
Полная версия
Совсем не женская история. Сборник рассказов
– Я тоже люблю тебя, – сказал он и стал бегать вокруг Женьки: «Не поймаешь, не поймаешь!»
Звонкий голосок его разливался по лугу, где-то вверху Кольке на несколько ладов вторили птицы. Женька вдыхала чистый пьянящий воздух и улыбалась счастливой ребячьей улыбкой.
– А ну-ка, – она вскочила на ноги и повернулась к сыну: – Убегай! Ох, я тебя сейчас догоню!
***
Отношения с учительницей наладились как-то незаметно. Женька ещё несколько раз забегала в школу к классной руководительнице, но на Антонину Александровну, что называется, «не нарвалась». Сама Женька втайне была рада этому: она чувствовала себя несколько виноватой за ту сцену, которую устроила в кабинете завуча, и иногда на неё находило совершенно искренне желание пойти и извиниться за грубые слова, на которые она так и не получила словесной сдачи. Но другой, упрямый и злобноватый гнусавый голос, начинал уговаривать и давить на Женькину совесть: «Не делай этого. Подумаешь, сорвалась на ком-то… Что с тобой, это впервые?» И Женька так никуда и не пошла, а история эта стала забываться, потому что жизнь преподносила разные задачки, которые хочешь-не хочешь, а надо было решать.
Всё всплыло моментально и ярко и в памяти, и в подсознании, и во всём организме Женьки, когда Колька заканчивал девятый класс. Сам себя он уже называл Николаем Петровичем,– он так всем и представлялся, по-мужски подавая руку при знакомстве. Правда, «мужик» был невелик ростом, и урокам алгебры иногда предпочитал просмотр мультиков, скачанных у товарищей-одноклассников на мобильный телефон. Тем не менее, успеваемость его была если уж не «на высоте», то совсем не такой, из-за которой некоторые родители хватаются за голову, и вечерами, придя домой с работы, отчитывают своих отпрысков. А так же ахают и охают, по поводу стабильных «неудов» в дневниках. Николай Петрович учился ровно, а по русскому языку давным-давно кроме хороших и отличных оценок в его тетрадях ничего не ставилось. Он по-прежнему много читал, хотя с некоторых пор стал «халтурить»: прочтёт интересные места в книге, а описательную часть раз – и проскочит, не глядя. Женька пыталась разубедить его, объясняя, что Тургенева надо читать вдумчиво, со смыслом, но это мало помогало.
И учил Николай Петрович теперь избирательно: его учебники разделились на новые и затрепанные. Последние не выпускались из рук в виду того, что их было интересно читать. Соответственно, и учить то, что в них было написано, тоже было интересно. Новые же, открывавшиеся намного реже, лежали аккуратной стопочкой на краю стола. Если бы их можно было вообще не трогать, они бы покрылись толстым слоем пыли. Видно, привыкнув к своей горькой участи и попав в разряд «неинтересных», эти учебники словно сами себе стали неинтересными. И книга по информатике бессловесно и уныло взирала на весьма потрепанную, а значит, по меркам Николая Петровича, уважаемую «Литературу».
Вот так, то бегом, то ползком добрались они до весьма существенного в жизни каждого девятиклассника события – последнего звонка. Это событие, само по себе немаловажное, предполагало ещё и дальнейший выбор жизненного пути – надо было либо остаться в школе, и тогда ещё целых два года можно жить бесшабашной детской жизнью, где, знающие тебя учителя, хоть и поворчат да посердятся, но всё же выставят какую-никакую слабенькую «троечку», а то и «четверочку», либо надо расставаться со школьными стенами и вступать в жизнь взрослую, пока ещё незнакомую.
Николай Петрович решил остаться в школе. С выбором профессии дело как-то застопорилось. Он, было, выказал желание пойти учиться на повара, но встретил со стороны Женьки, которая втайне мечтала видеть сына в белом халате и в кристально-светящейся, до рези глазах, операционной, такой отпор, что спорить не решился. Праздник же последнего звонка получился одновременно и торжественным, и печальным, наполненный фотовспышками, забытыми от волнения словами, переливающимся шёлком на платьях красавиц-девочек и некоторой угловатостью ещё не повзрослевших мальчишек – в общем, всё вышло очень даже здорово и весело. И когда праздник закончился, Женька стала выискивать в толпе белый парадный свитер сына, её глаза совершенно случайно натолкнулись на Антонину Александровну, которая шла прямо на неё.
Внутри у Женьки моментально шевельнулся острый комок: сейчас! Сейчас будет произнесено всё то, о чём умалчивалось целых пять лет! Сейчас, когда окончен девятый класс, когда со следующего года поменяются почти все учителя, можно произнести, наконец, ту ответную речь, которая по Женькиным соображениям, должна была жить в голове Антонины Александровны, и, уж конечно, она должна была жить и в её сердце. Она напряженно смотрела на подходившую к ней учительницу, старательно пытаясь придумать какие-то слова не то извинения, не то оправдания, но к её совершеннейшему удивлению, они не понадобились. Не понадобились потому, что улыбнувшись, как-то совсем тепло и устало, Антонина Александровна сказала: «Хороший у Вас вырос мальчик, Женя». И произнесла что-то там ещё про достойное воспитание и пожелание доброго пути в будущем – Женька с трудом воспринимала эти слова, ошарашено глядя на ту, от которой она ожидала услышать совсем обратное. Она даже не сообразила сказать в ответ «спасибо», а когда спохватилась, Антонина Александровна, на ходу перехваченная кем-то из учителей, уже уходила прочь по длинному школьному коридору.
***
…Вот так же, тупо смотря на аккуратно заправленную кровать и на море цветов и венков, среди которых преобладал красно-бордовый цвет – бабушка ведь была военным человеком – два года назад Женька стояла в комнате, где прошло почти всё её детство. Плыл в жарком летнем воздухе запах ладана, певуче шла молитва батюшки, и огонёк свечи стоял почему-то прямо, словно он был солдатом из бабушкиного далёкого прошлого. Мать часто всхлипывала, прикладывая к носу платочек, смоченный нашатырным спиртом, но Женьке эти всхлипывания казались неестественными. В Женькиной голове то и дело волчком вертелась мысль: «И здесь не обошлось без показухи!» Тогда Женьке казалось, что если бы бабушка сейчас была жива и увидела бы всю эту «рисованную фальшь», она бы просто ушла, чтобы не смотреть на очередное представление, старательно разыгрываемое домочадцами. Поэтому Женьке хотелось побыть здесь одной, без всех, вернее наедине с бабушкой, но это было невозможно.
Сама Женька не плакала. Она стояла молча, не привыкшая пока что к мысли, что осталась она теперь в этом мире одна. Конечно, муж и сын были рядом, но теперь уж ей никто не даст дружеского совета, никто не улыбнётся так, как это умела делать её старенькая бабушка. Дети переживают смерть близких легче, у взрослых же – свои, видимо, эмоции и свои взгляды на этот счёт.
Евдокия Юрьевна ушла из жизни так же легко, как, наверное, когда-то пришла в неё. Словно махнула на прощанье рукой и… улыбнувшись, просто перестала дышать. Она и теперь лежала с этой спокойной и доброй улыбкой, и, глядя на лицо, на котором теперь не отражались никакие земные проблемы, Женька с трудом вдалбливала в свою голову мысль, что сон этот для её бабушки уже вечный, а она, Женька, осталась топтать эту грешную землю и, главное, осталась жить, хотя жизни этой она себе ещё не представляла.
Потом был усатый майор и шесть молоденьких солдатиков из ближайшей воинской части, езда в машине по раскалённому городскому асфальту, торжественные речи на кладбище и три залпа холостыми патронами из винтовок в бабушкину память.
Память… теперь всё останется только в памяти, да на фотографиях, в основном чёрно-белых, да в снах, куда бабушка будет приходить периодически – вот и всё. Женьке тогда казалось, что жизнь её остановилась вместе со старыми часами 2-го московского часового завода, что безмолвно остались стоять на стареньком немецком, марки Г.Фидлер, пианино. Что-то незаметное и непостижимое уму и объяснению ушло вместе с Евдокией Юрьевной туда, куда невозможно ни поехать, ни просто заглянуть, туда, куда рано или поздно прилетит душа любого человека, но Женьку туда не взяли, и она в тот день не могла определить для себя, хорошо это для неё или плохо.
***
… Картошка в кастрюльке немного подгорела. Женька ждала из школы Кольку, но отвлеклась на кадры из старого, послевоенного фильма, где артист Николай Крючков здорово пел про броневой десантный батальон, а потом не менее здорово выплясывал вприсядку перед бригадой трактористов. Женьке передалось его ухарски-весёлое настроение, и с полотенцем через плечо, она, не отрывая взгляда от экрана, незаметно для себя подпевала Крючкову, как вдруг запах, явственно указывающий на опасность остаться без обеда, заставил Женьку опрометью броситься в кухню. Пока она открывала форточку и махала всё тем же полотенцем, пытаясь выгнать накопившийся в кухне чад, в прихожей хлопнула дверь.
Женька воевала в кухне с дымом, а Колька стряхивал с куртки снег и с порога рассказывал школьные новости: по алгебре хватанул «трояк» – да ну её, алгебру эту, ничего в ней понятного и интересного. Зато по английскому его хвалили в присутствии всего класса. Какой у него был перевод – все заслушались! Женька лукаво улыбнулась, слушая Кольку: перевод на пятьдесят, а то и на все семьдесят процентов был сделан с её, Женькиной помощью, и Колька, угадав по лицу, что хотела произнести мать, быстренько сменил тему.
– Кстати, представляешь, – проговорил он, жуя хлеб, – Антонина Александровна оказывается в больнице. Уж две недели, наверное.
– Как? – удивилась Женька, – и почему ты сразу не сказал?
– У нас же теперь другие учителя, ты забыла? Да я и сам узнал случайно. Как ты думаешь, съездить к ней или нет?
– Ты ещё раздумываешь… – подняла брови Женька.
– Ну, тогда мы с Максом завтра скатаемся, ладно? Ты меня рано не жди, туда далеко ехать.
«Туда» – оказалось на противоположный конец города. В областную больницу. Узнав об этом, Женька смекнула, что дело серьёзное, так как с простым кашлем, вызванным обычной респираторной инфекцией, в такое заведение не попадёшь.
У неё почему-то защемило внутри. Опять память предательски и так некстати стала выдавать картинки пятилетней давности – школьный коридор, кабинеты, обидные и глупые слова, побледневшее лицо Антонины Александровны… Женька присела на краешек табуретки: она почему-то подумала, что тогда, много лет назад, всё можно было решить совсем по-другому. Ну, уж совсем без эмоций наверняка бы не обошлось, но ведь можно было всё сделать не так. А как? Да очень просто: без грубостей, без хамства. Надо было себя в руках держать. Вот как! Теперь Женька хорошо понимала это, но тогда, когда Колька учился ещё в пятом классе, ей не удалось бы сделать такой удивительно лёгкой вещи, потому что в силу своего характера она тогда она не умела сдерживаться.
Женька представила себе палату, где может быть лежат шесть, а то и все восемь человек. И ещё больничный коридор – длинный как трубопровод и унылый, и где на дверях висят таблички «Процедурный кабинет», «Клизменная» или что-то в этом роде… Настроение испортилось окончательно. Женька рассеяно тыкала вилкой в подгоревшие куски картошки (хорошие, естественно, она отдала Кольке) и не могла понять сама себя: ведь совсем недавно на известие, что Антонина Александровна попала в больницу, она не обратила бы никакого внимания. Что-то произошло в её душе – однако Женька пока ещё не могла понять, что именно…
***
…Бывают же в жизни совпадения! Женька и сама не успела сообразить, как это вот так, Её Величество Судьба взяла – и закинула именно Женьку и именно на тот конец города, где Колька с Максом уже успели побывать неделей раньше. Впрочем, одним совпадением дело не обошлось. Началось всё с того, что Петру надо было отвести какие-то документы в дочернюю фирму. Женькино присутствие в этой самой фирме было никому не нужно, но, как на грех, днём раньше у них сломалась сигнализация на машине. Ехать в «Тмутаракань» – так Пётр называл этот дальний район – на автобусе, когда на улице минус двадцать пять, было равносильно сумасшествию; оставить же на улице, да ещё и в малознакомом районе, машину, у которой не работала сигнализация, было равносильно не меньшему сумасшествию. Вот так Женьке выпала честь в течение сорока минут работать сторожем в собственной машине, а заодно понаблюдать за кипучей жизнью не знакомого ей микрорайона.
Жизнь там действительно оказалась яркой и весёлой, а всё потому, что недавно выстроенный в этих краях торговый центр, совершенно гигантский по своим размерам, сверкал неоновыми буквами, не щадил ушей прохожих оглушительной музыкой, зазывал рекламными роликами, демонстрирующимися на огромных, в полстены, мониторах. И название у него было соответствующее – «Фантастика». Двери, открывавшиеся в обе стороны, впускали и выпускали народ. Одних – замёрзших и желающих погреться и выпить чашечку кофе – внутрь; других – довольных, с покупками, или просто поглазевших на витрины и ничего не купивших, но тем не мене таких же довольных – наружу. Женька, сначала сидевшая в тёплой машине, решила-таки вылезти на бодрящий морозный воздух, чтобы чуть-чуть расправить уставшую от долгого сидения спину и прибавиться к толпам людей с хорошим настроением. Какое-то время она смотрела на мониторы, где сменяющие друг друга живые картинки, рекламировали то французскую косметику, то дорогущие мужские костюмы, то мебель, произведённую аж в Италии. Музыка всё играла и играла без остановки, люди сновали туда-сюда, и Женька безотчётно улыбалась этой хотя бы внешне счастливой и беззаботной жизни, которая ненадолго окружила её и взбудоражила внутри кровь. И ей тоже хотелось побыть с этим легкомысленно-весёлым народом, также легко пройти через стеклянные двери, потолкаться в толпе и перенять от неё просто хорошее настроение.
Вот так, прыгая около машины, Женька вдруг незаметно посмотрела в противоположную сторону. А там, через дорогу, всего в нескольких десятках метров, оказывается, была другая жизнь, которая состояла из коричневого, кое-где заржавевшего, железного забора, густых деревьев и пробивавшихся сквозь тёмные ветки огней стоявших в глубине зданий. И Женька вдруг медленно-медленно, но всё же начала соображать, что это и была та самая больница, куда неделю назад ездили Колька с Максом, и куда Антонину Александровну засунул ужасный диагноз под названием «бронхит». Женьке почему-то так и подумалось – «засунул», потому что по её меркам ни один нормальный человек никогда бы добровольно не согласился оказаться на больничной койке. А уж ежели кому-то и получалось попасть в лечебное учреждение, откуда пациентов даже ненадолго погулять не выпускают, значит, какая-то болезнь оказывалась настолько сильнее человека, что он никак не мог ей противостоять. И тогда недуг становился полным хозяином здоровья и жизни. И мог сделать с человеком всё, что угодно. В том числе, взять – и упрятать (Женьке опять пришёл в голову глагол «засунуть») его в больницу, например. Как какую-то вещь.
От этих мыслей у Женьки сначала пробежался по спине холодок, а потом её неожиданно бросило в жар. И она опять посмотрела на торговый центр, и затем вновь перевела взгляд на угрюмые деревья и покрашенный тёмной краской забор, и в её голове не укладывалась эта реальность, этот резонанс безудержного веселья и болезни, существовавших отдельно, и в то же время – соседствуя друг с другом. И Женька вдруг отчётливо поняла, что она хочет именно туда, в тот мрачный и тяжёлый мир, и ей как-то сразу опротивела вся эта буффонада с её музыкой, огнями и весельем. Музыка уже не просто играла – она била по нервам сорвавшимися с цепей барабанными палочками; огни, ослепляя, настырно лезли в глаза, а элегантные мужчины в импортных костюмах больше походили на пластмассовых манекенов, нежели на живых людей.
Женьке захотелось уйти, спрятаться ото всех и от всего, что её окружало. Она залезла в остывшую уже машину, но, прильнув к стеклу, стала всматриваться в темноту мира напротив «Фантастики».
***
– А профессор здесь такой замечательный, – рассказывает Антонина Александровна. И Женька тут же соглашается: конечно, профессор – он обязательно должен быть замечательным. И умным, конечно. И добрым, как Айболит из сказки, чтобы лечить людей. К Женькиному безмерному удивлению коридор больничного корпуса оказался совсем не похожим на тёмную и мрачную трубу, которую она нарисовала себе в мыслях. Наоборот – там горело множество лампочек, и уж если больница не вызывала каких-то положительных чувств, то вовсе не отталкивала от себя. Да и в палате Антонина Александровна, как оказалось, была одна. Она, конечно, здорово изменилась. Видно, что болезнь её измотала, но она – молодец – держится, как тот стойкий оловянный солдатик, что из сказки Андерсена. Женька и слушает, и не слушает Антонину Александровну. Больше смотрит, чем слушает. Кивает головой и утвердительным тоном замечает, что, конечно же, так много уколов выдержать тяжело, а про себя ужасно Антонину Александровну жалеет, но виду не подаёт. Да и вообще старается делать лицо не кислым, как лимон, а наоборот – как можно чаще улыбаться. А ещё Женька отмечает про себя, что у Антонины Александровны добрые и милые глаза. И голос необычный, какой-то очень мягкий и добросердечный. Может, это из-за болезни, Женька не знает. Зато точно знает: она больше никогда не скажет Антонине Александровне ни одного худого слова. И даже, если такая ситуация возникнет, что-то вроде той, что случилась много лет назад, то она, Женька, как-нибудь из этой ситуации выкрутится. Но не станет срываться. Ни за что. Ни на ком. И никогда.
– Ты ведь придёшь ещё, правда? – спрашивает Антонина Александровна уже в коридоре, куда она выходит проводить Женьку.
Женька молча смотрит на шерстяную кофту и на тёплый платок, в которые закуталась Антонина Александровна и шёпотом говорит «да». Ей не хочется уходить, что-то окончательно уже переломилось в её душе, но здесь больница, да и Антонине Александровне нельзя стоять в коридоре, где прогуливается ветерок. Затем аккуратно, словно обдумывая каждый шаг, Женька спускается вниз, накидывает на себя куртку и выходит на зимний воздух.
На улице больничный корпус тоже уже не выглядит таким угрюмым. Окна светятся в темноте, и Женьке кажется, что они робко улыбаются со второго, третьего и даже пятого этажей. И деревья на больничном дворе не такие уж чёрные. Придёт весна – и они зазеленеют. И коричнево-красные здания контрастом будут выглядывать из-за них. И мрачное настроение исчезнет. Всё пройдёт весной.
Женька вздыхает, потом незаметно кивает освещённым окнам и идёт к машине…
Минеев
– Минеев! Минеев, ты меня слышишь?
Минеев оторвал взгляд от мокрого от дождя окна и взглянул в ту сторону, откуда его звали.
– Ты опять в окно смотришь, Минеев? – больше укоризненно, чем строго спросила Светлана Сергеевна.
Минеев вернулся в реальность под названием «урок русского языка» и стал смотреть на доску. Около доски стоял осуждённый Тришин, и, крутя в руках мел, что-то пытался вспомнить из тех правил, что неоднократно объяснялись Светланой Сергеевной, и которые можно было увидеть в учебниках. Однако, судя по выражению лица Тришина, вспомнить эти правила оказалось делом более, чем нереальным. Светлана Сергеевна стояла вполоборота к Тришину, вполоборота к классу, учащиеся которого все, как один, были в одинаковых чёрных робах с пришитыми слева белыми табличками, на коих значилась фамилия, отряд, бригада, номер статьи.
Минеев стал смотреть на Светлану Сергеевну. Она что-то говорила Тришину, который писал на доске предложения, но Минеев не слышал её слов. Он вновь и вновь смотрел на гладкую белую шею, которая виднелась из-под воротника шёлковой блузки, и в сотый раз представил себе, как он целует Светлану Сергеевну именно в это место. От таких мыслей внутри у Минеева сначала всё замирало, а затем в нижнюю область живота накатывала сладкая щемящая боль. Пацаны из его отряда днём мечтали получить письмецо с воли, а вечером травили анекдоты непристойного содержания, в которых частенько фигурировали особы женского пола. Минеев писем не ждал, потому что девчонки на воле у него не было, а единственной женщиной, которая ждала его возвращения из колонии – была старая бабка, навестившая его за год один раз. Бабка была добрая, она бы, может, и ещё приехала, но её пенсия никак не позволяла часто пускаться в далёкие путешествия, поэтому Минеев себя надеждами не обольщал, а жил в колонии «как все». Он не был подлизой, не наушничал, чаще был молчалив, чем разговорчив. Держались они втроём – он, вышеупомянутый Тришин, да Беспалов, «залетевший» по наркоте. Последний был Минееву полной противоположностью – словоохотливый и нахальный. Он часто рассказывал приятелям разные байки про «кучу баб», оставшихся у него на воле и, сдабривая речь пошлыми словечками, рисовался в воображении слушателей и себя самого, этаким героем-любовником, прошедшим огонь, воду и медные трубы. Минеев слушал этот треп спокойно, зная, что никаких «баб» у Беспалова не было, зато был отчим-зверь, колотивший того по делу и без оного, да сомнительная компания, из-за которой он, Беспалов, и «спалился».
Минеев вновь посмотрел на Светлану Сергеевну. Теперь она сидела за столом, по очереди вызывала осужденных отвечать с места, и её шея, которая вызывала приливы неизвестных ранее приятных чувств внутри у Минеева, была закрыта книгой. Он видел только глаза и волосы – тёмные и слегка волнистые. Он всегда думал, красит их Светлана Сергеевна или нет; вот и в этот раз, вместо того, чтобы посмотреть в учебник, который был бесцельно открыт на какой-то там странице, он стал гадать, природа ли одарила даму его сердца столь роскошными волосами или причёска, которая так нравилась, надо полагать не одному только Минееву, являлась заслугой мастера из какого-нибудь дорогущего парикмахерского салона. Мысли прервал звонок. Осужденные резко встали, как по команде. Прозвучало для некоторых столь долгожданное: «Урок окончен». Осужденные забрали тетрадки. Учебники не сдавались, а складывались стопкой до следующего раза. «Бугор» построил своих одинаковых подчиненных и вывел из класса строем. Пока шли до следующего кабинета, который находился этажом ниже, Беспалов, оглянулся на Минеева, хитро сощурился и сказал: «Миней, слышь, я такую историю вечером расскажу – охренеешь!»
Мать Минеев помнил плохо. Отца не знал вовсе. Впрочем, один раз в их тесную комнатенку в коммуналке на окраине города, приходил небритый здоровенный мужик в засаленной кепке. Мужиков мать водила толпами (кому ж было лень – хлебнуть «на халяву»?) поэтому Минеев, которому было тогда отроду три года, не обратил бы на него внимания, сидя на своём постоянном месте – в углу грязной кухни. Однако верзила почему-то подошёл к Минееву, выудил его из угла, взял на руки и посадил на колени. Достав из кармана замурзанную конфетку, он протянул её мальчику. «Этот, что ль?» – только и услышал Минеев слова, которых по малолетству, конечно, не понял. Мать, сидя за обшарпанным столом, на котором вперемешку валялись стаканы, ложки, грязные тарелки, куски недоеденного хлеба, громко икнув, кивнула. Затем верзила произнёс странное слово «Похо-о-о-ж!» Это протяжное, словно гудок парохода, «похо-о-о-ж» долго ещё вспоминалось Минееву. Затем в его памяти наступала какая-то чернота, а дальше Минеев помнил только, как очутился у бабушки. Матери он больше не видел, но скучал о ней несильно. Всё там же, живя у бабушки, пошёл он в школу, кое-как доучился до восьмого класса, а дальше связался с компанией, где курево, выпивка и матерные выражения были нормой жизни. Школа постепенно стала уходить на второй, хотя какое там, на второй – на сотый! – план. В «малолетку» Минеев попал по дурости – впрочем, большинство несовершеннолетних преступников именно так и туда и попадают. Компания, куда он затесался, решила совершить налёт на детский садик. Якобы, там должны были оставаться деньги, которые родители принесли на организацию праздника Нового Года для своих чад. Минеев в здание садика не лазил, да его, как новенького и «непроверенного» и не взяли бы. Постоял «на шухере» минут двадцать, а новый год пришлось встречать уже в «кутузке». На суде он молчал, словно не верил, что его могут надолго посадить, но как бы то ни было, два года колонии ему дали очень даже реальных, потому что на тот момент было ему уже четырнадцать лет. Да и семья была у него из «неблагополучных» – хотя, какая там семья? Бабка да он…
Минеев долго не мог заснуть. Он лежал тихо, не ворочаясь, то открывая, то вновь закрывая глаза. Светлана Сергеевна не отпускала его мыслей. Откроет глаза – закрыть хочется. Закроет – вот она, красивая, волосы тёмные и щёки с ямочками. А как вспомнит вожделенную белоснежную шею, что видна из-под воротничка светлой блузки – внутри пожар бушует, рот сам открывается: поцеловать бы!
Стал Минеев думать в темноте: а что если зайти в кабинет к ней. Ну, зайдёт, ну а дальше? Дальше мысли прерывались, потому что понимал Минеев: пожалуй, плохо всё выйдет. Почему – да потому, что где ж это видано – осужденному малолетке учительниц взрослых целовать? Да и в школу не пройти в одиночку – либо строем водят, либо бригадир сам лично идёт с осужденным, если уж чего надо.