bannerbanner
Заговор
Заговор

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Дмитрий Рагозин

Заговор Роман

О романе «Заговор» Дмитрия Рагозина

«Заговор» Дмитрия Рагозина относится к произведениям, на первый взгляд намеренно дистанцирующимся от прямых отсылок к сегодняшнему дню, но, в конечном итоге, оказывающимся едва ли не лучшим свидетельством о нем. Как и в любой аллегории, представление о настоящем возникает здесь исподволь, на краю синтаксических и смысловых интервалов. Конечно, подобных примеров в истории литературы множество, но в случае прозы Дмитрия Рагозина (и, в особенности, «Заговора») уместно говорить о связи с литературой высокого модернизма, которая рассказывает нам о мире между двумя мировыми войнами гораздо больше, чем мемуары того же периода. Помимо центральной коллизии романа Рагозина – некоего загадочного заговора, который становится формой жизни главного героя, отсылающей нас к схожей топике романов Кафки и Набокова, – буквально на каждой странице есть намеки на тексты из давнего или недавнего прошлого. При этом задача непростого и виртуозно написанного «Заговора» совсем не меморативная, не только стилистическая, но прежде всего политическая. Конечно, «политическое» здесь следует понимать в расширительном смысле, не связанном с поэтикой прямого действия или ангажированностью автора, который дистанцируется от поля литературы. Политическое в романе Рагозина является двигателем отношений между героями; но оно же неотъемлемо связано с самим жанром романа, который, как у Элиаса Канетти или Роберта Музиля, оказывается воображаемым пространством, где разрешаются конфликты, настойчиво вытесняемые за пределы социального контекста. Основной такой конфликт – невозможность примирить видимую сторону жизни и ее скучноватый здравый смысл, со скрытой от посторонних глаз ипостасью находящегося на грани растождествления подпольного человека. Причем оба плана существования героя разворачиваются одновременно, обрекая его на одиночество, сепарируя от любых форм общественной жизни, о которой он отзывается с плохо скрываемой брезгливостью.

Почти сто лет назад подобный конфликт стремился разрешить в своих романах Владимир Набоков, с которым Рагозина роднит тяга к прихотливому синтаксису и антиутопиям: невротическая ирония «Заговора» хорошо бы подошла любому набоковскому тексту 1930-х годов, но более всего – клаустрофобическим декорациям романа «Приглашение на казнь», созданного как раз в тот момент, когда описанные в нем вещи стали реальностью сразу в нескольких европейских регионах. Можно сказать, что Рагозин начинает там, где Набоков заканчивает, оставляя приговоренного к смерти Цинцинната Ц. наблюдать, как рушатся декорации наспех склеенного мира, в которые он был против своей воли помещен: «Мало что осталось от площади. <…> Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа <…> Все распадалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки подлащенного гипса, карманные кирпичи, афиши <…>». Конечно, ни разу не названный по имени герой «Заговора» обнаруживает гораздо большую решимость, чем раздавленный пошлостью мира Цинциннат. Понимая, что гротескный мир «крашенных щепок» и «подлащенного гипса» выталкивает его за свои пределы, герой-аноним стремится в самую его сердцевину, ввязываясь в странную борьбу, которая в итоге должна привести к свержению очередного опереточного тирана. Выписывая виртуозные стилистические круги вокруг так до конца и не проясненного заговора, Рагозин связывает инстинкты политического животного и рефлексы частного человека. Это конфликтная связь погружает героя в лабиринтообразное подполье, воспоминания о прошлом перемежаются театрализованными встречами с друзьями и врагами, которые сменяются странными, но эффектными политическими акциями и провокациями. Есть ли выход из этого лабиринта кажимостей? Ответ на этот вопрос – в самом романе, герой которого, превращая гамлетовский монолог в чистосердечное признание, стремится заговорить пустоту, проявляющуюся на месте нашего – частного и общего – существования.

Денис Ларионов

Дмитрий Рагозин

ЗАГОВОР

1

Я расскажу вам все, что вы хотите от меня услышать. Я устал скрывать, скрываться. Об одном прошу – поверить мне на слово. Надеюсь, мне зачтется, что явился я добровольно, явился с повинной.

К своей прошлой жизни я нахожусь в положении всезнающего автора и вынужден, дабы сохранить последовательность рассказа, прятать от себя то, что мне известно, – входить в лифт, не подозревая, что он остановится между восьмым и девятым этажами, устранять неугодных замыслу, вкладывать душу в женщину – в одну, в другую, в третью, которая уже и не женщина, а мое превратное представление о ней. Это беда чистосердечных признаний. Как освободиться от опыта, изобразить прошлое так, будто оно еще не прошло, сбежать от рассказчика, от его пронзительного взгляда? Увы, не обойтись без подмен и подтасовок, сообщающих истории толику связности и покаянного правдоподобия.

Но о чем я? Вы знаете обо мне больше моего. У вас все запротоколировано. Вам проще восстановить хронологию. Время – в вашем распоряжении. Прожитое не укладывается в даты, не поддается описанию. Иногда мне кажется, что я был не один, нас было двое, трое, современников, соименников, то державшихся вместе, то шедших разными путями. Когда начинаешь ворошить прошлое, концы с концами не сходятся. Вспоминается то, чего по документам не могло быть, что-то немыслимое. Люди, с которыми я познакомился в зрелом возрасте, вдруг бесцеремонно вторгаются в детство. Дом превращается в колоду крапленых карт. Слова теряют смысл. Улица впадает в лес.

Вы требуете начать с детства – для «полноты картины». Вы уверены, что уже тогда во мне зародились преступные мечты, которым суждено было, используя вашу риторику, дать ядовитые всходы. Но это все равно как если бы влюбленный на первом же свидании стал рассказывать о своем детстве барышне, которая еще только присматривается и не определилась в выгоде чувств. Трудно поверить, что он сможет расположить ее к себе рассказом о дворовых играх и шалостях. Время расходится кругами, и безразлично, куда упадет наугад подброшенный камень, возмущая гладь. Ошибка памяти! Измены, предательства, двуличие. Вверх тормашками, задом наперед. Начну по-простому, с того, что ближе, с произошедшего этим летом, после того как Капустин (надеюсь, его имя вам ничего не говорит) настоятельно посоветовал мне уехать на время из города, не только ради моей безопасности, но и ввиду того дела, которому я служу. Я вспомнил о пустующей даче, которую ее хозяин, уезжая насовсем, оставил в мое распоряжение:

– Дом на отшибе. Сооружение хлипкое, сложенное на скорую руку, вроде тех повестушек, которые маститые романисты пишут, когда их оставляет вдохновение. Участок – картинно дик. Соседние дачи держатся на почтительном расстоянии и вообще предпочитают не показываться на глаза, притворяясь нежилыми.

Моя жена Нина, замученная журнальной поденщиной, давно мечтала о тихой заводи, где она могла бы дать ход воображению, и мое бегство из города не встретило препятствий.


Итак, в деревню. Отдохнуть, привести в порядок мысли, наметить линии. Последнее отступление перед решающим ударом по пустышке власти (хлопок, облачко зловония). Если под отдыхом понимать треугольник, вписанный в круг, я обманулся. Мне было скучно, тоскливо, тошно. Я не люблю сельскую местность (она мне ничего не говорит), страдаю покоем. Здравомыслие не в моем характере. Созвездия, намеченные мелом на черном небе, меня не то чтобы пугают, но и не манят. А строить планы на будущее – занятие пустое. Я рассчитываю на случай, на непредсказуемое. Когда работаешь с людьми, а не машинами, каждый норовит тишком протащить в общее дело свою историю, свой фатум, свой фантом. Подчинить молниеносной воле этот «толкучий рынок» дано лишь вдруг, нечаянно, по наитию: невольно. Так, гуляя за кулисами, дергаешь невзначай за какую-то веревочку, и в тот же миг люстра падает на рукоплещущий зал. Или, задумчиво постукивая по стене, доводишь до безумия смирного соседа. План должен меняться каждую минуту, а мы не можем уследить даже за тем, что происходит у нас на глазах, и понять, что же, в конце концов, произошло.

Дом был невелик и лаконичен. На нижнем этаже – гостиная с выходом на узенькую террасу, кухня, примитивная ванная, комнатка для незваного гостя. Вверх по лестнице – спальня и кабинет. Все это шаталось, скрипело, постанывало, но казалось, что к непосредственным впечатлениям примешиваются шумы и сотрясения, идущие из прошлого, сохраненные этими памятливыми стенами. Нина отмахивалась от моих теорий. Она не верила в то, что у вещей есть своя жизнь и что не существует вещей неодушевленных. Я же с первых дней почувствовал, что дом как будто затаил что-то против меня. Он задавал мне задачи, не имеющие ответа. Провоцировал на граничащие с безумием поступки. На круглом столике, накрытом темно-красной скатертью, лежал нож с костяной, отбитой на конце ручкой. Картина, повешенная в темноте над лестницей, изображала битву кентавров. В кухне восседала кукла из грубо связанных пучков соломы, которую, кажется, используют поселяне в своих ритуалах. Книги на полке склонялись в сторону чистого разума. Старый бинокль в потрескавшемся кожаном футляре, когда я заглянул в его очи, показал мне рыжеватые скалы, взморье и одинокую купальщицу, лежащую на животе. Колода карт пахла мышами и мышками. Папка с детскими рисунками совсем меня расстроила. Лошадь-качалку я задвинул под лестницу. Очевидно, что в наборе вещей, скопившихся в дачном доме, таился какой-то смысл, но он от меня ускользал, да и не мог быть открыт тому, кто явился на все готовое.


Я познакомился с Ниной у Епифанова. Вы, конечно, читали его карманные криминальные романы: «Остров без сокровища», «Рассеянный убийца», «Спросите у нее» (в последних переизданиях просто «Нее»). В одном из этих убористых томов вы могли между прочим встретить и меня… Я выведен, правда, с худшей своей стороны, сатирически, но сходство отрицать невозможно. Это его метод. Покопавшись пристрастно, вы отыщете на зачитанных в общественном транспорте и частных сортирах страницах – его приятелей, родственников, любовниц, случайных попутчиков, зевак, литературных критиков и критикесс, женщину в красной шляпе, прошедшую мимо, не удостоив его страдающим взглядом, прихрамывающего официанта с седым вихром, в черных очках, корпулентную продавщицу в сандалиях на босу ногу, но только не его самого. Епифанов объясняет это тем, что он выше своих сочинений, но я подозреваю в нем страх, отдавшись сновидению, оказаться без штанов на балу, среди танцующих пар. Не знаю, как вам, а мне за него стыдно. Если уж назвался писателем, будь добр – яви себя публике во всей красе своего ничтожества. А то что же получается? Мы кружимся в танце, беспокойно поглядывая на дверь, а он все не идет и не идет, и только потому, что, видите ли, не может найти дрожащими пальцами пуговиц, застегивающих ширинку.

Я подружился с Епифановым в те давние времена, когда он еще «подавал надежды», и надежды эти были, надо признать, не слишком блестящие. Короткие рассказики, которые он изредка зачитывал на наших литературных «пятницах» тихим, трясущимся голосом, вызывали у слушателей недоумение отсутствием событий, описаний и диалогов. Нас свела общая неприязнь к поэзии, особенно элегической. Когда кто-нибудь начинал декламировать стихи, если это не была А., услаждавшая не столько ум, сколько умственные взоры, мы переходили в соседнюю комнату, где обычно отсиживались попутчики, то есть те, кто приходил на «пятницы» не для того, чтобы выслушать и разнести в пух и прах очередной опус юного гения, а просто скоротать время за злоязычной болтовней.

Был он тогда невзрачен, неряшлив, недалек. Я проводил вечера в его мрачной, тускло освещенной квартире, переводя в шутки неприязнь, с которой на меня смотрели его громоздкие родители и мозглявая старшая сестра. Они считали, что я плохо влияю на Сашеньку. Мы никогда не обсуждали с ним его литературные упражнения. Мне запомнилось, как мы стояли на остановке под холодным дождем, молча глядя в конец улицы, где должен был появиться автобус.

Заговор все дальше уводил меня от жизни, но не могло быть и мысли о том, чтобы вовлечь Епифанова в тайную сеть. Мало того что он по всем параметрам был ненадежен, склонность к дозволенной фантазии приносит пользу лишь узникам и их надзирателям. Попробуйте придумать побег, у вас ничего не получится. Мы виделись все реже и вскоре потеряли друг друга из виду. Прошло немало лет, прежде чем он, разочаровавшись в интимных лабиринтах, обреченных пылиться и разлагаться, встал во весь рост на прямой путь и его имя вдруг сделалось доходным товаром, а я успел прослыть Безымянным (с этим прозвищем я блуждал по инфернальным кругам подполья). Мы как-то случайно встретились на почте, я отсылал отравленную бандероль на адрес министра культуры, редкого мерзавца, а он получал посылку с антоновскими яблоками от какой-то своей провинциальной поклонницы. Епифанов меня узнал, несмотря на бороду и парик. Я стал к нему захаживать. Он изменился. Жадно слушал мои истории, которые я тем свободнее рассказывал, что он отказывался в них верить. И я не мог скрыть разочарования, когда через год, получив от него в подарок очередной шедевр в мягкой обложке, узнал себя в главном герое – хладнокровном убийце, остающемся вопреки правде жизни безнаказанным. И это все, чем он поживился? Как если бы человек, вернувшись из цирка, стал метать ножи в жену или распиливать ее в надежде на чудо.

Как-то раз мы сидели у него, беседуя за коньячком о жизни после смерти. Епифанов полагал, что посмертный путь зависит от того, была ли смерть естественной или насильственной. Я рассеянно листал книги, сваленные на диван, – ни одной крамольной, достойной внимания.

– В чем же разница? – спросил я.

В этот момент раздался звонок в дверь.

– Я совсем забыл, это из «Плебея», интервью, – самодовольно поморщился Епифанов, но в ту же минуту запел телефон, и он, делая мне красноречивые жесты руками, ушел, прихлопнув дверь, в кабинет, чтобы выяснять отношения с одной из своих начитанных любовниц (он был нарасхват).

Я провел из прихожей в гостиную высокую элегантную даму со странной взвинченной прической. У нее был длинный тонкий нос, маленькие сухие глаза и тонкие, опущенные лямбдой губы. Едва присев в предложенное кресло и натянув на колени юбку, она достала из большой желтой сумки блокнот на пружине и начала сыпать вопросами:

– Откуда вы берете идеи для своих романов?

– Кто ваш идеальный читатель?

– Над чем вы сейчас работаете?

Я отвечал в меру витиевато и нелепо. Она иногда удивленно поднимала близорукие глаза («В наше время быть писателем означает быть вне нашего времени»), но продолжала прилежно записывать.

Вошел Епифанов в пестрых трусах и полосатой рубашке, застегнутой на одну пуговицу. Нина, сощурившись, посмотрела на него, на меня и сразу поняла, кто из нас писатель.

Епифанов расхохотался. Нина, обиженно поджав губы так, что лямбда вовсе исчезла с ее побледневшего и одновременно покрасневшего лица, вскочила, накинула на плечо сумку и решительно направилась к выходу. Мысленно я поспешил за ней, спустился в заполненном ее духами лифте, стараясь не смотреть в пустое зеркало, нагнал ее на остановке автобуса, протиснулся с ней через плащи и пальто и встал так, что наше шаткое положение вполне можно было бы назвать близостью, сошел вслед за ней на площади Утопленного в крови восстания, не отступая ни на шаг, нырнул в темную подворотню, исписанную темными стихами, поднялся теперь уже в одной с ней кабине и позволяя себе бог знает что на девятый этаж, успел скользнуть в отпертую ею дверь, увидел вышедшего ей навстречу длинноволосого молодца в костюме Адама, который пробасил грозно: «Он тебе дал или ты ему?» и, в расстроенных чувствах, ринулся в растворенное окно.

По своим каналам я узнал все, что было мне нужно. Пишет в журналах и бульварных газетах, живет не первый год с каким-то юным проходимцем, хотя отношения их, как меня уверяли, нельзя назвать безоблачными. Взглядов придерживается умеренных, но скорее провластных. Умна, начитанна. В ее руках часто видят томик прозы Малларме. Питает неприязнь к запаху сирени. Предпочитает позы «рыба, сушащая на солнце жабры» и «порхающие в воздухе бабочки». Во сне нередко встречает незнакомцев, преподносящих ей подарки, которые наяву способны вызвать лишь отвращение. На улице выбирает солнечную сторону, но и тенистые лабиринты старых парков не оставляют ее равнодушной. Не верит в четвертое измерение, духов огня и воды, магию чисел, гороскопы, печатающиеся в бесплатных рекламных газетах, метемпсихоз.

Я позвонил, предложил встретиться. Неожиданно она согласилась. Об этой встрече не хочется вспоминать, но, оказавшись на даче, на лоне природы, я опять и опять возвращался к тому пасмурному дню, разбирая его на кубики, складывая из них новые фигуры, мосты и башенки, восстанавливая все в первоначальной неопределенности. Мы посидели в кафе, прошлись по улицам, по бульвару, расстались, сухо попрощавшись. Я был смущен и подавлен, она разочарована. Оба холодны и немногословны. Я постоянно спрашивал себя, зачем позвонил, а она – зачем согласилась на свидание. Мы искали, но не нашли ничего общего. Я держался натянуто, насмешливо, посматривал на часы, остановился перед витриной с черными чулками и красными перчатками. Я готовился к игре в мяч, к перетягиванию каната, к салочкам, а получилась равнодушная партия в трик-трак. Солнце, скрывавшееся за серой пеленой, вдруг раскрылось бледным веером. Деревья побросали последние листья. В кафе было душно, толстая официантка с забинтованной ногой обмахивалась сложенной газетой с извещением о скоропостижной смерти министра культуры. За соседним столиком два клерка с блестящими лысинами, в синих костюмах с желтыми галстуками, подписывали и передавали друг другу какие-то бумаги. По стене, выкрашенной в отвратительный грязно-оранжевый цвет, скользили узкие тени проходящих за окном. Я заказал пиццу, кофе и клубничный торт, Нина – чашку зеленого чая. Улицы были все как на подбор. Каждую из них мы прошли по несколько раз. Я рассказывал ей о своем детстве:

– Спускаюсь в жаркий полдень во двор. Дерево, как копченая селедка. Два до дыр изъеденных ржавчиной гаража. Никого. Тоскливая тишина. Я брожу по кругу, рассматривая затертые меловые фигуры на неровном асфальте. И вдруг откуда ни возьмись появляется, руки в карманах, Вадик: «Скучаешь, балбес?» Хлопает дверь соседнего подъезда, и выходит Павлик, улыбаясь от уха до уха, уже придумавший, пока сбегал по лестнице, какую-то проказу. Танька и Машка являются всегда вдвоем и делают вид, что идут куда-то по своим девичьим делам, ждут, что их будут уговаривать поиграть. Прибегает с соседней улицы, точно издалека почуяв, пухлая Василиса, в очках-лупах, вертя в руке неизменную скакалку. Постепенно двор заполняется, превращается в страну детей. Все как будто чего-то ждут. И вдруг крик: «А давайте сыграем в разбойников!», или – «В красное и черное!», или – в «Соломенную шляпу!», и тотчас точно незримый вихрь подхватывает гоп-компанию и несется, кружа, по дворам, по переулкам… Я любил игры со множеством участников, со сложными, вызывающими ожесточенные споры правилами. Некоторые тянулись неделями. Например, каждый должен был иметь в кармане листок бумаги с какой-либо буквой. При встрече составлялись слова, фразы. Один раз, помню, получилась фраза…

На бульваре я предложил присесть, но скамейка не успела высохнуть после дождя. Нина шла осторожно, чтобы не забрызгать чулки.

– Всё? – спросила она.

Через несколько месяцев я увидел Нину у Чистяковых. Она была пьяна, глаза блестели загадочно. Длинное платье с тугим лифом делало ее обворожительной. Мы разговорились, как старые знакомые. Откуда-то возник ее сожитель, блондин с черной бородой, и забубнил юношеским басом: «Ты ему дашь? дашь? дашь?» Прихватив со стола бутылку шампанского, она вытащила меня на лестницу. Мы поймали такси и поехали ко мне. Уже почти бесчувственная, она дала себя раздеть и смеялась, не открывая глаз. Проснувшись утром, я обнаружил, что она ушла, даже не оставив в зеркале своего отражения, если только не ушла через зеркало, на что намекало свисающее со стула платье.

В тот же день выяснилось, что я, по не зависящим от меня причинам, вновь должен уйти в глубокое подполье. Я съехал с квартиры, наскоро изменил внешность, снял комнату в фанерной конуре с видом на железнодорожные пути, выходил только в сумерки, возвращался под утро и весь день лежал на двугорбом диване, слушая радио. Я привык к таким резким поворотам, и если бы не ее бледно-лиловое платье, которое я иногда вынимал из чемодана и раскладывал на кровати, я бы наверно забыл о ней, увлеченный новыми опасностями и соблазнами. Прошло несколько лет, прежде чем я вновь смог жить открыто. Среди моих знакомых много газетчиков, борзописцев всех мастей, сценаристов и прочей шатии-братии, наша встреча была неизбежна. Нина меня не узнала. «Платье? Какое платье?» Да, она когда-то давно брала интервью у Епифанова, «но разве там был кто-то еще? Я хорошо помню, что мы были вдвоем, все было очень интимно…» Она несколько располнела, так что я мог не жалеть о том, что в грустную минуту бросил платье из окна под колеса проносящегося поезда. И я вдруг понял, что она из тех женщин, которые больше всего любят, когда их обманывают, и ради этого готовы претерпеть самую низменную правду: то, что мне нужно. Это внезапное озарение чудесным образом повлияло на ход дальнейших событий, завершившихся тем, что мы стали жить вместе.


Нина призналась, что до того, как она стала мне близка, я казался ей слабым. Я – слабым! Какая ирония! Разумеется, я никогда не рассказывал ей о том, чем занимаюсь в свободное от любви время. Это не для нее. К тому же она верит в противоестественную силу властей, и я не собираюсь ее разочаровывать. Святая простота некоторым женщинам к лицу, к телу. Неведение не устает искушать. В крайнем случае я позволяю себе подшучивать. Пусть думает, что я всего лишь безобидный скептик. Будущее нас рассудит, будущее, которого, как я не устаю повторять, нет и не будет, пока есть прошлое. Я бы не хотел, чтобы она стала другой, изменилась в лучшую с точки зрения моих выстраданных идеалов сторону. Мне не нужна еще одна соратница. Довольно мне отношений.

Новым чувствам не хватает прежних слов. Вращение меня не утешает. Я был как тот человек, который провел всю жизнь в двух измерениях и вдруг начал догадываться о существовании третьего. Весь день в голове звучал когда-то подхваченный стих:

Мы проснемся,ПройдемЧерез дом.Ни себя, ни другихНе найдем.

Может быть, я так и не вышел из детства? Не вышел из игры? И палка в моей руке, стоит захотеть, превращается в Дюрандаль?..

Как видите, в вашем присутствии я делаюсь шелковым. Из меня можно кроить послушные ветру юбки и сорочки для капризных барышень. Почему бы и впрямь не послужить искусству обольщения? Все лучше, чем сидеть за решеткой и ждать, когда принесут завтрак, обед, ужин. Я бы охотно попросил у Нины прощения за ее ошибку, если бы она сама не говорила мне, что любит ошибаться, в том смысле, как я понял, что счастлива она только в тех случаях, когда совершает ошибку, и чем непоправимей ошибка, тем больше счастья.


В то время я, по совету Капустина, занялся экономическими спекуляциями. Этот вид деятельности, сочетающий холодный расчет с риском, позволяет, с одной стороны, использовать слабые точки режима, а с другой – приносит средства, необходимые для борьбы с ним. Один недостаток – приходится быть в постоянном общении с людьми, по психологическому типу близкими к разбойникам и убийцам. Стоит допустить промах, и тебя съедят. Что может быть обидней упущенной выгоды? Только безумец может помешать продвижению нулей к заветной единице. Выигрывает тот, кто равнодушен к проигрышу, а в проигрыше остается тот, кто следует теории. Мне везло, это вызывало зависть и неприязнь. Деньги не должны оставаться долго в одних руках. Если этот моральный императив нарушается, в игру вступают имморальные силы, вплоть до выстрела из-за угла. Конечно, заблуждались те, кто считал меня наивным счастливцем, которого легко если не облапошить, то, обвинив в махинациях, спустить с лестницы. Поскольку я, как и во всем прочем, только притворялся заинтересованным, их выпады проходили сквозь призрак, не задевая жизненно важных органов. Заговор сильнее любой корыстной интриги. И все же есть черта, за которой, как бы ты ни был резв и умен, начинается мрак, боль, колченогие стулья, жирные пятна, паутина. Поэтому, когда Капустин посоветовал мне «выпасть» на какое-то время, я согласился, не раздумывая о том, хорошо это или плохо: стать осадком. К тому же я признавал, что слишком увлекся, и экономический интерес, требуя напряжения сил, стал отвлекать меня от главного дела. Пора было выйти из оборота, «зафиксировать прибыль», решение, которым, как я, увы, слишком хорошо понимал, я наживу новых врагов из тех моих друзей, которые все надежды на свое благополучие связывали с моим неизбежным крахом.

На страницу:
1 из 2