bannerbanner
Любви О. Музыкальные экспозиции
Любви О. Музыкальные экспозиции

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

C-moll


Солнечные лучики мельтешили по столу, оставляя тёплые канавки на пыльной поверхности. Я сдул коричневую корочку с горячего чая и улыбнулся. Скоро должна была прийти Милая, и я нежил себя на кухне заслуженным отдыхом, листая жёлтую прессу и слегка покачиваясь туда-сюда на скрипучей табуретке.

Было раннее утро. То время, когда звонкое комарьё уже притомилось, но голоса автомобилей ещё не успели ворваться в прелые опочивальни сквозь робкие занавеси. Немолодой попугай в клетке нервно и методично вертел головой в разные стороны, беспрестанно пшикая, скрипя и волнуясь.

Сегодня Милая припозднилась. Минутная стрелка дёрнулась уже в самые верха, но вдруг испугалась чего-то и застыла, неровно подрагивая между отколотой временем пластинкой, отмечающей без четверти десять, и уверенной утренней десяткой. Это с ней бывает. Завод, знаете ли, барахлит.

Милая казалась какой-то взволнованной. Она звонко защебетала, и из её песни я понял, к своему неудовольствию, что мне буквально катастрофически необходимо срочно пройтись с ней в какой-то недавно открывшийся для посещения парк.

Я покашлял и пропел было в ответ, что не совсем уверен… Но увидел в её глазах такую неподдельную решимость, что без отлагательств натянул шляпу, перчатки, схватил трость и спустя три минуты (точнее не скажу, потому что в часах кончился завод) стоял у двери во всей готовности. Вот уж чего нельзя было сказать о Милой, что она может дозволить кому бы то ни было пренебречь её пожеланиями.

Влекомый своей дражащей половинкой, я прошёл несколько кварталов, успев раскланяться с десятком прохожих. Получил по носу зонтиком от одной сударыни в возрасте, которая взяла себе в голову, что я изволю с ней флиртовать. Нос даже слегка опух. К моему удовольствию Милая тут же покрыла его колкими поцелуйчиками, и инцидент был исчерпан.

Когда мы вошли в парк (спросите меня сейчас, и я отвечу, что уже тогда он вызвал во мне какие-то странные чувства), я пришёл в сильное замешательство. Сомневаюсь даже, как его можно было обозвать. Зоопарк точно не то название, которое следовало бы употребить в данном случае. Потому что зверей в клетках не было, а слова «хомопарк» в языке ещё не придумали. А я, как всякий уважающий себя философ своего времени, никогда не признавал неологизмов. Да-да, в клетках сидели люди. Хомопарк (дозволю себе пока что нарекать это место таким образом) лоснился от зрителей. Посетители взволнованно вскрикивали, кружились и даже иногда клокотали. Никаких объяснений о смысле и причинах возникновения такой странной выставки не было. Не было видно ни сторожей, ни какой-либо администрации. И всё же это место существовало. Существовало по своим законам и принципам. Это не мы вошли в него, это оно входило в нас с каждым глотком местного дурманящего воздуха.

Я с любопытством принялся изучать узников этого хомопарка. Удивительно, насколько они были людьми, настолько же они ими не являлись. Они не пели, а квакали, будто какие-то лягушки. Кожа у них была жирная, а глаза скользкие. Во рту будто вросли камушки разных цветов – от перламутра до серого известняка. Милую передёргивало, и она щебетала порой не самые культурные вещи, что ей, конечно же, простительно.



Когда солнце воцарилось в зените, мы присели на каменную жердь. Прямо перед нами находились клетки с совсем странными узниками. В одной постоянно что-то (приношу глубочайшие извинения за столь приземистое словцо) жрали. Вокруг деревянной бадьи с помоями, запах которых, к сожалению, долетал до нас, заставляя морщиться, копошились толстые дети. Что-то ворчало, скребло, чавкало. Дети запускали толстые уродливые конечности в бадью, вытаскивали гниющие куски и, размазывая друг другу по лицам, давились ими. Но куски тут же выпадали из складок на их животе. А из бадьи выскакивали длинные проворные ручки и утягивали выпавшие куски обратно. Я машинально посмотрел на лапки Милой. Какие всё-таки они изящные и бархатные. Моё сердце подёрнулось пеленой счастья, и я восхищённо курлыкнул.

В другой клетке были менее омерзительные люди. Молодые девушки и юноши возлежали на просторных кроватях. Вокруг них, расставленные в полном беспорядке, музыкальные инструменты играли чудовищную ритмичную музыку. И вот странно, что стоило мне отвести взгляд от клетки, как музыка переставала звучать. Но стоило мне снова посмотреть в сторону этой странной композиции, я снова слышал ужасающие мотивы.

Парочки в этой клетке постоянно трогали себя и друг друга, визжали и скрипели, как пенопласт по стеклу, забирались друг на друга сверху, прижимались к стенам и потолку, дёргались и шипели. Иногда какая-нибудь особь вцеплялась другой в лицо и рвала до крови и одури. Не знаю сам почему, но я ощутил, что моё сердце стало биться сильнее и громче, несмотря на то что сама картина вызывала лишь омерзение.

Мимо нас, звеня колокольчиками, прошёл продавец мороженого. Мы с Милой взяли по маленькому вафельному рожку, наполненному пушистой хладной массой. Я восхищённо полюбовался, как Милая изящно склёвывает белоснежную верхушку.

Вернувшись к созерцанию нелепых узников, в следующей клетке я увидел просто какую-то бесформенную массу тел. Вернее, мне сначала показалось, что она бесформенна. Но стоило присмотреться, и стало ясно, что это громадная пирамида из людей. Причём, полузадыхающиеся особи из нижних слоёв постоянно карабкались вверх, сталкивая тех, кто уже сидел выше. И стоило им оказаться наверху, как они тут же истово начинали гадить на своих нижних собратьев.

А в клетке совсем рядом с нами сидел, раскачиваясь и бормоча, одинокий старец. Кроме него, в клетке никого больше не было. Он глядел куда-то внутрь себя (у меня сдавливает горло при попытке хоть как-то более точно описать этот безумный взор). И хоть вокруг него была расставлена дорогая посуда с разнообразными кушаньями и напитками, старец даже не смотрел в сторону угощения. Дверь в его клетку была открыта, а за ней виднелась ухоженная комнатка с удобной постелью и даже телевизором. Но старец предпочёл сидеть на холодном грязном полу.

Милая тоже посмотрела на старца и пронзительно защебетала, что у него очень добрые глаза. Однако я присмотрелся и увидел за добротой алчность и блёклость. В этот момент полы лохмотьев у старца вдруг раздвинулись и оттуда высунулась человеческая головка, только очень маленькая. Старец сорвал с себя часть одежд, и оказалось, что всё его тело покрыто головами на тонких шеях. Все головы бормотали и тряслись. Если вдруг какая-то из голов поворачивалась в сторону комнатки и переставала бормотать, старец тут же давил её, и она лопалась подобно мыльному пузырю.

Я захотел петь и повернулся к Милой, чтобы выговориться. И почувствовал, как по моему сердцу побежал лёгкий неприятный холодок. Милой не было рядом на жёрдочке. Её призывное пение доносилось откуда-то сверху, но я почему-то не мог разобрать ни единого слова.

На меня налетел холодный ветер и взъерошил волосы. А там вверху летали, кружились в искусном танце посетители парка. Я тоже хотел быть с ними, кружиться рядом со своей Милой, но у меня не было крыльев. Лишь жалкий отголосок воспоминания, что когда-то раньше я мог так же парить в небесных вершинах. Я отыскал взглядом Милую и крикнул ей, что что-то происходит, что я не могу подняться в воздух. Но изо рта у меня вылетели только какие-то горькие хрипы. И Милая, с ужасом поглядев на меня, закружилась, запела и скрылась за верхушками деревьев. Я помчался по аллее, выкрикивая мольбы и ругательства, а люди в клетках показывали на меня пальцами и хохотали.


И тогда я остановился и заплакал.

Ais-moll


1 января 1903

Здесь я, будучи пьян, хочу нарисовать зубы. Эти зубы, дорогой дневник, твои. Этими зубами ты разгрызаешь мою жизнь всякий раз, когда я беру тебя в руки.

Порой мне кажется, что я тебя ненавижу…

Порой мне кажется, что ты единственный в этом мире, кто способен меня спасти.


2 января 1903

Запишем. Улица приняла меня сегодня. Не возникло желания надрать задницу кучеру или выругаться в сторону этих мелких вездесущих проныр, готовых вытянуть из тебя душу за монету. Я впервые вышел на улицу с улыбкой. И внутри меня не произошло взрыва и протеста. Значит, моя теория верна.

Вот почему меня так увлекают сцены насилия и жестокости. Вот почему я впиваюсь глазами в каждую фразу и образ, где внутренности людей выворачиваются наизнанку, вопит набат и сонм дьявольских отродий нисходит на землю.


3 января 1903

Перед глазами проносятся странные просветы воспоминаний. Я сижу за роялем стэйнвэй энд санс. Меня мутит от жары и облика моей кураторши, предназначенной, видимо, для того чтобы окончательно убить во мне тягу к музыке.

– Крещендо, мистер Беатрикс! – прикрикивает старая кошатница.

Не знаю, почему она меня так называет, но мне всё равно.

Я пробегаю кончиками пальцев по растрескавшимся клавишам, ощущая, как маленькие заплесневелые молоточки, с усилием преодолевая некую невидимую границу, вонзаются в тугие нервы рояля, наполняя пространство вокруг нас гулом.

В моей голове рой мелодий, но я не могу их запомнить. Считаю минуты до конца урока. Хотя уроком это можно назвать только с очень большой натяжкой. Скорее, вивисекция над моим больным сознанием.

Старая кошатница щурится и пьёт кофе мелкими глотками. Её ноги раздвинуты, и я нахожу это зрелище чрезвычайно отталкивающим. К горлу подступает. Так дурно мне не было с пятого класса музыкальной школы, когда я впервые увидел в раздевалке Её руки (тут имеется в виду не кураторша; ты понимаешь, о ком я). Да, я вспоминаю Её и постепенно отдаляюсь. Голос старой кошатницы подёргивается дымкой.


14 февраля 1903

Я сижу, покачиваясь, возле камина. Из треклятого окна ужасно сквозит (а как иначе, Она же не может уснуть в такую жару, а тот факт, что я склонен к простуде, Ей не важен). Колючий мистер шарф терзает горло, а меня разрывает на части мучительный кашель. В груди хрипы.

Спешно записываю музыку, что всплыла у меня в голове. Вздрагиваю всякий раз, когда скрипит половица, переживая, что это Она проснулась и жаждет заполучить мою душу в свои липкие гадостные объятия.

Разжёвываю кусок меда, чтобы слегка унять страдание. Будет плохо, если мой кашель потревожит Её сон. У меня много работы, и нельзя отвлекаться.


22 февраля 1903

Она сошла с ума. Бросила в меня сковороду, раскроив висок. Кричала так, что осыпалась штукатурка и жалобно звенела дешёвая посуда на столе.

Видишь ли, я оказался виноват в том, что ходил за водой, пока она спит. Чёртова половица скрипнула. Она проснулась и заявила, будто бы у неё чрезвычайно много дел, а я не даю ей поспать. Мол, она не высыпается из-за моих ночных бодрствований.

Снова открыла окно, впуская в комнаты потоки уличной вони и сажи.

Я не выдержал и повысил голос. Тогда Она разрыдалась и обвинила меня чёрт знает в чём. Сказала, что я неуравновешенный психопат. Боже! Это она мне ещё говорит?

Какие у неё дела? Она сидит целыми днями и жрёт пыль. Серьёзно! Она сидит и жрёт пыль, я по-другому это назвать не могу. Это стоит того, чтобы будить меня, когда ей не спится? Визжать мерзким голосом, когда скрипит половица или орёт животное? Отвлекать меня бредовыми вопросами, когда я творю?


24 февраля 1903

Ужасно. Животное выпихнуло своего отпрыска из коробки.



Чёрт, чёрт, чёрт…. Она же может проснуться в любой момент! Примется снова стонать и выть из другой комнаты, чтобы я пришёл и сделал что-нибудь. Сношение? Не смеши меня, возмутительная глупая тетрадь! Она не подпускает к себе и на пушечный выстрел. Единственное, что её интересует, это моя душа, деньги и жрать пыль.

Я действую быстро и решительно. У меня не больше минуты. Исследую диван кончиками пальцев. Вот оно, это место, где нет скрежещущих пружин! Упираюсь локтями и выпихиваю себя на пол.

Скрипучая половица отмечена глубоким порезом. Её касаться нельзя ни при каких обстоятельствах. Встаю на четвереньки, не отрывая взгляд от плачущего отпрыска. Быстро, но осторожно, передвигаюсь к нему и заглатываю его голову. Плач становится тише, лапки отрываются от пола. Но животное переживает, что я ем его детей, и голосит.

Кладу отпрыска в коробку, разжимая влажные губы (на языке остаётся несколько шерстинок). Он приземляется с лёгким шлепком и смотрит на меня своими маленькими подслеповатыми бусинками. Родительница зализывает его взлохмаченную шёрстку.

Прислушиваюсь. В Её комнате тихо. Пронесло. Резко, перебежками, на четвереньках возвращаюсь на диван. Сплю.


26 февраля 1903

Сегодня уехала куда-то. Вернулась спустя два часа, весёлая и довольная. Смеётся. От неё пахнет мужчинами и кабаками. Нескромно делает замечания о моём взгляде и одежде.

Мы ругаемся. Вернее, ругаюсь я. Одна её самодовольная ухмылка способна свести в могилу. Да ей же нравится всё это! Я вижу, как хищно подрагивают её ноздри, блестят глаза и дрожит язык. Помнишь тот день, когда я поднял на неё руку. Она долго летела через весь зал, снесла торшер и полку для книг. Я навсегда запомнил то выражение удовольствия на её лице. Она улыбалась всё это время! Улыбалась!

Оранжевое покидает моё нутро и уползает.

Концентрируюсь на ощущениях и пишу.


27 февраля 1903

Там, где Она, постоянно грязь. Вещи разбросаны, горы хлама и грязной посуды с коричневыми проплешинами. Вчера видел таракана. Он сидел у неё на груди и ухмылялся. Его усы были точь-в-точь как у моей кураторши.

– Крещендо, мистер Беатрикс!

Пишу.


5 марта 1905

Кое-что надо прояснить. Когда оранжевое сидит глубоко внутри тебя, сложно оценивать мир с точки зрения всех этих блёклых обитателей пруда. Я буду краток.

Только присутствие дьявола извне способно пробудить Бога внутри тебя.

Именно так.

…Она проснулась и зовёт своего раба.

Gis-moll


В дверь позвонили.

Лето выдалось душное, и в моду вошло фиолетовое. За окном то и дело пролетали гигантские лиловые шары с надписью «Марина – сука». Задерживались сгустки почерневшего фиолетового на уровне взгляда, будто покрасоваться перед жильцами домов, и устремлялись в пучину грязных небес. А вечером на восторженные лица людей проливалась тяжёлая нуга. Иногда кто-то плакал.

Но плакать – табу. Это жёлтое. Жёлтое не в почёте. Не модно, даже моветон. Если у кого на простынке с утра жёлтое, то ему надо стыдиться. И уж тем более никому не рассказывать. Кто засмеёт, а кто и в морду может сунуть. Самым багровым сунуть. А багровое, да в морду, такого никому не пожелаешь.

По телефонным проводам днём побежало алое. Фиолетовое подвинулось, потому что алое – оно завсегда первичней. Вот кто-то может говорить, что первичней материя, а кто-то, что душа. Но первичней алое. Кто алое упустит, тому не продолжиться. Не продолжиться, так-то. Будет глотать фиолетовое до следующего лета. И прозрачным мозг заполнит. Сам мозг людям не нужен, его просто пффф… выкинут. Прозрачное будет. Такое гадостное, липкое. Сквозь него видно стенки черепной коробки. Смотришь в глаза человеку, всматриваешься, хочешь что-то найти, что-то понять, а там только черепная коробка. И человек тебе слова вроде говорит, а наружу только прозрачные пузыри надуваются.



В комнате на столе ещё немного прозрачного осталось. Словно впопыхах забыто. Надо бы его в раковину слить, да руки не дошли. Когда алое сквозь ладони стекает, тут уже ни до чего. Ни до прозрачного, ни до жёлтого. В книжках листы серые, чайные. А алое стекает с каждого листа. Больно от этого. И чертовски больно, что фиолетовое в моде. И что жёлтое не очень. Казалось бы, только вчера сосед за жёлтым приходил, а теперь сидит в кресле, как истукан, а жена ему из глаз в душу фиолетовое сливает. Хотя все знают, насколько её рот до жёлтенького-то охоч был.

Вчера звонил этот Багровый, чтобы преставиться. Не багровый, а фамилия – Багровый. Просто багровый не позвонил бы. Ему недосуг. Все багровые с розливами жёлтого борются. Борцы, блять. Ну-ка, глотнут дерьма собачьего, так и запоют. И про Лючию, и про Санту, и про Клауса. Хочется выть на этих багровых, как волку на диски лунные. В стакан плеснуть жижи матовой. Фиолетовым сдобрить, и в рот. И ещё в рот. А там глядишь – и жена соседа зажелтеет. Плюнет в эту соседскую фиолетовую харю, прискочет прозрачным наполниться и фиолетовое в алое перекрашивать. Краски, слава Великому Художнику, ещё есть.

А потом фиолетовое рухнуло. Всем небом. И погребло, значит, любителей и не любителей, жёлтых и багровых, прозрачных и матовых. Люди крестились пальцами фиолетовыми да в небо тыкали. И все смотрели, а фиолетового не осталось. Темно было. И даже багровые, представьте себе, не вылезали.

На листках алое. Блокнот весь исписан. Любоваться таким блокнотом одно удовольствие. Водишь глазными точками по шуршащему. Когда алое, то взгляд теплеет, и прозрачное стекает из ушей. Вернее, из дырочек. Из ушей – так не говорят. Иначе прозвучит, будто у тебя под языком горчичное. А горчичное – это почти жёлтое, каждая шавка понимает. А это мерзко. Нельзя! Надо говорить «дырочек», это пока что модно. Хотя, пророчат жёлтые, что скоро должно что-то новое вырасти на полях. Но народ, который сам из бесцветного еле вылез, на поля не ходок. Слишком много наросло багрового.

Вчера в блокнот было добавлено алого от души. Потому-то и от души, потому что от другого не получится. Нельзя алое из другого. В квартире хозяйничал съедающий краски смог. Душили мысли об алом крыльями ангельскими. Мимо окна пролетал фиолетовый шар. Улыбался и заглядывал в квартиру надписью «ука Мар». Стало зловеще. И сразу зажужжало жужжащее, завопило вопящее, заскрежетало скрежещущее. И алое кончилось совсем.

В дверь позвонили.

Стул упал. Верёвка натянулась.

Ges-dur


С детства Мариночка мечтала пахнуть как мама. Восхитительные букеты ароматов одурманивали, очаровывали, порабощали. И тысячи юношей приходили понюхать маму Мариночки. Девочка пряталась в тяжёлом дубовом шкафу и, еле сдерживая дыхание, чтоб не расплакаться от восхищения, наблюдала. Тонкие, острые носы двигались, замирали, нападали. Толстые с широкими ноздрями, подрагивали от возбуждения, шумели, раздувались. В сумраке пышной гостиной таинственно раздавалось: «Нюф, нюф, нюф».

Каждый вечер перед сном Мариночка вставала у кроватки и молилась, обращаясь к Господу с одной и той же просьбой. И чудо произошло. Когда Мариночка подросла и первая капля крови оросила землю под её ногами, тело начало источать самые волшебные ароматы. И мама Мариночки гордилась дочкой, украдкой стряхивая слезу лёгкой зависти.

Сверху у Мариночки было сладко. А в области шеи – томительно и душисто. Что уж говорить, крохотные грудки волновали умы даже самых избирательных столичных гурманов. А ниже у Мариночки шёл слегка перечный животик, а ниже – солоновато, немного цитрусового и совсем капля мускуса. И совсем уже ниже – кислая горечь, вызывающая оскомину и забвение.


К Мариночке приходят люди и нюхают её. С утра прибегают молодые мальчишки. Стоят волнуясь. Робко тычутся кончиками носов в белоснежные локоны, будто несмышленые котятки, и убегают на учёбу.

Перед завтраком заходит, отдуваясь, полноватый мистер Робеспьер. Ну, этот даже не заходит в комнаты. Приподнимает цилиндр, расшаркивается, шумно сморкается в широченный розовый платок с именным гербом и слегка принюхивается. Лицо его расплывается довольной, как у нарисованного кота, улыбкой. Он бурчит: «Grand merci!» Ещё раз расшаркивается и уходил покорять вершины трудовых будней.

Потом у Мариночки лёгкий завтрак. Мариночка спускается в сад из окна и пишет стихи. Вокруг неё собираются птицы, мухи и бабочки. Всё жужжит, порхает и дрожит. Когда Мариночка возвращается в спальню, птицы рассаживаются на ветки и долго сидят, размышляя о сокровенном. Даже самая соблазнительная букашка отныне не интересна им. А мухи бьются о землю, набивая жадные рты дёрном.

Пополудни приходят мэтры парфюма. Достают толстые блокноты и долго пишут, размышляют. Мариночка ложится на широкий стол, оголяет пузико и прижимает хрупкими ладошками головы мэтров в область пупочка. Мэтры ездят носами по её бокам, дегустируют подмышечные впадины, щекочут усами мочки ушей.

Мариночка смеётся над мэтрами, их смешными физиономиями и длинными закрученными усами. Дразнит, заливаясь счастливым смехом.

После мэтров приходят мужчины всех форм и расцветок. Праздничное настроение царит в особняке. Звенит звонкая монета – вереницей, едва поспевая, носятся уличные шпанюки за выпивкой и сластями.

Вечереет. И Мариночка расправляет простынки, взбивает подушечки и, омыв себя, ложится в альков. Наступает очередь видавших виды мужей. Уставшие путники, работяги и просто гости ночных дорог… Они скидывают тужурки, кепки и припадают к дразнящим ароматам. Стягивают с Мариночки бельё, ажурные носочки, трусики. Вечерний полумрак исполняется пыхтением и вознёй. Мариночка негромко стонет, когда чей-нибудь особо острый нос невзначай делает ей больно.



– Ах! – восклицает немолодой субъект. – Как душисто! Как у моей бабушки.

Мариночка слегка хлопает ладошкой наглеца по сальным губам.

– Какой ещё бабушки, сударь? Вы, право, возмутительны! Попробуйте-ка, лучше, вот это! – и, обхватив губками толстый нос безумца, прерывисто дышит, наполняя всё нутро его забвением и сладостной негой. Глазки у субъекта стекленеют, подёргиваются молочной дымкой в слепом восхищении.

Так проходят годы, их сменяют столетия. Слава о Мариночке и её ароматах гудит по всем губерниям, и даже сам государь приезжает усладиться Мариночкой, отдохнуть от мирской суеты. Его ожидают самые восхитительные ароматы, недоступные простым смертным. Ах, ну и стоит ли углубляться в подробности. Пусть это так и останется их маленькой тайной.


Двенадцатого марта две тысячи сорок четвёртого, когда волосы Мариночки покрываются инеем, она простужается, и ароматы один за другим покидают её тело. Доктора суетятся вокруг, обкалывают лекарствами, набивают ей рот лечебными травами. Но всё бестолку. Мужчины больше не приходят. Наследницы чувственного дара у Мариночки нет, и особняк постепенно приходит в забвение и упадок.

Мариночка встречает старость в летнем саду. Окружённая потомками помнящих былое мух, она тоскует и пишет лирические откровения.

Бывает, что на резную скамеечку подсаживаются редкие подруги, Мариночка с упоением рассказывает им, как она дарила людям ароматы. Зависть стекает по морщинистым лицам, и Мариночка скромно улыбается.

Так, значит, и жизнь была.

И прожита не зря.

Fis-dur


Крохотные мандариновые корочки.

Я перемешала их с мёдом. Он просил принести. Говорил, что очень хочет насладиться вкусом мёда и ароматом мандаринок. Но у меня не было мандаринок, и я сделала так.

Вышла из дома. Надела лёгкое платьице, такое голубоватое. Панамку. И побежала вприпрыжку. Сама погода вела меня к нему. Солнышко подгоняло в спину, а птички на крышах влекли мелодией. Ночью был дождик, запах прелой травы обволакивал мои мысли и придавал лёгкости.

Я специально надела именно такое лёгкое, скромное платьице и панамку. Он говорил, что ему нравится, когда я так одета. Хотела сделать ему приятное. Хотела, чтобы он улыбался.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2