Полная версия
О всех созданиях – больших и малых
Я выпил, и разговор продолжался. Время летело незаметно, и вот уже за стеклянной дверью на сереющем небе вырисовался темный силуэт акации, засвистал первый дрозд, и Фарнон с сожалением вытряхнул из бутылки в стопку последние капли. Он зевнул, подергал свой черный галстук и посмотрел на часы:
– Ого, уже пять! Кто бы мог подумать? Но я рад, что мы так славно посидели, – надо же было отпраздновать ваш первый самостоятельный выезд. Причем очень нелегкий, верно?
Тристан, брат Зигфрида
За два с половиной часа можно ли выспаться? Тем не менее я решительно встал в половине восьмого, а в восемь, побрившись и приведя себя в полный порядок, уже спустился в столовую.
Но завтракать мне пришлось одному. Миссис Холл невозмутимо поставила передо мной тарелку с омлетом и сообщила, что мистер Фарнон уже уехал вскрывать лошадь лорда Халтона. По-видимому, он предпочел совсем не ложиться.
Я доедал последний поджаренный хлебец, когда в комнату влетел Фарнон. Я уже привык к внезапности его появлений и даже не вздрогнул, когда, рванув дверь, он прямо-таки прыгнул к столу. Лицо его выглядело свежим и бодрым, и он, по-видимому, был в прекрасном расположении духа.
– В кофейнике что-нибудь осталось? Я выпью с вами чашечку. – Он рухнул на жалобно заскрипевший стул. – Ну, можете не волноваться. Вскрытие показало классическую непроходимость кишечника. Несколько петель совсем почернело и вздулось. Я рад, что вы не стали тянуть и сразу избавили беднягу от страданий.
– А моего приятеля Сомса вы видели?
– Ну как же! Он присутствовал на вскрытии и начал было прохаживаться на ваш счет, но я его угомонил. Сказал просто, что ему следовало бы вызвать вас гораздо, гораздо раньше и что лорду Халтону вряд ли будет приятно узнать о том, как мучилась его лошадь. На этом я с ним и расстался.
Будущее сразу представилось мне в несравненно более розовом свете. Я подошел к бюро и достал еженедельник:
– Какие из утренних визитов вы думаете поручить мне?
Фарнон просмотрел вызовы, составил короткий список и протянул мне листок:
– Вот для вас несколько приятных простых случаев, чтобы вы освоились.
Я уже пошел к двери, но он меня окликнул:
– Мне хотелось бы попросить вас об одной услуге. Мой младший брат должен сегодня приехать из Эдинбурга. Он учится там в ветеринарном колледже, а семестр кончился вчера. Добираться он будет, голосуя на шоссе, а когда окажется уже близко, вероятно, позвонит. Так вы не могли бы подъехать забрать его?
– Конечно. С большим удовольствием.
– Кстати, зовут его Тристан.
– Тристан?
– Да. А, я ведь вам не объяснил! Вас, вероятно, и мое несуразное имя ставило в тупик. Это все наш отец. Отъявленный поклонник Вагнера. Главная страсть его жизни. Все время музыка, музыка – и в основном вагнеровская.
– Признаюсь, и я ее люблю.
– Да, но вам, в отличие от нас, не приходилось слушать ее с утра до ночи. А вдобавок получить такое имечко, как Зигфрид. Правда, могло быть и хуже. Вотан, например.
– Или Погнер.
– И то верно. – Зигфрид даже вздрогнул. – Я и забыл про старину Погнера. Пожалуй, мне еще следует радоваться.
Уже вечерело, когда наконец раздался долгожданный звонок. В трубке послышался удивительно знакомый голос:
– Это Тристан Фарнон.
– Знаете, я было принял вас за вашего брата. У вас совершенно одинаковые голоса.
– Это все говорят… – Он засмеялся. – Да-да, я буду вам очень благодарен, если вы меня подвезете. Я нахожусь у кафе «Остролист» на Северном шоссе.
По голосу я ожидал увидеть копию Зигфрида, только помоложе, но сидевший на рюкзаке худенький мальчик был совершенно не похож на старшего брата. Он вскочил, отбросил со лба темную прядь и протянул руку, озарив меня обаятельнейшей улыбкой.
– Много пришлось идти пешком? – спросил я.
– Да немало, но мне полезно поразмяться. Вчера мы немножко чересчур отпраздновали окончание семестра.
Он открыл дверцу и швырнул рюкзак на заднее сиденье. Я включил мотор, а он расположился рядом со мной, словно в роскошном кресле, вытащил пачку сигарет, старательно закурил и блаженно затянулся. Из кармана он достал «Дейли миррор», развернул ее и испустил вздох полного удовлетворения. Только тогда из его ноздрей и рта потянулись струйки дыма.
Я свернул с магистрального шоссе, и шум машин скоро замер в отдалении. Я поглядел на Тристана.
– Вы ведь сдавали экзамены? – спросил я.
– Да. Патологию и паразитологию.
В нарушение своего твердого правила я чуть было не спросил, сдал ли он, но вовремя спохватился. Слишком щекотливая тема. Впрочем, для разговора нашлось немало других. Тристан сообщал свое мнение о каждой газетной статье, а иногда читал вслух отрывки из нее и спрашивал мое мнение. Я все больше ощущал, что далеко уступаю ему в живости ума. Обратный путь показался мне удивительно коротким.
Зигфрида не было дома, и вернулся он под вечер. Он вошел из сада, дружески со мной поздоровался, бросился в кресло и принялся рассказывать об одном из своих четвероногих пациентов, но тут в комнату заглянул Тристан.
Атмосфера сразу изменилась, словно кто-то повернул выключатель. Улыбка Зигфрида стала сардонической, и он смерил брата с головы до ног презрительным взглядом. Буркнув: «Ну здравствуй», он протянул руку и начал водить пальцем по корешкам книг в нише. Это занятие словно полностью его поглотило, но я чувствовал, как с каждой секундой нарастает напряжение. Лицо Тристана претерпело поразительную метаморфозу: оно стало непроницаемым, но в глазах затаилась тревога.
Наконец Зигфрид нашел нужную ему книгу, взял ее с полки и принялся неторопливо перелистывать. Затем, не поднимая головы, он спросил негромко:
– Ну и как экзамены?
Тристан сглотнул и сделал глубокий вдох.
– С паразитологией все в порядке, – ответил он ничего не выражающим голосом.
Зигфрид словно не услышал. Внезапно книга его чрезвычайно заинтересовала. Он сел поудобнее и погрузился в чтение. Потом он захлопнул книгу, поставил ее на место и опять принялся водить пальцем по корешкам. Все так же спиной к брату он спросил тем же мягким голосом:
– Ну а патология как?
Тристан сполз на краешек стула, словно готовясь кинуться вон из комнаты. Он быстро перевел взгляд с брата на книжные полки и обратно.
– Не сдал, – сказал он глухо.
Зигфрид словно не услышал и продолжал терпеливо разыскивать нужную книгу, вытаскивая то одну, то другую, бросая взгляд на титул и водворяя ее обратно. Потом он оставил поиски, откинулся на спинку кресла, опустив руки почти до пола, посмотрел на Тристана и сказал, словно поддерживая светскую беседу:
– Значит, ты провалил патологию.
Я вдруг заметил, что бормочу почти истерически:
– Ну это же совсем не плохо. Будущий год у него последний, он сдаст патологию перед рождественскими каникулами и совсем не потеряет времени. А предмет этот очень сложен…
Зигфрид обратил на меня ледяной взгляд.
– А, так вы считаете, что это совсем не плохо? – Наступила долгая томительная пауза, и вдруг он буквально с воплем набросился на брата: – Ну а я этого не считаю! По-моему, хуже некуда! Черт знает что! Чем ты занимался весь семестр? Пил, гонялся за юбками, швырял мои деньги направо и налево, но только не работал! И вот теперь у тебя хватает нахальства являться сюда и сообщать, что ты провалил патологию. Ты лентяй и бездельник, и в этом все дело. В том, что ты палец о палец ударить не желаешь!
Его просто нельзя было узнать: лицо налилось кровью, глаза горели. Он снова принялся кричать:
– Но с меня хватит! Видеть тебя не могу! Я не собираюсь надрываться, чтобы ты мог валять дурака. Хватит! Ты уволен, слышишь? Раз и навсегда. А потому убирайся вон! Чтоб я тебя здесь больше не видел. Убирайся!
Тристан, который все это время сохранял вид оскорбленного достоинства, гордо вышел из комнаты.
Изнемогая от смущения, я покосился на Зигфрида. Лицо у него пошло пятнами, и он, что-то бормоча себе под нос, барабанил пальцами по подлокотнику своего кресла.
Разрыв между братьями привел меня в ужас, и я почувствовал огромное облегчение, когда Зигфрид послал меня по вызову и у меня появился повод уйти.
Я вернулся уже совсем в темноте и свернул в проулок, чтобы поставить машину в гараж во дворе за садом. Скрип дверей всполошил грачей на вязах. С темных верхушек донеслось хлопанье крыльев и карканье. Потом все стихло. Я продолжал стоять и прислушиваться, как вдруг заметил у калитки сада темную фигуру. Фигура повернулась ко мне, и я узнал Тристана.
Меня вновь охватило невыразимое смущение. Беднягу одолевают горькие мысли, а я непрошено вторгаюсь в его одиночество.
– Мне очень жаль, что все так получилось, – пробормотал я неловко.
Кончик сигареты ярко зарделся, – по-видимому, Тристан сделал глубокую затяжку.
– А, все в порядке. Могло быть куда хуже.
– Хуже? Но ведь и так все достаточно скверно. Что вы думаете делать?
– Делать? О чем вы?
– Ну… Ведь он вас выгнал. Где вы будете ночевать?
– Да вы же ничего не поняли, – сказал Тристан, вынимая сигарету изо рта, и я увидел, как блеснули в улыбке белые зубы. – Не принимайте все так близко к сердцу. Ночевать я буду здесь, а утром спущусь к завтраку.
– Но ваш брат?
– Зигфрид? Он к тому времени все позабудет.
– Вы уверены?
– Абсолютно. Он меня то и дело выгоняет и тут же забывает об этом. И все сошло отлично. Собственно, трудность была только с паразитологией.
Я уставился на темный силуэт передо мной. Снова вверху захлопали крылья грачей, и снова все стихло.
– С паразитологией?
– Если помните, я же сказал только, что с ней все в порядке. Но не уточнял.
– Так, значит…
Тристан тихонько засмеялся и похлопал меня по плечу:
– Вот именно. Паразитологию я тоже не сдал. Провалил оба экзамена. Но будьте спокойны, к Рождеству я сдам и то и другое.
Я не жалуюсь
Я плотнее закутался в одеяло, укрываясь от пронзительных телефонных трелей, будивших эхо в старинном доме.
После возвращения Тристана из колледжа миновало три недели, и жизнь в Скелдейл-хаусе вошла в более или менее постоянную колею. Обычно день начинался с телефонных трелей между семью и восемью часами – время, когда фермеры навещали утром свою скотину.
В доме был лишь один телефонный аппарат, и стоял он на полке в выложенном плиткой нижнем коридоре. Зигфрид строго-настрого запретил мне вскакивать с постели на ранние телефонные звонки. Обязанность эта возлагалась на Тристана. «Ответственное поручение пойдет ему на пользу», – подчеркнул Зигфрид категоричным тоном.
И вот я внимаю дребезжанию телефона. Оно продолжается, продолжается и словно бы становится громче. Из комнаты Тристана не доносится ни звука, ни шороха, и я ждал следующего акта ежедневной драмы. О нем возвестил оглушительный удар двери, затем на площадку выскочил Зигфрид и кинулся вниз, перепрыгивая через три ступеньки.
Затем – долгая тишина, и я представлял себе, как он трясется на ледяном сквозняке, как мерзнут его босые ноги на кафельных плитках, пока фермер неторопливо описывает симптомы приболевшей скотины. Затем трубка звякает о рычаг, бешеный топот ног вверх по ступенькам – Зигфрид устремляется к комнате брата.
Пронзительный скрип распахиваемой двери и яростный крик. Я улавливаю в нем злорадство. Значит, Тристан застукан в постели – бесспорная победа Зигфрида, а победы достаются ему редко. Обычно Тристан использует свое умение одеваться в мгновение ока и встречает Зигфрида при полном параде. Если он кончает завязывать галстук, а Зигфрид еще в пижаме, это обеспечивает ему заметное психологическое преимущество.
Но нынче утром Тристан слишком понадеялся на удачу: урывая еще лишние секунды сна, он задержался в кровати, где и был застигнут. До меня доносились крики:
– Почему ты не ответил на чертов звонок, как я тебе велел?! И не говори мне, что ты не только ленив, но и глух вдобавок! А ну, вылезай из-под одеяла! Ну же, ну!
Однако я знал, что Тристан быстро возьмет свое. Когда его застигали в кровати, он обычно выигрывал несколько очков, успевая расправиться с половиной завтрака, когда его брат еще только садился за стол.
Попозже я увидел, как перекосилось лицо Зигфрида, едва он вошел в столовую и увидел, что Тристан беззаботно дожевывает кусок жареного хлеба, прислонив свою «Дейли миррор» к кофейнику, – казалось, у Зигфрида внезапно разболелся зуб.
В результате атмосфера была несколько напряженной, и я с радостью ускользнул собираться: пора было ехать по вызовам. Узким коридором с таким знакомым и все равно волнующим запахом эфира и карболки и дальше через обнесенный стеной сад во двор, где стояли автомобили. Одно и то же каждое утро, но для меня всегда исполненное изумления. Я вышел навстречу солнечным лучам и аромату цветов словно бы впервые. Свежий воздух таил намек на благоухание вересковых пустошей. После пяти лет в тисках города было трудно воспринимать все это одновременно.
И я никогда не торопил эти минуты. Даже когда вызов был срочным, я не ускорял шага в проходе между плющом стены и длинной пристройкой к дому, где плети глицинии подбирались к крыше, а ее веточки и увядшие цветы заглядывали в каждую комнату. Затем мимо альпийской горки на широкий газон, пусть запущенный, но придающий прохладу и мягкость старой кирпичной кладке. По его краям в неупорядоченном изобилии буйствовали краски цветов, ведущих бой с джунглями бурьяна.
И дальше в розарий, затем к грядке со спаржей, толстые побеги которой уже превратились в высокие игольчатые листья. И дальше к клубнике и малине. И повсюду плодовые деревья. Их ветви низко нависают над дорожкой. У южной стены – шпалеры персиковых деревьев, грушевых, вишневых и сливовых, отвоевывающих место у вьющихся одичавших роз.
Пчелы жужжали над цветами, песенки дроздов соперничали с карканьем грачей на высоких вязах.
Я жил полной жизнью. Столько надо было узнать, столько доказать самому себе! Дни проносились молниеносно, ставя задачу за задачей, и самая их новизна была вызовом мне. Но не здесь, не в саду. Тут все словно бы замерло давным-давно. Я оглянулся, прежде чем выйти через калитку во двор. И словно увидел иллюстрацию в старинной книге: безлюдный одичалый сад и высокий безмолвный дом за ним. Мне просто не верилось, что я вижу их наяву, что я – часть их.
И чувство это только усиливалось, когда я выходил во двор, квадратный, мощенный булыжником, где между камнями густыми пучками росла трава. Две его стороны образовывали службы – два гаража, в прошлом каретные сараи, конюшня с шорницкой, отдельные стойла и хлев. У свободной стены заржавевшая ручка насоса торчала над каменной колодой, из которой когда-то пили лошади.
Над конюшней – сеновал и голубятня над одним из гаражей. А еще – старик Бордман. Он тоже казался наследием дней былого величия, когда, припадая на раненую ногу, хлопотливо расхаживал по двору, ничем, собственно, не занимаясь.
Он ворчливо пожелал мне доброго утра из своей каморки, где держал кое-какие инструменты, в том числе садовые. Со стены над его головой смотрели памятки последней войны – ряд цветных литографированных карикатур Брюса Бэрнсфадера. Он приклеил их там, когда вернулся домой в 1918 году, и теперь, пропыленные, скручивающиеся по краям, они все еще говорили ему о кайзере Вилли, и о воронках от снарядов, и о жидкой глине окопов.
Бордман порой мыл машину или немножко возился в саду, но удовлетворялся, заработав фунт-другой, и возвращался к себе во двор. Много времени он проводил в шорницкой – просто сидел там сложа руки. А иногда обводил взглядом крючья, на которых когда-то висела сбруя, и потирал сжатым кулаком по ладони.
Он часто заговаривал со мной о днях былого величия.
– Ну, прямо вижу, как доктор стоит на крыльце и ждет, чтобы ему подали экипаж. Он был такой высокий, видный. И всегда в цилиндре и сюртуке. Я тогда парнишкой был, но все равно как сейчас помню: стоит он, перчатки натянет, цилиндр поправит и ждет.
Лицо Бордмана смягчалось, в глазах появлялся свет, будто он говорил больше сам с собой, чем со мной.
– И старый дом, он тогда совсем другим был. Экономка, шесть человек прислуги и все как положено. И еще садовник. В те деньки ни травинки в неположенном месте, а цветы аккуратными такими рядами, и деревья все обрезаны, как полагается. А уж двор! Самое любимое было место старого доктора. Придет, заглянет в эту самую дверь, смотрит, как я сбрую начищаю, и поздоровается по-простому. Настоящий был джентльмен. Но все по его должно было быть. Пылинку где-нибудь тут углядит и рассердится, дальше некуда. Ну да война со всем этим покончила. Теперь все куда-то торопятся. Не заботятся ни о чем. Времени не хватает. Ну, не хватает, и все тут.
Он недоуменно оглядывал траву между булыжниками, лупящиеся краской двери гаражей, криво свисающие с петель. Пустую конюшню, насос, который уже никакой воды не качал. Со мной он держался неизменно по-дружески, но словно бы не особенно меня замечал. Однако с Зигфридом будто возвращался в прошлое: подтягивался, говорил «Слушаю, сэр!» и прикладывал палец ко лбу, отдавая честь. Казалось, он что-то узнавал – силу и власть «старого доктора» – и радостно возвращался в былые дни.
– Доброе утро, Бордман, – сказал я, открывая дверь гаража. – Как вы сегодня себя чувствуете?
– Так-сяк, малый, так-сяк.
Он прохромал через двор и смотрел, как я достаю заводную ручку и приступаю к следующему шагу в ежедневном распорядке. Выделен мне был крохотный «остин» года, которому позавидовал бы марочный портвейн, и Бордман добровольно взял на себя обязанность буксировать его, если мотор не заводился добром. Но в это утро, к моему изумлению, мотор чихнул и заработал после шестого поворота ручки.
Выезжая из проулка на улицу, я, по обыкновению, чувствовал, что вот теперь-то все начинается по-настоящему. Впереди меня ждали мои профессиональные проблемы и трудности, а в те дни мне их хватало с избытком.
Мне представлялось, что я начал свою практику в самый неподходящий момент. Фермеры, добрую половину жизни терпевшие пренебрежение и некомпетентность, обрели долгожданного пророка, замечательного нового ветеринара мистера Фарнона. Он явился, как комета, блистая хвостом совершенно новых идей и понятий. Талантливый, энергичный, обаятельный, он покорил их, точно сказочный принц скромную девушку. И теперь в самый разгар их медового месяца между ними втираюсь я, а третий, как известно, всегда лишний.
Я уже свыкся с вопросами вроде: «А где мистер Фарнон?», «Он заболел или что?», «Я-то мистера Фарнона ждал!». Мне становилось не по себе при виде, как вытягивались их лица, когда во двор фермы входил я. Обычно они с надеждой смотрели через мое плечо, а некоторые даже подходили к машине и заглядывали внутрь – вдруг там прячется тот, кого они ждали?
И очень трудно осматривать животное, когда у тебя за спиной его владелец изнывает, от всей души желая, чтобы на моем месте был другой.
Но должен признать, что вели они себя по-честному. Мне не оказывали сердечного приема, а когда я объяснял, что, по-моему, неладно с моим пациентом, они выслушивали меня с откровенным скептицизмом, но я убедился, что стоило мне снять пиджак и с увлечением взяться за работу, как они немного оттаивали. И они были радушны. Как ни разочаровывало их мое появление, они приглашали меня войти в дом.
«Зайдите-ка, пообедайте с нами», – было приглашение, которое я слышал чуть ли не каждый день. Иногда я был очень рад его принять, и некоторые эти обеды я лелею в памяти.
И еще они часто, когда я собирался уезжать, клали на сиденье полдесятка яиц или фунт мяса. Такое гостеприимство было традиционным в йоркширских холмах, и я знал, что точно так же они обошлись бы с любым гостем, но это указывало на дружелюбность, скрытую под неулыбчивой их суровостью, и очень меня поддерживало.
Я все лучше узнавал фермеров, и то, что я узнавал, очень мне нравилось. Им были свойственны закаленность и философское отношение к жизни, совсем для меня новое. Когда случались несчастья, от которых городской житель готов был бы биться головой о стенку, они только пожимали плечами, говоря: «Ну что же, и не такое случается!»
Этот день обещал быть жарким, как и предыдущие, а потому я опустил стекла в дверцах машины как мог ниже. Мне предстояла проверка на туберкулез. Общенациональная система проникла и в холмы: наиболее прогрессивные фермеры просили о проведении профилактических проверок.
А стадо было не из обычных. Галловейский скот мистера Копфилда славился в округе, и не только там. Зигфрид подробно рассказал мне про это стадо: «Труднее их не найти. Восемьдесят пять их – и ни единая никогда в стойле не содержалась и не привязывалась. Собственно говоря, к ним никто руками почти не прикасался. Живут в холмах, телятся и выкармливают телят там же. Их редко кто-нибудь навещает. И практически это дикий скот».
«А что же вы делаете, если они заболевают?» – спросил я.
«Ну, тут приходится полагаться на Фрэнка с Джорджем. Это сыновья Копфилда. Они, можно сказать, росли с этими коровами. Начали ловить телят, едва ходить научились, а потом перешли на взрослый скот. Почти не уступают галловеям ни в силе, ни в крепости».
Ферма Копфилда находилась в негостеприимных местах. Глядя через скудные пастбища на лысые верхние склоны с темными мазками вереска, было нетрудно понять, почему фермер остановил свой выбор на породе более выносливой, чем местные шортгорны. Но в это утро угрюмые абрисы смягчал солнечный свет, и в бесконечности сочетания зелени и бурости скрывался покой пустыни.
Фрэнк с Джорджем оказались совсем не такими, как я ожидал. Закаленные работники, помогавшие мне на вызовах, были чаще смуглыми, худыми, жилистыми, а братья Копфилд были белокурыми, с гладкой, почти нежной кожей. Красавцы, примерно мои ровесники, с головами, которые казались маленькими, потому что плечи были такими широкими, а шеи такими могучими. Не особенно высокие, они выглядели весьма внушительно: по плечи засученные рукава открывали борцовские мышцы, а гетры плотно облегали мощные ноги. Оба были в деревянных башмаках.
Скот загнали в коровники, где только-только хватило места. Примерно двадцать пять коров стояли в длинном проходе. Я увидел неровную линию голов над жердями, пар, поднимающийся со спин и боков. Еще двадцать заняли старую конюшню, остальные прохаживались в двух загонах.
Я поглядел на черных полудиких животных, а они глядели на меня. Их налитые кровью глаза поблескивали за падающей на морду густой челкой. И все раздраженно хлестали хвостами по бокам.
Сделать каждой инъекцию точно в толщу кожи будет ох как непросто! Я обернулся к Фрэнку.
– А вы сможете удерживать этих чертовок на месте? – спросил я.
– Уж как-нибудь, черт дери, – ответил он невозмутимо, перебрасывая через плечо аркан.
Он и брат закурили сигареты и перелезли через жерди в проход, где стояли самые крупные животные. Я последовал за ними и вскоре убедился, что в историях, которых я наслышался о галловеях, не было ни капли преувеличений. Если я приближался спереди, огромная косматая голова угрожающе наклонялась, а если я пытался подойти сзади, они меня лягали, словно походя.
А вот братья меня поразили. Один набрасывал аркан, засовывал пальцы в ноздри животного, и оно молниеносно бросалось в сторону. Человека они мотали, будто тряпичную куклу, но братья не расслабляли хватки. Их светловолосые головы возникали над черными спинами и вновь нелепо исчезали; больше всего меня поражало, что на протяжении этих битв они продолжали попыхивать сигаретами.
Жара все росла; вскоре скотный двор превратился в настоящее пекло, и коровы, содержимое кишечника которых было жидковатым, поскольку питались они исключительно травой, то и дело задирали хвосты и выбрасывали гейзеры зеленовато-бурой жижи.
Процедура эта носила характер игры, и на того брата, который действовал в данный момент, сыпались подбодряющие возгласы: «Фрэнк, держи его крепче!», «Голову ему пригни, Джордж!». В наиболее трудные моменты братья ругались мягко и без злости: «А ну, слазь с моей ноги, стервозина!» Оба опустили руки и одобрительно захохотали, когда корова хлестнула меня по физиономии вонючим и мокрым хвостом. Не менее их позабавило, когда, пятясь от аркана, бычок врезался мне костлявым задом в живот, а я как раз наполнял шприц, подняв обе руки над головой. Я только успел крякнуть, как бычок решил повернуться в тесном проходе и чуть не размазал меня по жердям, точно муху. Глаза у меня вылезли на лоб, и я не мог понять, трещат ли жерди у меня за спиной или мои ребра.
На закуску мы оставили юных телят, а они оказались наиболее трудными. Мохнатые малыши брыкались, били задом, взвивались в воздух, отдавливали нам ноги и даже налетали на стены. Братья часто попросту ложились им на спину и так валили на пол, чтобы я мог сделать инъекцию, а почувствовав укол, телята высовывали языки, оглушительно мычали, и тут же доносился ответный рев встревоженных мамаш снаружи.