bannerbanner
Вышивальщица. Книга первая. Топор Ларны
Вышивальщица. Книга первая. Топор Ларны

Полная версия

Вышивальщица. Книга первая. Топор Ларны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

– Мать, уймись, – лениво зевает старший сын, затевая столь же привычный ответ, говоримый при каждом приезде Моньки. – Гулявая – не гулявая, а токмо лучше она, чем братец ейный, шаару законный сынок. Вот тот и три шкуры спустит, и за новыми тремя в лес оправит столь далече, что отсель не видать. Токмо он не приедет, к нему надобно самим идти, ноги бить да лбы расшибать.

– Ага, аг-га-га, – не унимается бабка, проявляя чудеса зоркости, ничуть не совместимые с её возрастом, – вона, гля: руку как есть рассадила, от плеча до локтя. Ох, верно сказывают: и гулявая, и драться горазда. Оттого и сидит в девках в двадцать два года, кто на её польстится, на перестарку, на яблочко надкушенное? Вечёр Бронька сказывала, что ей соседка верно донесла, которой внучка на торг в большое село племянника надысь снарядила, и он сам слыхал: по трактирам пьяная эта Монька шлындает. К мужикам липнет и упивается до беспамяти, да не одна пьет, с полюбовниками. А чего ей? Все знают, как она в родню-то к неродному батюшке набилась, с его управляющим за избой обо всем сговорилась.

– А ну цыть! – сердится с печи старик. – Не твоего ума дело, замшель кривогорбая! Всякому ведомо: шаары законов старых не блюдут, да и новые сами правят, как им удобнее. Сколь баб поперепортил этот пакостник, и высказать страшно. Может, и дочь она, а может, и приблуда. Токмо жить хочешь – молчи о том. Пирог вона доставай да полотенце почище на поднос подстели.

– Пирог ей… – шипит старуха, нехотя выбирая полотенце. – Экая честь бесстыдной бабе! Пирог… последней муке перевод. Все одно, страфу скормит, помяните мое слово!

Но пирог на полотенце выкладывает, парадный платок, светлый да с вышивкой в два тона, повязывает, улыбку самую ровную натягивает – и шасть за порог.

– Ой, да кто же энто туточки? – сладко разливается голос, утративший всё своё шипение. – А ведь Марница, душечка наша, радость-то, вот радость! Ужо не чаяли, с весны все ждали…

– Жданики проели, – голос у дочки шаара ровный, с отчетливой ноткой металла, выказывающей нескрываемую насмешку. Женщина ловко спрыгивает из седла и чуть кивает. – Привет, бабка вредная! Вкусны твои пироги. Видно, вся вредность в печи выгорает. Чего звали?

Ростом дочь шаара не особо высока, но гнуться не обучена и смотрит прямо, оттого получается всегда – вроде она и рослая. Волосом черна, а глаза выдают материну породу, северную, густо-серые они в сумерках, а днем полный цвет дают, синеву затаенную кажут. Только смотреть в них глубоко и прямо мало кто решается. Шаар – он всему краю хозяин. Хуже всякого выра, коих тут не бывало так давно, что и старики их не помнят. Клешнятым из рода ар-Сарна полагается отдать десятину с любого прибытка, о таком законе все слышали. Но только отдавать приходится две десятины, поскольку и шаар желает жить небедно. Да ладно бы две! Как приедут лихие люди – сборщики, так и начинается: одним потеха – другим разорение. После их отъезда только и получается учесть, что осталось. А остается мало. Иногда лишь то, что уж вовсе никому не глянется… В стороне от дорог деревня стоит, в мох врастает. До выра далеко, а шаар верит своим служивым, и никому более. Кроме, разве что, Моньки.

– А ты бы в дом прошла, щами угостилася, – поет бабка, подсовывая поднос и гордо кося на соседские занавесочки. Вот, мол: мои-то пироги и шаару хороши. – С дороги морсу выпей, да и квасок у нас имеется, ужо не побрезгуй.

– Да я-то пройду, мне что, – бессовестно хохочет шаарова дочка, упирая руки в колени и сгибаясь, встряхивая гривой позорно неубранных кудрявых волос, перевязанных на лбу цветной лентой – от пота. – Только страф мой тут останется хозяйничать, один. Вот потеха будет! Прошлый раз пошла я в дом, а он Семерикам чуть не раскатал избу по бревнышку. Гнилые бревна-то, бабка!

– Руку вона, – задает бабка жгущий её вопрос, – об ветку, чай, рассадила, болезная? Ох ты ж, перевязать надобно, лапушка.

– Нет, – шаарова дочь насмешливо косится на бабку и громко сообщает деревне свежую сплетню, всё одно узнают: – об ножик, вот такой вот. Мужик больно настойчивый попался. В женихи набивался, а мне ничуть не глянулся… Привередливая я. Ты, бабка, не охай, ты его не видела. В смысле, чем я угостила его и как дело… гм… сладилось. – Женщина хмурится и меняет тон: – Где старосту, мать вашу, носит? Мне тут что, до ночи пироги жрать да в носу ковырять?

Страф опознаёт смену настроения любимой хозяйки и начинает топтаться. Вот уже вороной выпустил когти трехпалых лап, озирается, готовый к возможному бою.

Народ затихает. Бабка пригибается. Боевой страф – он страшнее всякой иной напасти. Три когтя, каждый – по ладони длиной. Лапы саженные, в темной мелкой чешуе, прочностью подобной броне. Крайние перья бесполезных для полета крыльев – скорее уж иглы, и они срываются и жалят врага охотно, метко. Но и это не самое ужасное. Никто и никогда не видел удара страфьего клюва. Не видел – потому и не увернулся… Не на что смотреть: голова вроде и не меняла положения – а вот он, враг с раскроенным черепом, падает, клонится к земле. Спокойный лиловый глаз птицы наблюдает за смертью свысока и всегда с безразличием фальшивой непричастности к расправе. В сказках говорится: страфов придумали колдуны, чтобы воевать с вырами. Казалось, это поможет. Не помогло… зато теперь страфы служат всё тем же вырам, состоят в загонах наёмников, стойлах застав курьеров да на дворах шааров.

– Клык, не начинай, – Монька резко одергивает своего страфа. Ломает пирог надвое и не глядя бросает половину за спину. – На, уймись, вымогатель.

Голова птицы чуть вздрагивает, раздается сложный дробный хруст – и уже снова страф презрительно и безразлично озирает гнилую деревеньку с высоты своего роста. До седла – сажень, а голова и того выше, без локтя две сажени при плавно изогнутой шее. Есть, чем гордиться, вся красота и сила породы ласмских вороных при нем. Зато половины пирога нет, как не было…

Народ охает, замирает – птица, это всякому ведомо, резких движений не любит. Но, благодарение тайно почитаемой и поныне Пряхе, есть для страфа новое занятие: высматривать, как по грязи, не разбирая дороги, во всю шлепает-торопится староста. Сапоги надел парадные, пояс подпоясал вышитый, важности пробует добрать осанкой… а серые пятна страха сами на щёки сели, хозяина не спросивши.

– Ох, и ждали, – начинает пожилой староста издали, с дороги, в крик. – Ох, и ждали, достойная брэми Марница! Нету жизни нам, как есть пропадаем.

– Дальше, – намеренно зевает женщина, поигрывая поводом страфа. – И короче.

– Так… э… птицу забрали всю, биглей взрослых увели…

– Квас выпили, оскомину, и ту стащили, – подсказывает Марница.

Староста давится заготовленным приветствием и переходит к деловому тону. Смущается и пытается сообразить, отчего вдруг начал с наименее значимых бед. Есть ли смысл врать Моньке, она вон – щурится, понимает, что биглей по обыкновению успели припрятать в лесу, да и прочее… Староста вздыхает, мрачнеет и говорит иным тоном:

– Посевное зерно увезли. Можете проверить, до последнего зернышка, как есть до последнего… Ваш брат велел, так сказывали, брэми.

– Пергамент выдали? – сухо уточняет Марница. – Деньги, обязательства, опись взятого?

– Ни единого кархона, ни единой записи, ничего, – всхлипывает староста и начинает клониться в ноги страфу, брезгливо переступающему подальше в сторону, тянущему повод. – Уж не покиньте в беде неминучей!

– Так. – Глаза у женщины становятся уже и темнее. – Когда уехали, куда, чьи люди?

– Так ить… брэми шаара новые слуги. К нему и повезли, то есть, прощения просим, к брату вашему Люпию, на сборный двор. Тому уже семь ден, а я как осмелился, вам весточку и отправил… – торопливо указывает староста на колеи и следы лап страфов, известные всей деревне. – Там их след, как раз дождило, всё видать…

– Ясно. Три дня ты весточку мне писал, староста? Покуда их след простыл… Ну, этого добра вам не вернуть, – спокойно заверяет женщина. – С отцом я поговорю. Посевное зерно забирать нельзя. Если бы вы имели… гм… наглость подать жалобу выру, вот тогда многое могло бы измениться. Но вас хватает только на обсуждение моих штанов и моего поведения. Коли вам себя не жаль, с чего мне жалеть вас? Дальше говори, староста. Не тяни, недосуг мне. Пока что получается: зря я сюда ехала. А я даром не гощу.

– Велели людей слать к концу лета на тот же сборный двор, – тихо и с болью завершает описание беды староста, суетливо добывая из-за пазухи вышитый мешочек и отдавая с поклоном. – Сами выбрали, кого уведут. Сказывали, выр велел. Новые рабы ему надобны. И за то нам выплатят полную меру, тридцать золотых кархонов. А как деревне жить, когда из каждой избы хоть одного молодого мужика заберут?

– Как жить… – женщина криво усмехнулась. – На кой ляд вам мои ответы? Вы уже людей-то, братом присмотренных, собрали да оплакали, не возразив. Ладно… К моему управляющему подойдите через десять дней, не ранее. Зерно он вам отсыплет. Немного, только на посев. И только под раскорчевку новых полей, где – указано будет. Позже сама разберусь, как с вас доход взять. А мужики, коих брат в рабы приглядел, пусть сидят на печах, коль уродились пустобрехами. Бабу вызвали за себя воевать, герои босолапые. – Женщина свела веки ещё уже. – Как же, всяк меня обсудил и осудил, но пироги вынес да в ноги упал. Тошно ездить к вам. Все одно, сгниёт деревня. Сколько раз говорила: уходите отсюда. Сей же час уходите, слышали? Выр ар-Сарна, хозяин Горнивы, сам и есть кланд. Велел он от дикого леса на два перехода отступить всем селениям. На площадях такое не объявят, но я знаю. Последний раз вам помогаю. Не уйдете до конца осени, всех сама сгоню и даже на тант подсажу. Это ясно?

Староста мелко закивал, дрожа серыми щеками и не рискуя поднять головы. Моньку звать – дело последнее, крайнее. Лютости в ней на троих, а язык и вовсе удержу не ведает. Такое иногда скажет – хоть ложись и умирай. Мыслимое ли дело: уйти из деревни… Куда? И не уйти уже невозможно. Давно за дочкой шаара замечено: если сказала нечто и добавила свое страшное «это ясно?», значит, исполнит по задуманному.

– Теть Монь, я головную повязочку вам сшила, – ласково и вкрадчиво шепчет старостина дочь, мечтающая о месте на дворе всемогущей и безмерно богатой, как утверждают слухи, шааровой безродки. – Вот извольте глянуть.

Монька не смотрит, щелкает языком, уговаривая страфа подогнуть ноги. Ловко прыгает в неудобное малое седло, и чудовищная птица вздымается во весь свой рост. Дочь шаара уже смотрит на деревню поверх низких её, вросших в землю, избенок. Презрительно щурится на пышнотелую пятнадцатилетнюю дуреху – дочь старосты.

– Глянуть, говоришь? Я много на что нагляделась. Староста, ядовитый жук! Девку пора замуж гнать палкой, пока брюхо не надулось. Вон – о городе мечтает… Этот город тебя, дуру, прожует и не заметит. Эй, серощекий! Осенью проверю, чтоб при мужике состояла, как положено. Тогда, может, на избу денег дам. Если захочу.

– Спасибочки, – пискнула старостина дочь.

– Ты на меня не косись, окосеешь, – сухо советует Марница, закручивая приплясывающего страфа и гладя его шею. – Думаешь, раз нос сломан, так и мужик не глянет? Это я на них не гляжу, если не хочу того. А чего смотреть? Я его корми, я его береги, я ему детей рожай… Нет уж, я лучше поживу для себя. Верность – она только в страфах и цела. Эй, староста! Всё запомнил? Избы пожечь, на новое место перейти, девку с рук сбыть. Это ясно? Тант вашей деревне не надобен, неправ брат. Вы и без того пустоголовы.

Страф зло заклокотал, шевельнул тощими крыльями, угрожая выпустить иглы. Марница рассмеялась и ослабила ремень повода. На ходу нагнулась, выхватила повязочку – и была такова.

– Вот ведь выродок, нелюдь насмешливая, – всхлипнул староста, дрожа всем телом и кое-как пробуя отдышаться. – Ладно, что гулявая, так слухи ходят, весь запретный товар мимо шаарова двора через её руки плывет. Избы жечь! Что удумала. Верно брэми, законный шааров сын, сказывали: не зови, не будет пользы… – Староста сердито оглянулся но дочь. – Что встала? Собирай вещи, пойду второй раз на поклон к законному сыну шаара, вымолю нам отсрочку, чтоб здесь жить, на прежнем месте. Он не откажет… как и я не отказал кой в чем.

– Так вроде обещалась Монька-то… – распахнула крупные глупые глаза девушка.

– Обещала она… нету более в слове её силы, кончено. – Прокряхтел староста, тяжело поднимаясь на ноги. И пошел прочь, бормоча себе под нос так тихо, что никому и не разобрать. – Хватит. Сколь людей перетравилось, запретную таннскую соль по её слову добывая. И все мы виноваты, что ни скажи! Не так толчем, не так сушим, и спешим излишне, и оно не вредно, ежели с умом… Вот теперича и будет – с умом. Теперича ей вправят ум, как бабе положено. Тоже мне, эту безродь называть брэми! Тьфу, девка трактирная, вот и весь сказ. Пойду к брату ейному, погляжу, как он с делом управляется. Пятьдесят кархонов за пустяк – деньги немалые. И дело простое спрошено, без всякой там травленой соли.


Марница, достойная брэми из рода Квард, пустила страфа резвой побежью и подставила лицо прохладному ветру. Уши горели, злость душила, подступала к самому горлу. Зачем поехала? Ну, зачем? Пирогов отведать? А заодно собрать полный мешок невысказанных насмешек. Спину себе исколоть взглядами из-под занавесок. Как же, безродь… Все их мысли как на ладони, видны и слышны даже сквозь гнилые стены – и сами они гнилые да черные, мысли эти. Жалко дурней, мать жила в деревне недалече, пока шаар её не приглядел да к себе не увез. То ли пятой бабой в дом, то ли шестой. Он разве вёл счет своим забавам, родной батюшка, всему краю первый страх? Брал, что понравилось, и бросал, наигравшись, где придётся. Только с него и спроса нет. Ему кланяются в землю, ноги целуют. Славнейшим брэми именуют на выдохе, благоговейно. Зато ей, гулявой Моньке, это вежливое слово бросают плевком в лицо.

– Злее надо быть, – тихо посоветовала сама себе женщина. – Полдеревни на тант подсадить – и тогда уж глянуть, как прочие запоют полное имя с придыханием. А я что? Я так не умею… Это к брату, он подход к людям знает. Цену им тоже знает. Три кархона за молодого мужика в порту на месте, один – за старших. Старостина дочка пойдет за пятнадцать. Пухлых да светловолосых любят. Только танта ей не видать, будет учиться сознательно услуживать. И гулявой никто не назовет, рабы делом заняты, они попусту не гуляют.

Кончик повода хлестнул страфа по крылу. Вороной возмущенно заклокотал и прибавил, переходя с побежи на особый, немногим его родичам доступный, скок. В седле этот кошмар выдержать едва возможно, зато мысли он вытряхивает из головы получше любой выпивки.

А мыслей много… Всяк знает: безродь Монька с управляющим сговорилась, и признали её законной. Глупости. Тогда у неё ни силы не было, ни повода для торга. Дурой выросла, с обозом в город добралась – на батюшку знаменитого да богатого хоть одним глазком глянуть, от постылой судьбы увернуться. А что на неё саму под шааровыми окнами еще кто глянет – и мысли не родилось. Впрочем, батюшка, сам шаар лично, выглянул на балкон, заслышав крики и причитания в своем саду. Послушал-послушал, ручкой управляющему махнул – мол, не шумит пусть, голова болит. Про родство, впрочем, всё разобрал. Велел в трактир не отдавать и в порт на торг не везти. Выпороть до бессознания за свою головную боль да за врожденную бабью глупость – и в сарай бросить. Потом пришёл и сказал: злее будешь, если выживешь. А как выжила да ходить начала, поставил за управляющим приглядывать. Умел понять, кто кому такой враг, что и за деньги ту вражду не избыть.

У отца она многому научилась. Как про людей вызнавать то, чего они сами о себе помнить не желают. Как позже превращать знания в золото, а людей – в своих личных кукол. Тант для того не требуется, если ниточки крепко привязать и дёргать с умом… Батюшка шаар даже гордился ею иногда. Говорил: унаследовала отцов ум. А вот злость – не унаследовала. Не нашла радости в играх, столь любимых шааром и его окружением.

– Шаар, если вольно перевести с вырского, – холодно усмехнулась Марница, успокаивая страфа и переводя на шаг, – слышишь, Клык? Ну, так слушай… «Шаа» есть всего лишь «имущество». Мой папаша – имущество выра, раб. Ценный раб. Нашел, чем гордиться. Все мы шаары, даже та дура с повязочкой, мечтающая о покорении большого города. В самом свободном переводе шаар – рыбий корм.

Закончив пояснения, женщина рассмеялась. Потом смолкла и устало потерла рукой лоб. Причин для радости не наблюдалось никаких, ровным счетом. Кто она? Никто, злющая баба, поставленная проверять вора и не давать тому украсть больше, чем следует. Не у деревни, само собой. Причем тут деревня, эта или иная, сколько их у отца в краю – и счесть трудно. Деревни могут пухнуть от голода, – но управляющий обязан меру знать, и с изъятого больше этой меры себе в сундук не пихать. Есть и поглубже сундуки. Там тоже свой пригляд, свой учет. Семь лет она служит отцу. И вот – перемена. Брат внезапно стал законным наследником, сменил управляющего и ей – ни полслова. Хотя и без того ясно, молчание – оно куда как красноречиво. Когда имеется законный наследник, прочим пора двигаться. Куда? Да яснее ясного: в сторону порта.

– Чем я не угодила ему? – сквозь зубы шепнула Марница. – Да просто время ушло, надоела батюшке игрушка. Опять же, тише надо быть. Незаметнее. Соблюдать хоть иногда внешние приличия, как это делает брат.

Женщина снова рассмеялась. Ей ли не знать, как именно брат соблюдает приличия! Точно так же, как отец. Злее надо быть – и тогда остерегутся хоть одно гадкое слово молвить. А кто не будет осторожен, тех сразу и без разбора – в порт. И на тантовую иглу. Десяток отправишь – прочие станут выдыхать слово брэми совсем уж вежливо, еще десяток – и поклон углубится до земного, а потом уже пойдут подарки, похвалы, даже восторженные слезы. Брата в городе любят. А её вот – не очень.

– Клык, может, нам пора съездить к ару? – задумалась Марница. – Он на редкость прост, наш великий и славный кланд Аффар ар-Сарна. Он не человек, не интересуется девицами и не ценит людскую убогую лесть. Он просто считает золото и очень, очень огорчается, когда у него воруют так изрядно, как это делает брат. Еще он синеет хвостом, едва услышав слово «князь». Брат же склонен себя считать правителем, он разыскивает женщину с интересной родословной… У меня имеется список с пергамента, выданного наемникам, там приметы поиска. Так что, Клык, надо ли нам ехать этой дорогой? В столицу поблизости есть хорошая срезка, напрямки через старый лес. Опять же, товар можно попробовать сдать удобно, попутно. Вот не ждала, что староста расстарается и изготовит… А ведь самое время, оговоренный день завтра. Хоть кто, а продавца поджидает, там место прикормленное.

Женщина хитро прищурилась, похлопала по сумке, куда убрала полученный у старосты мешочек. Таннскую соль додумался производить управляющий, она лишь перехватила это маленькое незаконное дельце из слабых рук. Выкупила в обмен на пару неблаговидных секретов пожилого сластолюбца.

Страф дернул головой, на лету изловив птичку. Шумно клацнул клювом, перья полетели разноцветным веером… Вороной хищно сглотнул и уставился на лес пустыми, ничего не выражающими, круглыми глазами. Ему нравилась короткая дорога. Там есть надежда поохотиться, пока хозяйка будет решать свои дела, малопонятные верному страфу.

Женщина усмехнулась, приняла окончательное решение и качнула повод, подтверждая его. Страф зашипел, выпустил когти и покинул утоптанную дорогу, взбираясь по крутому склону к зарослям колючего кустарника. В несколько движений длинных защищенных чешуей ног миновал этот заслон, ограждающий лес от любопытства незваных гостей – и скрылся в тени.


Солнце сразу отдалилось, задернутое плотной занавесью листвы. Недавний дождь висел на ветвях драгоценными ожерельями хрусталя, шуршал капелью, пах свежестью и прелым теплом. Страф развлекался ловлей мух и жуков, его хозяйка рассеянно озиралась, изучая приметы давно заброшенной тропы. И не забывала пригибаться, когда ветки угрожали голове. А угрожали часто: страфов создали для боя на открытых пространствах, в лесу их рост далеко не всегда хорош. Впрочем, этот хозяйку обожает, и потому сам бережёт. Гнет ноги, давая место всаднице под сводами зарослей. Или клокотанием и шипением предупреждает о низких ветках.

День достиг зенита и скатился в овраг вечера без всяких приключений. Разве от зелени рябило в глазах, да приметы давно утратившей наезженность тропы приходилось порой искать упрямо и долго.

Избушка, выстроенная в незапамятные времена, явила себя в прогале малой полянки. Марница тихо вздохнула, радуясь своему везению: сумерки, приметы искать уже невозможно. Еще бы чуть – и пришлось ночевать последи мокрого леса. А что она – выр, чтобы сырости радоваться?

– Эй, есть кто? – вырезанная по пути палка ткнула в старое гнилое бревно.

– А чё не быть-то? – лениво отозвался мужской голос. – Жду с утра, ночь-то торговая, оговоренная. Думал: а не напрасно ли? Прошлый раз никто не пришёл и соли не предложил…

– Пешком добирался, да по лесу, – фальшиво посочувствовала Марница. – Или наконец страфом обзавелся?

– Выродёру, душа моя, полагается самому резво бегать, – подмигнул рослый мужчина, выбираясь из тени под деревьями. – Привезла? Не как в прошлый раз, надеюсь? Я солидный человек, второсортную дрянь не беру.

– Нормальная дрянь, – усмехнулась женщина. – Одного не пойму: на кой вы тайком её покупаете? Я-то давно сообразила, что наниматель ваш и заказ из одного народа происходят. Неужели не снабжают?

– Разве могут ары пятнать себя общением с нами? – напоказ ужаснулся мужчина. – Нет, дорогуша. Мы вне закона. Гласно. Они нас ловят. Гласно и даже шумно. Но уж все прочее – для того есть посредники и подельника. Слезай, шея болит глядеть вверх. Зверюгу привяжи там. После прошлого раза я просто обязан проверить соль. Идем, костра не видать, но он есть, и не прячь иззябшие руки в рукава, я хозяин гостеприимный. Ужином накормлю, обогрею. Ты хоть раз пробовала дикое мясо с приправой из диких трав?

– Всякий в городе знает: дикое мясо – яд, – поучительно сообщила Марница, принюхиваясь и облизываясь. – Опять же, я не намерена мешать дела с чем-либо. Проверяй товар и гони золото, не тяни.

– Дела, гони… – мужчина презрительно скривился. – Фи. Мы год встречаемся самым невинным образом в весьма уединенных местах. Ты красива, я так просто знаменит… ты ни разу не спросила даже моего имени. Хотя я не могу не нравиться тебе. Может, плюнем на дела? Ну что ты забыла в гнилом доме этого шаара? Я через пару-тройку лет заброшу наёмничество, а личный каменный особняк на берегу я давно прикупил. Перебирайся, а? С тобой, пожалуй, не скучно коротать вечера.

– На что намекаешь?

Наемник тихонько рассмеялся и подвинул чуть в сторону узкое лезвие клинка, толкнувшее его под горло.

– Я слышал, что вы одинаковые придурки, ты и твой страф. Чуть что – острым по голове. Только он в макушку, а ты под горло. Зря. Я не выжил из ума. Знаю, что привязать страфа – это тоже самое, что не привязывать. И что он и есть основа твоей безопасности… и наглости. Серьезна основа, надо признать. Я бы дорого дал за птичку. Выров ловить непросто, так что мне очень нужен страф. Такие заказы порой отдаю в чужие руки, аж больно вспомнить. Месяца четыре назад уступил полнопанцирного… Три дня травил его, морока страшная, риск огромный – и в оплату дали жалких пятьдесят кархонов, пшик… Восемь сотен обломилось кому-то другому. Восемь сотен, золотом, а это самое ведь за такого меньшее… – наемник тяжело вздохнул. – Так что, не надумала? Половина домика в твою собственность, время от времени одалживаешь мне страфа, доход от выродёрства делим честно, по-семейному, пополам.

– Проверил соль?

– Её греть надо, я нежно грею, – ласково, с внятным намеком, выдохнул в самое ухо выродёр.

Марница зашипела от злости. Почему каждый, решительно каждый, норовит намекнуть на её якобы всеобщую доступность? И полагает себя, ясно дело – несравненного, мечтой всех без исключения баб. Хотя о чем тут мечтать? Сволочь, свихнувшийся на зверстве и деньгах подлец.

После каждой встречи она зарекалась: последний раз… Но потом опять не хватало денег. Страфа содержать дорого, да и прочее тянет немало средств. Откуда взять посевное зерно? Не у брата же слезно просить. И не у папочки, шаара вонючего… Марница огляделась. Интересно, сколько ещё продавцов таннской соли сюда заглядывает? Она никого не встречала, ни разу.

– Ты мне что подсовываешь? – в голосе выродера колыхнулся настоящий гнев. – Это что? Это соль по-твоему?

Он сунул под самый нос медную ложку на длинной ручке, обличающе ткнув в неё пальцем. Дымок полз вверх едва заметно, спекшаяся в темную массу нагретая таннская соль выглядела вполне обычно. Хотя пахла, надо признать, странно. Марница нахмурилась, принюхиваясь. И сам воздух от сладковатого запаха казался темным, душным. Кашель зародился в высохшем горле, перешел в хрип, и вечер вмиг сделался беспросветной ночью…

На страницу:
9 из 10