопках. Я знаю, после того июльского случая было ещё два подобных происшествия.
Штернберг почувствовал внезапный испуг археолога.
– Я не… Я, собственно, подумал, вы попросите рассказать легенды о капище.
– О легендах мы ещё поговорим. Я прочёл все публикации вашего дражайшего коллеги, занимавшегося легендами, господина Габровски. Жаль, что он составил компанию обитателям Бухенвальда. Хотя, разумеется, ему следовало подумать о последствиях, прежде чем распускать язык.
Археолога передёрнуло. Впрочем, раздражение его быстро уступило место равнодушию, на дне которого тёмными водорослями колыхался страх.
– Они были моими лучшими учениками. Выдвинули интересную гипотезу о том, что высота мегалитов как-то связана с высотой солнца в различное время года… Двое должны были осенью отправиться на фронт… Не знаю даже, что вам ещё сказать…
– Они не пытались залезать на жертвенник?
Кауфман озадаченно нахмурился.
– Понятия не имею, не видел.
– А вы, профессор, не пробовали?
Археолог посмотрел на него как на ненормального.
– Помилуй вас бог. Да и вообще, к чему вы всё это спрашиваете?
– Да так… В легендах говорится о волках, которые отбирают жизнь у человека, недостойного приблизиться к капищу. О двух чёрных волках с пылающими красным пламенем глазами. – Штернберг широко ухмыльнулся. – Не слишком оригинально, правда? Я так понимаю, это какая-то метафора?
– Просто старинное предание. Волки – это мифические стражи капища. В Тюрингенском лесу раньше действительно водилось множество волков, отсюда и легенда. Но их всех истребили. Местные жители очень давно не видели этих зверей.
– В легендах ещё сказано, что люди приходили на капище с молитвами, и молитва достойного могла заставить солнце «быстрее или медленнее катиться по небу». Это как следует понимать?
– Вы неудачно поставили вопрос, герр Штернберг. Это ведь всего лишь миф…
И тут Штернберг вновь ощутил испуг сидящего рядом человека. Археолог знает про временны́е аномалии, понял Штернберг, он с ними сталкивался, но не может их объяснить, и оттого ему страшно. Штернберг с трудом подавил желание похвастаться открытием и рассказать, как похожа скала Штайншпигель на чашеобразные скалы на Тибете, о которых ему говорил в личной беседе Шефер. Тибетские каменные конструкции тоже, по преданиям, созданы в незапамятные времена и способны сжимать и растягивать время…
– Ладно, а что, по-вашему, значит вот это – «достойный», «недостойный»?
– Раз вы читали статьи моего коллеги, то сами всё знаете: человек кладёт на алтарь свою жизнь, отдаёт её на суд духу Зонненштайна, который и решает, отнять у человека жизнь или сохранить её, ответить или нет на его молитву…
– «Отнять жизнь»? А зачем тогда стражи волки? Какая-то путаница компетенций получается. Впрочем, бог с ними, с легендами.
– Вы позволите мне возобновить раскопки? – помолчав, спросил археолог.
Штернберг хотел было соврать, но неожиданно для себя сказал правду:
– Археологам больше нечего делать на Зонненштайне, профессор. Вы там ничего не найдёте. То, что нужно искать, лежит не под землёй.
Плечи Кауфмана опустились. Штернбергу стало жаль его, этого больного старика, столько лет посвятившего делу, которое в конце концов у него отобрали.
– Послушайте, профессор, – вкрадчиво начал он, положив холёную, горячую руку на высохшую холодную руку археолога, – я могу вернуть вам здоровье. Это в моих силах. Если вы хотите – ваше намерение тут совершенно необходимо…
Под тонкой чуть золотистой кожей его руки голубоватые жилы ветвились как гибкие ростки большого, сильного дерева, а узловатые вены на руке профессора походили на засохшие сучья. Кауфман, помедлив, убрал свою руку, затем поднялся.
– Не пытайтесь откупиться, господин Штернберг. Мне, право же, ничего от вас не нужно.
Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста16 февраля 1943 года
На сей раз Штернберг вступил на капище, словно в свои законные – ему хотелось так думать, – владения. Теперь Зонненштайн принадлежал ему и только ему, безраздельно.
Он вновь стоял на алтарном камне и смотрел на часы. Стрелка мерно отсчитывала секунды. Низкое небо нависало над заснеженными верхушками огромных камней. Скала за рекой казалась гигантским пустым киноэкраном. Однако за обыкновенностью серого дня таилось нечто, с трудом умещавшееся за драпировками обыденности. Штернберг, пожалуй, не удивился бы, увидав сейчас среди мегалитов пару чёрных волков из легенд.
Но ничего не происходило.
«Хочу, чтобы время пошло вспять, – думал Штернберг. – У меня же получилось в прошлый раз, отчего не выходит сейчас?»
Стрелки часов ровно шагали вперёд.
Штернберг посмотрел на тёмные тучи, едва волочившие тяжкий груз, уже сыпавшийся через край первыми, редкими снежными хлопьями. Древние возносили здесь молитвы, сила которых была такова, что заставляла солнце быстрее или медленнее двигаться по небу. Нет, точнее так: заставляла время нестись во весь опор или едва ползти, превращая минуты в часы. Выходит, что день может длиться как целый год? Это ж сколько тогда можно успеть за один день…
Ему показалось, что стрелка часов запнулась и следующий шаг сделала медленно и неуверенно. И словно бы чьи-то ладони покровительственно легли сзади на плечи – мягким прикосновением, окатившим спину волной колких мурашек. Он резко обернулся, хватаясь за кобуру. Недвижимый пустой воздух, одинокая цепочка его следов, ведущая к жертвеннику. Он озирался по сторонам, пульс глухо колотился в ушах, но страха почему-то не было: испуг, едва вспыхнув, сменился холодной, прозрачной эйфорией. В тишине, царившей на капище, слышалось молчаливое одобрение.
Он досадливо тряхнул головой, пытаясь ухватить ускользавшую нить мысли. Нет, здесь нужен не приказ. Здесь требуется просто желание, идущее из самой глубины души. Похоже, свойства мегалитов напрямую зависят от желаний стоящего в каменном кругу человека. Успех первого опыта объясняется очень просто: тогда он всей душой, зло и пронзительно пожелал, чтобы время поворотилось вспять. И сила его желания немедленно запустила какой-то скрытый в каменном комплексе механизм… или просто сконцентрировалась в луч воли, многократно отразившись от множества каменных зеркал вокруг?
Из чёрной тетрадиС марта мои поездки к Зонненштайну стали регулярными. В начале весны сорок третьего года я только и делал, что курсировал между археологическим памятником и мюнхенской лабораторией оккультного отдела «Аненербе».
Вскоре я уже проводил эксперименты с моделями Зонненштайна, которые в документах я обозначал просто: Зеркала. Разработки, связанные с пробуждением у людей телепатических способностей, с ведома Гиммлера переросли в исследования по преодолению хода времени.
Мысль есть энергия – это первое, что надлежит усвоить тому, кто приступает к изучению оккультных практик. Теперь я знал, что и время есть энергия, и эти два вида энергии могут взаимодействовать между собой.
Вскоре произошло то, что заставило меня серьёзно задуматься. Я никогда не относился к Зеркалам как к забавной игрушке. В круг камней капища я всегда входил как в храм и со всеми моделями мегалитического комплекса обходился бережно и почтительно, словно с младшими братьями Зонненштайна. Более того, сами собой выработались связанные с новым изобретением правила, которым я по собственному желанию почему-то неукоснительно следовал: перед работой с Зеркалами я всегда старался настроить себя на самый безмятежный лад; я просил у Зеркал прощения, если был чем-то раздражён или если меня донимала какая-нибудь неприятная навязчивая мысль; и вовсе не подходил к моделям, если был сильно не в духе. У меня вошло в привычку беседовать с Зеркалами – вести этакий странный полудиалог, подразумевавший молчаливые реплики. Это напоминало игру, в сущности, это она и была – но по-настоящему ритуальная, священная. Мне казалось, всё должно быть именно так и никак иначе. Но другие не желали прислушиваться к моим рекомендациям по обращению с Зеркалами – с первого взгляда, надо признать, довольно странным. Для остальных Зеркала были просто очередным устройством – да, необычным, гениальным, удивительным – но в конечном счёте всего лишь устройством, из которого следовало выкачать всё возможное. Вначале я подумал было, что небрежное обращение с Зеркалами способствует возникновению неуправляемых потоков тонких энергий. Но всё оказалось гораздо сложнее. Отчего-то Зеркала не желали подпускать к себе некоторых людей.
Не желали.
После страшной катастрофы в Бёддекене я стал говорить о своём изобретении только так, автоматически одушевляя его.
Главной целью экспериментов, проводимых в бывшем монастыре Бёддекен неподалёку от Вевельсбурга, было выявление закономерностей, согласно которым Зеркала принимали или отвергали операторов. В качестве подопытных были взяты люди самые непохожие: застенчивый помощник главного библиотекаря Вевельсбурга, разбитная буфетчица из отеля в Падерборне, прославленный ас, недавно получивший бриллианты к Рыцарскому кресту, несколько заключённых различных национальностей из концлагеря Нидерхаген (узники которого использовались как рабочая сила для реконструкции замка Вевельсбург), а также трое младших сотрудников «Аненербе» и двое эсэсовских генералов. Последние напросились сами, и, собственно, из-за них всё и случилось. Первым был небезызвестный Ханс Каммлер из строительного управления, про которого потом стали поговаривать, будто он руководит проектом по созданию машины времени, а всё лишь из-за того, что ему однажды захотелось побаловаться с моими Зеркалами. Другой чиновник из этой бравой команды, незадолго до того проводивший инспекцию концлагерей, похвалялся меткой стрельбой с балкона комендантского дома по движущимся целям. Эти предприимчивые господа воспылали идеей впечатать в энергетическое поле Земли постулат о величии фюрера путём помещения в фокус Зеркал большого портрета Гитлера и собственных благонамеренных персон. Их шумное присутствие вызывало у меня неконтролируемые приступы отвращения. Вероятно, это также послужило не последней причиной произошедшего. Позже я осознал, что каким-то образом связан с Зеркалами даже тогда, когда нахожусь вне их фокуса.
Стоило офицерам внести в пространство установки портрет, как под потолком зала возникли крупные сгустки ярчайшего белого света, вроде шаровых молний. Это уже само по себе было очень страшно, но чиновники не потеряли присутствия духа и заявили, что данное явление следует расценивать как знак высшей избранности фюрера – и тут паркет вспыхнул у них под ногами. Один офицер сгорел заживо, а другого – Каммлера – вышвырнуло прочь из установки в угол зала неведомой силой. Изо окон ударило пронзительно-лиловое сияние – казалось, воспламенились небеса. Дальнейшее все очевидцы описывали по-разному. Мне всё это вспоминается как мутный и бессвязный кошмар.
В тот вечер и затем всю ночь небо над Вевельсбургом и окрестностями пылало непередаваемыми оттенками лилового и белого. Ткань времени и пространства натягивалась и рвалась – возможно, я единственный человек, слышавший, как она рвётся – с оглушительным треском тысяч электрических разрядов. И затыкать все прорехи пришлось мне, поскольку лишь я один хоть что-то смыслил в происходящем. Помню, что тьма и туманный свет причудливо перемешивались между собой тонкими слоями, и всё почему-то было прозрачным: я наяву видел собственные вены, кости, аккуратные суставчики кисти. Я набрасывал на конструкции из металлических листов, служившие моделями мегалитов Зонненштайна, какие-то тряпки, портьеры, чьи-то плащи и шинели, а затем нёсся по подземному ходу в Вевельсбург, потому что в крипте под залом Вальхаллы Гиммлер приказал установить систему металлических плоскостей, подобную макету Зонненштайна – одному Богу было ведомо, как на неё могло повлиять творившееся в Бёддекене.
Доктора говорили мне, что невозможно получить столь сложный перелом руки в результате простого падения, но и мои рассказы о том, как в подземном ходе между Бёддекеном и Вевельсбургом что-то невидимое вцепилось мне в руку и потащило прямо в стену, врачи отвергали как бред травмированного сознания, тем более что в крипте Вевельсбурга на меня накинулся какой-то служитель, с перепугу вообразивший, что я со своими порождающими молнии устройствами намереваюсь совершить не что иное, как покушение на жизнь недавно прибывшего в замок рейхсфюрера, и потому от души ударил меня по голове острым ребром металлического табурета, после чего я свалился ему под ноги, затылком на каменный пол.
Почти три недели, проведённые на больничной койке, дали мне немало времени для раздумий. Я чувствовал себя виноватым перед Зеркалами. Я бахвалился, как последний дурак, я был самонадеян и недальновиден, и получил по заслугам. Я раскаивался и мысленно просил у Зеркал прощения.
Мюнхенмай 1943 года
По выходе из больницы он оказался остриженным как новобранец – требовалось привести в соответствие шевелюру справа, потому что слева волосы только начали отрастать, и чудовищно смотрелся кривой мясисто-розовый шрам, протянувшийся от макушки к уху – «Штопали, как пьяные патологоанатомы», – ругался Штернберг на докторов, – но даже это не раздражало так, как карикатурно торчащие большие полупрозрачные уши, выставленные теперь на всеобщее обозрение, имевшие идиотскую особенность ярко алеть при всяком волнении – над этой деталью его внешности, Штернберг знал, потешались не меньше, чем над косоглазием. А самое огорчающее обстоятельство выявилось, когда с него наконец сняли гипс. Освобождённая из заточения рука выглядела жалко, как протез, и была столь же мало послушной, а когда он попробовал пошевелить пальцами, обнаружилось, что они совсем не повинуются.
С того дня Штернберг проводил бесчисленные часы, сидя за роялем и разрабатывая злосчастную левую руку, но та, несмотря на нескончаемые упражнения, никак не поспевала за правой, не могла резво пробежаться даже по гамме до мажор, ломала миноры, не попадая непослушными пальцами по узким чёрным клавишам, и совершенно неспособна была осилить сложные аккорды.
Именно в эти дни, когда он погибал от бессилия над раскинувшейся в обе стороны клавиатурой, его поначалу немыслимо раздражал появившийся в доме непрошеный помощник. Этого деятельного деревенского парня, сержанта Франца, приставили к Штернбергу сразу, как того выписали из госпиталя, чтобы как-то компенсировать его временную беспомощность – и теперь этот самый Франц носил ему книги и бумаги, бегал по служебным поручениям и помогал дома. Во всех поступках Франца присутствовала исключительная основательность, и все его мысли были размеренными, степенными и какими-то очень функциональными, никаких пустых отвлечённостей, даже мечтания его, если он себе таковые позволял, были добротными, словно крестьянские постройки, и больше всего напоминали скрупулёзный план действий, которому сей образец благоразумия затем неукоснительно следовал. Штернберг, чьё пространство мышления всегда было на редкость неуютным, с блуждающими огнями и возвышающимися среди бездонной трясины шаткими конструкциями, и продувалось разрушительными леденящими ветрами, смутно завидовал в этом отношении Францу и потому первые дни донимал парня едкими замечаниями и колкими шутками, за что позже ему сделалось стыдно. На издёвки Франц никогда не обижался, смотрел на молодого офицера с доброжелательным любопытством, как обыкновенно глядел на всё то, что было выше его понимания. А Штернберг, по его разумению, был самым непонятным существом на всём белом свете.
Со временем, однако, Франц сделался настолько незаменимым помощником, что Штернберг лишь удивлялся, как прежде без него обходился. К тому же быстро выяснилось, что к Францу частенько подкатывались гестаповцы и то деньгами, то угрозами пытались вынудить к доносительству, на что Франц, так и не сумевший окончательно избавиться от ужасного швабского диалекта, но зато принципиально не употреблявший бранных слов, в виде исключения детально объяснял, в какое именно место его шеф этих гестаповцев со всей их конторой заколотит, если они ещё раз отважатся сунуться с подобными предложениями.
Между тем музыкальные тренировки Штернберг упорно не оставлял, и спустя три месяца после выписки из госпиталя первой вещью, сыгранной без единой запинки, стала третья часть 21-й сонаты Шуберта, раньше не особенно им любимая, но отныне ставшая гимном его упрямству. Поздравить его было некому – Франц не понимал музыки сложнее маршей и деревенских песенок. Пока Штернберг приступом брал аккорд за аккордом, Франц сидел в своей комнатке и прилежно писал очередное письмо домой. Тонким слухом Штернберг слышал, как ординарец с тщательностью школьника подбирает слова. Через какое-то время в далёкой швабской деревеньке у стола соберётся большая семья, и кто-нибудь будет вслух читать про то, какой странный офицер попался их дорогому Францу: каждый вечер по несколько часов мучает музыкальный инструмент.
Штернберг и в этом отношении завидовал Францу, завидовал отчаянно, – как только может завидовать человек, ведущий, увы, исключительно деловую переписку.
Швейцария, Вальденбургавгуст 1943 года
Как обычно, его никто не встретил. Они не вышли из дома даже тогда, когда автомобиль, отчётливо прошуршав по гравию в утренней тишине, остановился у крыльца.
Замешкавшийся почтальон оттолкнулся ногой от ступеньки, объехал на своём облупленном велосипеде зеркально-чёрный «Хорьх» – все машины Штернберга были чёрного цвета – и, вихляя, поколесил прочь, то и дело оборачиваясь. Сейчас всей улице растрезвонит.
А к Штернбергам-то сынок прикатил. Ну да, да, именно он, тот самый.
На глянцевой поверхности автомобильной двери отражалось чёрное летнее небо, сияющее чёрное солнце и высоченный человек в чёрном. Всякий раз, когда он ступал на это крыльцо, его просто тошнило от собственной представительности – и, тем не менее, перед каждым визитом сюда он обязательно облачался в доспехи благополучия: идеально сидящий костюм – чёрный, естественно, – пошитый в самом дорогом берлинском ателье, бриллиантовые запонки на слепяще белых манжетах – бриллиантам он отдал предпочтение с того самого дня, как смог себе их позволить, – все пальцы в драгоценных перстнях, словно у персидского царя – для его элегантно худых крупных рук это не казалось вульгарным излишеством. Он любил очень дорогие вещи – они являлись материальным выражением его ценности и незаменимости.
Он помедлил, прежде чем всполошить дом восклицанием звонка, давно уже, впрочем, ожидаемым. Они ведь знают, что он стоит под дверью, – и не выходят. Нарочно не выходят встречать его. Вот Эммочка непременно бы вышла, да что там, выбежала б за ворота – но ей, разумеется, никто не посчитал нужным сообщить заранее о прибытии злосчастного гостя.
Дверь открыла горничная и, не поднимая глаз, удалилась. В прихожую вышли две прямые худощавые женщины – старшей, пепельноволосой, с королевской осанкой, на вид никак нельзя было дать её пятидесяти с лишним лет, а поразительная – хоть и несколько суховатая в последнее время – красота младшей, тридцатилетней, только подчёркивала, насколько богатого законного достояния природа лишила Штернберга, вздумав над ним посмеяться.
– Ну, что ж. Ну, здравствуй, Альрих, – произнесла старшая женщина.
Где-то на втором этаже раздался глухой частый стук, резво перемещающийся к лестнице – и вот маленькие ноги забарабанили по деревянным ступеням. Эммочка, в ночной сорочке, неслась белым вихрем и пронзительно выкрикивала на весь дом:
– Дядя приехал! Дядя приехал!
Её поймали за плечо:
– Куда босиком? – но она вырвалась и в следующее мгновение подлетела на пугающую, нечеловеческую высоту, дико вереща от восторга, подброшенная к самому потолку и пойманная сильными руками, и вцепилась в жёсткие лацканы пиджака. Она была сплошным горячим сгустком счастья. Штернберг улыбался, глядя поверх лохматой льняной макушки девочки, но никто не улыбнулся ему в ответ.
– Вот негодница, даже не оделась, – сказала сестра, а мать промолчала и лишь про себя отметила, что за прошедшие несколько месяцев он стал ещё более чужим и ещё более лишним и что уже ничего в нём не осталось от того бегавшего по частным урокам неказистого студента, которого она любила. Сестра же беспокоилась единственно о том, что её дочь опять закатит скандал на целую неделю после того, как он уедет, – да лучше бы он вовсе не приезжал! До чего же это иногда скверно – слышать мысли окружающих.