Полная версия
Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка
Неожиданнее и внезапнее ответ Бибихина – вместо православной симфонии монарха и церкви он предлагает: «Но поэзия. В опоре на мощь языка она замахивалась говорить на равных с правителями. Обнявшись крепче двух друзей, высокая поэзия и власть общаются в петербургской России между собой на языке силы далеко за пределами расхожей идеологии и на уровне, мало доступном для рационального понимания». Поэзия как Слово, как высшее оправдание, как самоотречение, как живая трансценденция здесь и сейчас в и ради небесного. «Неужели мало было страданий? Настала пора. Зря они не могли быть. Но и роды не бывают по заказу и с гарантией. Как пресны плоские соображения, как явно они толпятся занять чужое место, как уместен пророк и поэт. Дело для России идет больше чем о ней одной. Без правды и без мира, заявленных Россией, история не может закончиться. Мы еще не поняли, как просто и велико ее дело. Речь идет не о выживании, а об оправдании человека, какой он есть. Оправдать не может себя человек сам. Кто и что выше человека оправдает человека? Без оправдания уйти с Земли человек не вправе. Отсрочить суд надолго не может. Мы щебечем о недрах, валюте, рабочей силе, когда единственной настоящей нуждой остается спасение. Себя оправдать? Всё зло делается ради этой цели. На худшие преступления идут, когда слышат справедливый укор. История продолжается потому, что жить без оправдания человек не может и принять оправдание себя от самого себя тоже не может. Правда правит историей нечеловечески сурово. Она не терпит ни умилостивления, ни частного обустройства, ни отлагательств». Может показаться сейчас немного выспренним и «пафосным»: «если даже сила на время и на новую беду возьмет желанную ей силу – в немощи, бессилии, в своей темноте страна может допустить это, не обеспечена она и от последнего иссякания, нельзя и это исключить, когда вся ее жизнь будет мобилизована на ненужные цели, – то все равно поднятая подвигом Россия мысли, слова и жертвенного поступка уже состоялась в ее поэзии и вере, в предельном напряжении на краю бездны, под угрозой казни и смерти, и со своего места в истории не сойдет». Или прекраснодушным (тоже уже старорежимное слово, анахронизм!) и наивным, как о Пушкине7: «Храня честное желание быть со всеми, делать общее дело, поэт всегда будет любить восторг восстановленного человечества, мягкой, послушной, верной природы. Тот же голос мы слышим в поэзии и теперь; то же дарение продолжается». Но все равно актуальным – «русское слово то есть. И в 1991 году мы точно знаем, что если сейчас снова в день слиняет наша свеженькая свобода собираться и говорить что Бог на душу положит, всё равно ничего не рассыплется и кто-то оставленный, забытый, ничуть не суетясь, будет продолжать делать то, что всегда делал, пока его совсем уж силой не возьмут под руки и не оттащат от стола».
Япония: приседания и потерянный ключ8
Конечно, плавание фрегата «Паллада» к японским берегам не было первым контактом русских и японцев. И японцев к нам закидывало (потерпевший кораблекрушение Дэмбэй был назначен Петром I первым, наверное, преподавателем японского в нашей стране), и капитан Головнин хоть и не по своей воле (японцы захватили его, когда он проводил описание Курильских островов), но два года мог наблюдать Японию из тюремного окошка. Не было и первым свидетельством в России (статью Е. Корша «Япония и японцы» Гончаров, по всему видно, штудировал), ни тем более на Западе.
Но именно таковым оно и осталось в сознании тех читателей, кто не защищался по истории российско-японских дипломатических отношений. И осталось не зря, потому что «Фрегат “Паллада”» И. А. Гончарова на многие годы заложил матрицу восприятия Японии в нашей стране. Да и, без преувеличения можно сказать, того образцового травелога, до вершин которого в России дойти доводилось немногим (аналогом ему на Западе по географическому и всяческому охвату я бы назвал «Путевой дневник философа» Г. Кайзерлинга). Из-за «невыездного» характера некоторых эпох нашей истории и, возможно, какого-то особого завитка в отечественной ментальности – так вот тот же автор «Фрегата» пытает своего слугу о названии мест, где он с ним побывал, ведь приедешь домой, расскажешь, а тот не помнит, как-то не первостепенно для него это…
Не говоря об упоительном стиле, которым дышишь, как экологически чистым воздухом путешествий («Много рассказывают о целительности воздуха Мадеры: может быть, действие этого воздуха на здоровье заметно по последствиям; но сладостью, которой он напитан, упиваешься, лишь только ступишь на берег. Я дышал, бывало, воздухом нагорного берега Волги и думал, что нигде лучшего не может быть»), «Фрегат» действительно демонстрирует все лучшие качества жанра травеложения. Тут и общественно-политический очерк – но очень умеренный, корреспондент его посланий, подчеркивает Гончаров неоднократно, все это знает или легко почерпнет из книг на полке (из «Википедии» и путеводителей Lonely Planet, только и поправить сейчас). Основы экономики и ВЭД он дает подробнее – да, тут уже материи важнее. Детально, в красках, вкусе и почти в 5D предложен и гурманолог – что ели, что пили, как на вкус, где покупать, чуть горчит херес. Шоппинг, кстати, отдельная и тоже «раскрытая» тема – где «брать», как торговаться действительный статский советник описывает, как сейчас в глянцевых журналах. И вообще вписывается в нынешний дискурс «здорового консюмеризма» – «путешествую, следовательно, наслаждаюсь».
Да, повторюсь, он и по остальным «дискурсам» актуален так, будто вчера колонку для какого-нибудь luxury издания для «продвинутых путешественников» писал. Так, почти вслед за Беньямином поет оду не обязательному обегу всех достопримечательностей, но утонченному фланерству: «Вообще большая ошибка – стараться собирать впечатления; соберешь чего не надо, а что надо, то ускользнет. Если путешествуешь не для специальной цели, нужно, чтобы впечатления нежданно и незванно сами собирались в душу; а к кому они так не ходят, тот лучше не путешествуй. Оттого я довольно равнодушно пошел вслед за другими в Британский музеум». Признает, например, что обычный «европейский» туризм всем уже приелся, а «тянет на экзотику»: «у какого путешественника достало бы смелости чертить образ Англии, Франции – стран, которые мы знаем не меньше, если не больше, своего отечества?» Да и мало очень, замечаешь, с тех что пор изменилось: «Лондон первая столица в мире, когда сочтешь, сколько громадных капиталов обращается в день или год, какой страшный совершается прилив и отлив иностранцев в этом океане народонаселения» / «большая часть одеты со вкусом и нарядно; остальные чисто, все причесаны, приглажены и особенно обриты» – Абрамовича с «Челси» и светской хроникой добавить, и хоть сейчас в печать. Возможно, «Фрегат “Паллада”» во время своего плавания через экватор попал во временную воронку (моряки пугают автора такими хитрыми штормами-воронками), как бы иначе он угадал, говоря о будущем Лондона, нынешний технологический прогресс – электронный будильник, гаджеты или печь СВЧ («…и готовит себе, с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету»)?
Таким же образом, как он разобрался с основами жанра травелога, Гончаров дает и фундаментальное на многие годы описание японцев. Не очень, конечно, глубокое, с ошибками в транскрипции, без очерка религии, истории и политики, но тут оправдания существенные. Во-первых, он и не претендует, оговаривается постоянно, что «мы к вам заехали на час», описал, что увидал. Во-вторых, Япония очень скрупулезно проводила политику «сакоку», закрытия страны от «тлетворного влияния Запада» – с кондачка не попадешь, выделены порты и места для высадки «рыжебородых дьяволов», за «гайдзинами» тотальный контроль. Вот и все время пребывания в «японских территориальных водах» длится спор о разрешении там находится, пришвартоваться у рейда ближе, получить мифическое за сроком ожидания «письмо из Едо» (Эдо, старое название Токио). Так что «Фрегат “Паллада”» о визите в Японию на самом деле – описание невстречи, непосещения Японии. И тем большее восхищение вызывает Гончаров, что оставил если не настоящее пособие по особенностям ведения переговоров с японцами, то одно из самых точных и смешных описаний их ментальности наравне с японскими сценами в «Чапаеве и пустоте» В. Пелевина. Там и там – узнаешь, крякаешь от точности, смеешься и охаешь. Ну ведь правда так!
Нужно сказать о гончаровском подходе к описанию иноземных стран в целом – его бы в нынешние времена осудили (хотя, если почитать форумы и посмотреть телевизор, кто-то бы и одобрил…). Гончаров очень любопытен, иногда «очарованный странник», рад отметить рост, красоту, успехи иностранцев, но – страдает подчас от того, что сейчас бы назвали колониальным подходом, синдромом «бремени белого человека». «И японец может быть интересен, но как редко»; японцы потешно одеты, едят, о Господи, «лоскуты» сырой рыбы; слишком много кланяются, гримасничают, «косички и приседания» и вообще «все младенцы человечества любят напыщенность, декорации и ходули». Этот снисходительный подход был свойственен собственно всем, а радикально сменился только после поражения в русско-японской войне – тогда японцев у нас да и на Западе не только начали воспринимать всерьёз, присматриваться и изучать, но и, парадоксальным образом, пошла та мода на все японское, 3-ю волну которой (вторая – увлечение дзэном на Западе, работы Судзуки и все вытекающие последствия) мы можем наблюдать до сих пор. Но тогда Гончаров разделял общий промах, как и ошибся он в футурологическом взгляде на китайцев и корейцев, отказывая им в национальности, патриотизме и вообще всем.
В остальном же – хоть пролистывай японские страницы «Фрегата» перед очередными переговорами с японскими коллегами.
Гончаров начинает с того, что именует Японию «ларцом с потерянным ключом». Подобран ли ключ сейчас, когда упростили(сь) визовые процедуры, русские уже ездят в Японию и, благодаря собственному интересу и очень настойчивым усилиям японцев по продвижению собственного имиджа за рубежом в духе «мягкой силы»? Тем более что видят теперь часто не то, что есть, но что хотят: «хоть бы японцы допустили изучить свою страну, узнать ее естественные богатства», сокрушался Гончаров, но с тех пор Япония открылась, распахнулась, волны глобализации высотой с цунами в Фукусиме накрыли ее, смыли очень многое исконно японское… Но и, заметим уже в скобках, сплав национального и космополитического в Японии сам по себе необычен донельзя. Не зря же угадал все автор «Паллады» – и что все свои обыкновения Япония позаимствовала из Китая, и что Америка излишне осваивает-подчиняет Японию в торговом плане (сейчас – политическом, военном и экономическом)…
Да бог с ней с геополитикой, когда автор «Паллады» описывает японца – «молодой человек лет 25-ти, говорящий немного по-английски, со вздохом сознался, что всё виденное у нас приводит его в восторг, что он хотел бы быть европейцем» – это социологическая проблема наших уже дней (иностранцы в Японии не любят говорить по-английски, потому что японцы просто используют их как native speakers, отвечают по-английски на по-японски заданный вопрос…). «Кликни только клич – и японцы толпой вырвутся из ворот своей тюрьмы. Они общежительны, охотно увлекаются новизной; и не преследуй у них шпионы, как контрабанду, каждое прошептанное с иностранцами слово, обмененный взгляд, наши суда сейчас же, без всяких трактатов, завалены бы были всевозможными товарами». Конечно, уехать из прекрасной тюрьмы хочет чаще всего молодежь, да и далеко не вся, определенная прослойка более свободных и пассионарных, но что есть, то есть – иностранец, особенно англоязычный, зачастую до сих пор такая же королевская экзотика для японцев, а заморские страны – творческая, карьерная или матримониальная мечта.
Гончаров на берегу всего пару раз побывал и под присмотром, шаг влево, шаг вправо, харакири башка, но до самых мелочей скрупулезно добрался. «От японцев никакого запаха» – действительно, пахнуть чем-либо вообще крайне неприлично, духи не в ходу, а недавняя инициатива запретила некоторым сарариманам (клеркам) есть и хоть что-либо острое в ланч.
Да, про бизнес и дипломатию с японцами у автора «Обломова», пожалуй, замечательнее всего. Сами японцы не говорят ничего – но пытают обо всем, фиксируют и перепроверяют для дальнейшего отчета («Отчего у вас, – спросили они, вынув бумагу, исписанную японскими буквами, – сказали на фрегате, что корвет вышел из Камчатки в мае, а на корвете сказали, что в июле?»). Предметом долгих переговоров, споров, многих встреч являются полнейшие, на наш взгляд, мелочи церемониала вроде того, на чьих лодках поплывут русские на встречу с губернатором Нагасаки, на каких стульях сидеть и в каком составе делать перерыв на кофе-брейк. «На другой день рано утром явились японцы, середи дня опять японцы и к вечеру они же. То и дело приезжает их длинная, широкая лодка с шелковым хвостом на носу, с разрубленной кормой. Это младшие толки едут сказать, что сейчас будут старшие толки, а те возвещают уже о прибытии гокейнсов. Зачем еще? «Да всё о церемониале». – «Опять?» – «Мнение губернатора привезли». – «Ну?» – «Губернатор просит, нельзя ли на полу-то вам посидеть?..» – начал со смехом и ужимками Кичибе». Решить же глобальное – когда наконец русскую делегацию примет губернатор – никак нельзя без санкции сегуна и самого микадо, а резолюцию Эдо-Токио приходится ждать буквально месяцами. Это, кстати, адмиралу на «Палладе» стало уже несмешно, а в наши дни крайне замедленный decision-making и боязнь взять на себя ответственность за решение японского менеджмента приводили к трагическому – последствия катастрофы на АЭС Фукусима-1 можно было сильно минимизировать, будь решение о дополнительном электропитании принято раньше…
Нет, конечно, Гончаров совсем не только снисходительно критичен, он максимально – по тем временам – объективен, признает как и «глубоко обдуманную государственную систему» Японии, так и что «японцы народ более тонкий и, пожалуй, более развитой: и немудрено – их вдесятеро меньше, нежели китайцев». Подобные кирпичики еще по нашу пору в ходу, когда речь заходит о Японии.
Но сами японцы у Гончарова все равно гораздо больше любят «Обломова» – чувствительный и созерцательный герой вызывает понимание у японцев. Возможно, за его самозатворничество его даже когда-нибудь поименуют первым «хикикомори».
Другой моцион В. В. Набокова9
У маленького Володи – тут, кажется, русский может автоматом подставить только одного Владимира, который Ульянов, – было прекрасное детство. Рай и его изгнание – это объясняет так же много, как в истории Адама, Евы и Лилит. Он стал певцом утраченного на одном пьедестале с Прустом. «Набоковские мячики под кроватью», прочел я давно у кого-то и – уже не могу вспомнить, у кого. Это тоже симптоматично – если Ленин у Летова в знаковой песне разложился на плесень и липовый мед (а у Курёхина стал грибом – кто-нибудь уже подал грант на работу по ленинской флоре, фауне и микологии?10), то Набоков разошелся на архетипы, почти мемы. Честолюбивый донельзя, вряд ли он был бы против. Хотя, конечно, других таких же облил бы глазурью саркастических bons mots.
Дальше убийство прекрасного, библейского отца, и изгнания из родного дома, бегство из России – сюжеты ветхозаветные в том ключе, как переосмыслял их Байрон и другие романтики. Набоков, вооружившись вычурным даже для символистов псевдонимом Сирин, и реализует эту матрицу, полностью влезает в романтическую шинель – стихи, стихи. О которых до сих пор все вежливо спорят – графомания / нет, нравится / ок, не его, но талант плещется, гений проглядывает.
Предвоенный Берлин с женой-еврейкой, бедность, голод и литературные, интеллигентские (уроки и т.д.) заработки – volens nolens ли, но образ складывался сам по себе. Но мы бы знали его среди писателей-эмигрантов первой волны и второго-третьего ряда, если бы он не творил мифы сам. Эмиграция в Берлине (Париже, Праге и далее нигде) – в наших читательских мозгах сейчас во многом креатура его и Газданова, Бунина и Мережковских. Масляный асфальт берлинских улиц, запах картофельного супа, фонари, бедность и изысканность, русское и европейское (тоже тема билингвы Набокова и еще какая, зачавшая тему будущих изгнанников вроде перешедшего на английский Бродского и вообще весьма тема ХХ века) – видим ли мы, даже походив по ним, прошпекты и улочки Берлина сами или через набоковскую отчасти оптику?
Но Набоков – нынешнее вульгарноватое, но иногда и подходящее, размерное выражение – не только про гипермифы, но и про локальные. Любовь в эмиграции и пошлость обывателей – и, например, тема бытового такого сверхчеловека. Взятая не с голливудским размахом, как у аляповатого ницшеанца Горького, а опять же в макросъемке: ««Уехать бы», – тоскливо потягивался Ганин и сразу осекался: а как же быть-то с Людмилой? Ему было смешно, что он так обмяк. В прежнее время (когда он ходил на руках или же прыгал через пять стульев) он умел не только управлять, но и играть силой своей воли. Бывало, он упражнял ее, заставлял себя, например, встать с постели среди ночи, чтобы выйти на улицу и бросить в почтовый ящик окурок. А теперь он не мог заставить себя сказать женщине, что он ее больше не любит». На «Что? Где? Когда?» или «Угадай мелодию» ходить не нужно, чтобы опознать «Машеньку». Набоков вообще помнится не сплошным сюжетом, не страницами, а – таким, этим вот выброшенным в полночь окурком в мозгах за(о – тут не так благозвучно, всмоним набоковские словесные игры)сел. Архетип гения, безумия, шахматной партии со смертью? Нет, мы скорее увальня и растяпу Лужина вспомним. Помним ли мы суть претензий его к Фрейду – или хлесткого «венского шарлатана»?
Владимир Владимирович (тут его, кроме Маяковского, подвинул еще один политик) вообще всегда был одновременно «в тренде» и нет. Символичнейшее для вызванного, как злой дух, ХХ века «Приглашение на казнь» – и не столь важно, лукавил ли Набоков или действительно не читал «Процесс». Или даже более зловещая, ибо удушающе-интимно-замкнутая, «Камера обскура» – Фрицу Лангу, Роберту Вине или иным тевтонским экспрессионистам экранизировать только.
Ненавистник пошлости, масс, всеобщего, Набоков отклонялся в странные, свои темы, сознательно выбегал из круга, out of step. То роман о Чернышевском напишет, как сейчас Данилкин о Проханове, Ленине и Фоменко, то, уже будучи Набоковым и(ли) в Америке, The Real Life of Sebastian Knight и Bend Sinister. Для кого? Да, видимо, это был заход – сработавший с «Лолитой» – понравится, примоститься в литературе новой реальности. Но, почтенный Владимир Владимирович, вы же умнейший человек, на какую «целевую группу» вы рассчитывали с этими романами-кроссвордами, шарадами, играми слов уже с названий начиная? Не безъязыких, как улица у Маяковского, точно уж не англоязычных наших эмигрантов, на то, что местные интеллектуалы внимательно склонятся с лупой и словарем (у самого Набокова на прикроватном столике для языкового моциона – словарь Даля) к страницам?
Тогда пришло время «Лолиты». Гениально продуманный хит. Искусственная вещь (желания и страхи обывателя, «Американская мечта», «Средний пол» и «Отчаянные домохозяйки» в одном молочном коктейле) – и то, что не могло не волновать в заветных уголках самого В. В. Та нимфетка-л(о/и)литка, о которой говорено-переговорено столько, что лучшая отечественная набокови(а)на В. Курицына так и называется – «Набоков без Лолиты».
Хит, после которого – уже мог себе легко позволить любимые эксперименты, игры с бледным холодным огнем. И дальше свои филологические изыски (перевод-вокабуляр «Евгения Онегина») и субъективность (раздавать конфетки или изящно сталкивать ликом в грязь классиков). Бегать с сачком за бабочками для имиджа, моциона удовольствия – или укрываться от репортеров в «Монтрё-Паласе». И закрученнейшую, как инцестуальный клубок отношений ее героев, «Аду», непрочтенную, как все тома «В поисках утраченного времени», и неоценённую, как Джойс до, после да во время «Улисса».
Ценен же Набоков более всего тем, где отклонялся не сознательно, не в главном, но действительно даже в самых дьявольских деталях был Другим (до изобретения товарищами-философами этого термина). Надменнейшим снобом, эстетом и франтом, как Булгаков, в жизни, и одновременно крайне плотским, как Джойс (еще один синоним-антипод Набокова, как и Кафка с Прустом. Да, он не разменивался на авторов не олимпийской весовой категории!), когда в переписке с женой о псориазе и супе11. Своими метафорами. Весной в Фиальте. Самим пением этих букв, отражением букв в воображении – весна в Фиальте…
В 8 классе я так увлекся, что не мог расстаться с книгой Набокова и на уроке алгебры. К закономерно изъявшей книгу учительницы алгебры после урока подошел с робкой фразой, можно ли мне забрать книгу. Сейчас я построил фразу иначе, в зависимости от настроения: «извините?», «можно?» или «я заберу?» Мир с тех нежных гимназических пор на Кутузовском изрядно огрубел вокруг и внутри. Тем и единично ценен Набоков с его «the style is all I have» и изысканностью. Которую можно перечитать. Даже не так немного стыдно и разочаровательно, как детские и юношеские книги, – действительно можно. Наверно(е).
Мураками-7012
12 января в возраст почетного сэнсэя вступает Харуки Мураками, обладатель титула «японский писатель № 1 в мире». Пока не произошла полная канонизация и ему еще не вручили Нобелевскую премию (в 2018 году, напомним, из-за модных в этом сезоне сексуальных скандалов премия по литературе не вручалась, в этом же году грядет двойная порция), поздравим его с имеющимся и подумаем над причиной его популярности.
Возьмем, как лото из корзинки, не лучшую и не худшую, не раннею и не позднюю его вещь – хотя и разнятся книги Мураками не сильно, он из тех, кто раз попал в «десятку» и по другим мишеням с тех пор не бьет. Вот сборник его рассказов «Ничья на карусели». Впрочем, в своем предисловии к сборнику – из 150 страниц! – он затянуто утверждает, что это не рассказы, а чуть ли не новый жанр, некие зарисовки, услышанные от знакомых истории, он же любит слушать других, а не говорить сам…
Да, во всех без исключения девяти рассказах более или менее отдаленные знакомые или случайно встреченные люди вдруг начинают излагать рассказчику по имени Мураками какие-то самые интимные истории, трагические или странные случаи (зная скрытность японцев, верится с трудом). Мураками же – видимо, памятуя о работе за стойкой собственного джаз-кафе, когда он, по легенде, и начал писать, – из раза в раз реагирует глубокомысленными «Ну, да», «Пожалуй» и «Все может быть» (японское универсальное поддакивание «соо ка!..»).
Это прием интервьюера, «разводка» человека на рассказ о себе? Но ему особо и нечего сказать – «Мое “ну да” вовсе не обязательно означает, что я согласен с этим высказыванием. Просто готов признать существование такого взгляда на вещи». А если герой и высказывается, то звучит: «Главное – это любовь и понимание», «Смерть – особое событие». Рассказчику и собеседники по большей части неинтересны – он с трудом вспоминает их, использует, чтобы дождаться окончания дождя («Укрытие от дождя») или возвращения жены из магазина («Ледерхозен»).
Впрочем, его можно понять – люди эти с их проблемами действительно могут быть интересны только личному психологу за немаленький гонорар. Ироничный английский эксцентрик Дж. Кокер пел, как он ненавидит common people, обычных людей. Но у Мураками это даже не люди, а архетипы современных невротиков, озвучивающие нужное любимые японские роботы. Девушка пережила мучительный развод родителей – и сама стала сильной личностью, но замуж выйти не может; другую девушку уволили, она рассталась с любовником – и пустилась во все тяжкие, но в итоге преодолела кризис; герой понял, что прожил половину жизни, и начал страдать от кризиса среднего возраста; и т. д., и т. п. Нет, это, скорее, target groups – типические случаи для тех, кто и читает Мураками. Довольно точно, надо признаться, откалиброванные для нужд потребителя – все женщины, как на подбор, сильные и незамужние, а мужчины «ходят налево», рыдают и инфантильны крайне. Ведь все это повторяет то, о чем бьют тревогу японские социологи в газетах и на ТВ, – японские женщины уж слишком прониклись западным феминизмом, не хотят выходить замуж и рожать детей, а мужчины – не желают быть опорой семьи и соответствовать своей гендерной роли. Вот и проблема рождаемости, старения населения и прочие японские «мондай».
Невротики в кризисе, одиночестве и поиске – не во всех ли книгах Мураками? Да, собрат Мураками, французский писатель №1 Мишель Уэльбек – тоже мономан, рапсод одной темы. Но эта тема – не разложение, но конец мира, не меланхолия, а отчаяние и суицид. А отчаяние – оно все же честнее, нет?
Для них и их западных аналогов и пишет Мураками – без нюансов, языка, деталей, будто из раза в раз повторяя – да, согласен – профессионально и «с чувством» заученную джазовую меланхолическую мелодию.
Кстати, «Джазовые портреты» Мураками (название, к слову, как и имя Кадзуо Исигуро, написано катаканой, японской азбукой для заимствованных слов – такое вот шкловское «остранение» на Запад). Прекрасная идея – писатель, у которого прочтут все, даже его книгу о том, как он любит бегать трусцой, пишет о своих любимых джазменах, бескорыстно (гонорар не в счет) сеет добрые и вечные джазовые стандарты. Именно что вечные и стандартные донельзя. Билли Холидей, Элла Фицджеральд, Майлс Дейвис, Каунт Бэйси, Луи Армстронг, Телониус Монк и другие – да, великие навсегда, всегда on my strereo. Но – из тех, что слышали и знают, по имени или с двух нот, все. Из тех, что все любят – не знаете, что включить на первом свидании, поставьте винил олдскульного джаза, понравится всем (или сделается вид, что нравится). Ведь это, увы, уже давно не music, но – muzak. Та фоновая музыка, что навязла всем на генном уровне в торговых центрах и ресторанах, скелет, симулякр музыки. Нет, я не прошу Мураками писать про гагаку или джапанойз, но все же, все же…