bannerbanner
12 часиков
12 часиков

Полная версия

12 часиков

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Зрители разошлись, остался актив. Пили чай, мёдом угощал один из авторов. Я уж сто лет, как забыла о вкусе такого мёда, жмурилась, облизывала ложку как ребёнок.

– Это не мёд – это у вас в банке расплавилось само знойное душистое лето. Вы только для себя держите, или на продажу?

Оказалось – и на продажу тоже. Так что, сказал автор, в будущем августе милости просим к нам в Алтухино. Вот так я познакомилась с Фёдором Алтухиным («У нас все Алтухины»).

С Ксенией познакомилась заочно: она лежала в больнице на очередной операции. Вернувшись, старалась не показываться на чужие глаза, тенью ускользала, скрывалась за печью. Там приспособила себе лежанку.

Во время приступов задёргивала занавеску, сжималась комочком, чтобы никто не видел её испитых болью глаз, закушенной зубами простыни.

– Говорит, худая, страшная стала. Не хочет людей пугать, – объяснил Фёдор. – Да и болезнь такая: не больно к общительности располагает. Раньше ох, болтушка была. Всегда ей говорил: «Когда у тебя, Ксюшка, наконец, язычок сточится?» Невесело усмехнулся: «Накаркал».


Еловые лапы гладят, царапают и хлещут по стёклам. Дорога в Алтухино мягкая, сплошь устлана матами. В смысле, шофёрскими матюками. Ямы да ухабы, ливень накануне прошёл.

– Ну вот, чуть муравейник не своротили!

– А я что, должен был в яму с водой заезжать? Застряли бы по брюхо на всю ночь, – оправдывался муж.

Мы присели, осматривая нанесённый урон. Муравейник – северный, громадный, четырёхметровый холм. Колёса проехали по краю, задели святую святых, «детскую»: посыпались, как продолговатый рис, муравьиные коконы.

Что творится: весь холм ожил, зашевелился, запереливался золотом на вечернем солнце. Все муравьиные силы брошены на ремонт повреждённого участка. Кто-то прячет белые крупинки яиц и запечатывает ходы, кто-то тащит хвоинки для ремонта. Муравьи-солдаты отважно атакуют мои ноги. Приходится их, ноги, уносить.


… – Вчера за полночь домой пришёл – вашего звонка не заметил, – извинился Фёдор. – В четыре утра встаю, в час ночи ложусь.

«Вот таких первыми и раскулачивали в прошлом веке», – подумала я.

Окинула взглядом длинную деревенскую улицу. Есть добротные избы, как у Фёдора. Есть развалюшки, где доживают век колхозницы, вынесшие на плечах тыл. Победу в Великой Отечественной на бабьих плечах вынесшие. В конце улицы пугалом торчит чёрный двухэтажный барак.

– Чёрный – потому что поджигали не раз. И окна тряпьём и картоном заткнуты, – объяснил Фёдор. – Этих деятелей уж лет десять как от электричества отрезали. А они втихаря, воровски кинули провод – чтобы телики по ночам смотреть и электроплитками зимой топиться.

Сейчас барак стоит пустой. Фёдор нехотя рассказывал: «Его обитателям, по программе расселения аварийного жилья, в райцентре выделили квартиры в новостройке. По слухам, соседние дома стоном застонали. Сутками дым коромыслом, пьянки-гулянки, брань, разборки… Новые квартиры, лоджии, подъезды уже загажены хуже помойки».

– Можно спать по три часа, горбатиться, поднимать дом и хозяйство. А можно всю жизнь пропьянствовать в бараке – и поплёвывая ждать, когда тебя переселят в благоустроенную квартиру. Или мечтать о революции, чтобы под шумок разграбить ближнего соседа, – размышляю я.

Фёдор будто услышал мои мысли:

– А ведь всю нашу семью в пятьдесят шестом выслали в Якутию. Бабушку-дедушку, тётю-дядю, мать-отца. Нас, одиннадцать детей. Дед рассказывал: первое, что сделали – огляделись, поклонились на все четыре стороны, осенили себя крестом двупёрстно. И с Богом начали долбить мёрзлую землю, рыть землянки, утепляться. И выжили! Даже я, годовалый, выжил.

– За что выслали?

– Это надо с Первой Мировой начинать… – Павел держал в руке вилы, но решил сделать передышку, отложил ради разговора. – Деда моего ранили в бою, и он пять лет пробыл в плену у австрияков.

Держали там его в работниках, хорошо платили. Вернулся не с пустыми руками: привёз крупорушку, маслобойку, швейную машинку «Зингер». Сначала бабушка на ней стрекотала, потом тётя обшивала всю округу. Руки золотые, выдумщица. Из лохмотьев, из заплат ухитрялась компоновать не платья —загляденья.

В колхоз не записывалась: зачем, портнихой зарабатывала в разы больше. В тридцатые и в военное время мастерицу не трогали: жёны партийных работников тоже хотели одеваться модно. Из района, из города к ней приезжали наряжаться.

А при Хрущёве не прокатило. Ах так, не хочешь приближать светлое будущее и поднимать сельское хозяйство?! Ну, и сослали саботажницу, а заодно всю зажиточную родню в вечную мерзлоту.

«А ведь не случись тогда всех этих пертурбаций, – думаю я, – вполне возможно, столица мод из Парижа перекочевала бы в Алтухино. И носил бы сейчас весь мир платья не от Шанель, а от Алтухиной».

– Айда те-ка, что покажу, – обещает Фёдор. Из чулана вынес немаленький потёртый сундук. На нём старинные врезные латунные замочки. Сквозь хорошо сохранившуюся красную краску читаются вырезанные слова с ятями: 1908 год… Полк… Имя, фамилия, отчество, чин владельца…

Внутри – как тогда было принято, – крышка оклеена открытками, вырезками из журналов. В центре Августейшая семья. Портреты бравых генералов. И тут же женские головки из рекламы «чудесныя пудры» и «крема, придающего коже изумительныя белизну и бархатистость». Ну, энти мужики, ну охальники: что современные дальнобойщики, облепляющие кабины красотками, что служивые сто лет назад.

Внутри дерево ничуть не потемнело: как будто вчера из-под деревообрабатывающего станка. И лёгонькое, как пластик: Павел вынес сундук под мышкой. Открыл со звоном солдатский уютный, домашний мирок.

– Вот полочка мыльно-рыльная. Здесь солдатики держали помазок, бритву, ремень для правки. Здесь хранили чай-сахар, мешочек с сухарями. Кисет с табаком, иконку, письма с поклонами. Пуговицы, иголки-нитки. Вот потайные ящички для казённых денег.

Ящички до сих пор выдвигаются туда-сюда бесшумно, как по маслу. Боже, куда пропали секреты умельцев, деревянных дел мастеров? Куда пропали сами мастера, что спустя сто лет мы погрязли в третьесортных «мэйд ин чайна»?!

И вот ведь какая любопытная история. Сундук этот, где только ни путешествовал пять лет, ища своего хозяина. И не только не пропал – иголки из него не потерялось! А время было смутное. И посылки с едой в ту голодную пору адресата находили. Настолько честные, порядочные были люди.


А ещё в Фёдоровой пристройке стоит старинная самодельная круглая табуретка. От старости дерево приобрело драгоценный цвет чернёного серебра. Сиденье отполировано, как срез агата. Три изящно, «венски» выгнутых наружу ножки – из обычных суков!

Да тут музей можно открывать! Даже заляпанная старенькая, но крепкая, долблённая из цельного ствола куриная кормушка. Отмыть, отскрести – и под музейное стекло.


В полутьме хлева бессонно топочут овцы. В клетках прядают ушами кролики. За домом – пасека. Припозднившиеся пчелиные трудяжки пулями приземляются у летков.

– Знаете, сколько должна вылетать пчела, чтобы собрать одну ложку мёда? Две тысячи раз!

А несколько лет назад приключился пчелиный мор. Двадцать семей враз выкосило. Фёдор лечил, обрабатывал ульи, ставил поилки с лекарственной водичкой. Оставшиеся в живых пчёлы потихоньку выправились. Очистили жилища, вытащили трупики. Захлопотали, наращивая соты. Ожили. Нынче, слава Богу, три роя снял.

– В перестройку-то встрепенулись, завели восемь коров, – продолжает Фёдор. – Но прогорели: корма, налоги. В магазины навезли заграничной молочной диковинки – народ от родного молока отвернулся. Пришлось продать новый фундамент, чтобы рассчитаться.

Потом прогорели в прямом смысле. Барачные жгли сухой бурьян, перекинулось на забор, на баню, а там и на новую избу из бруса: только под крышу подвели.


Рассказывая (в сущности, трагические, драматические вещи), Фёдор покоен. Не всплёскивает, не машет руками, не жестикулирует. Кисти тяжко висят вдоль тела: отдыхают, пользуясь случаем. Не суетится лицом, изображая сожаление, горе, изумление, растерянность. Ни один мускул не дрогнет. Простой, ясный умный взгляд: как будто в себя немножко вглядывается.

Скажи ему, что у него иконописное лицо – он страшно удивится. Правильные черты, удлинённый овал, прямой нос. В последнее время выхолощено понятие цвета «синий». Синими называют серо-голубые, с лёгким оттенком голубизны, аквамариновые.

У Павла глаза – как будто на детской палитре капнули воды в густую синюю акварель. «Видели бы вы у Ксении, пока она не заболела. Вот это синие! Облака перед грозой, у-у!».

За стеклом на стене висит семейная фотография, ещё с дедом и бабушкой. Красивые, строгие пожилые и молодые лица. Сыновья как будто смущаются громадного роста и плеч. Молодая женщина с кротким, точно писанным тонкой кистью, ангельским лицом.

– Ксения Алфёрова! – воскликнула я.

– Ксения. Только не Алфёрова, а Алтухина, жена моя.

Всё-таки человеческая порода удивительная вещь. Сохранилась от поколения к поколению, сама сберегла себя в чистоте, передаваясь от отцов к детям, от детей к внукам. Не мешалась кровью – а с кем? В непроходимых-то лесах, в самом что ни на есть медвежьем углу.

Классическая, первозданная, природная красота – та, которую наши звёзды шоу-бизнеса за бешеные деньги суетливо пытаются слепить из скромных внешних данных.

Заказывают небесно-синие линзы для блёклых глаз. Хирургическими ножами правят далёкие от идеалов носы и рты. Ушивают и подтягивают дряблые шеи и овалы лица. Шьют и порют, подгоняют под модные лекала непородистые талии и бёдра. Так Фёдорова тётя в начале прошлого года безжалостно и решительно перелицовывала старое тряпьё, чтоб «было красивше».


В полутьме Фёдоровой пристройки стоит новенький разбитый серебристый «Рено Логан». Разбитый страшно: капот в гармошку, будто гигантской рукой безжалостно, играючи смяли в комок шоколадную фольгу. Кузов вдавлен, снесён почти полностью. Лобовое стекло – в стеклянную пудру.

– Об этой аварии писали в газете – не читали? Сыновья на днях ехали к Ксении на день рождения, да с картошкой помочь. И тут – лось в прыжке, полтонны весом. Животное – на смерть. Старший пришёл в себя, рядом брат без сознания. Выбрался (ещё с дверцы кровь не смыта).

Трасса оживлённая, людей мимо много едет. Видели и сбитого лося, и кровь, и людей без сознания. И никто не то, что не остановился – в полицию и «скорую» не позвонили, – вот тут Фёдор единственный раз скупо проявил эмоции: обескуражено, недоумённо приподнял и опустил плечи.

– Страховку выплатят?

– На случаи с животными страховка не распространяется. Мы должны заплатить штраф сорок тысяч за лося.

И снова в голосе Фёдора – ни сожаления, ни растерянности, ни раздражения. Случилось и случилось. Главное, сыновья живы. Младший до сих пор в больнице с черепно-мозговой.


Как будто кто-то невидимый, поколение за поколением, испытывает алтухинский род на прочность. Напасти сыплются как из дырявого мешка. Ссылка, разорение, пожар. Страшная болезнь Ксении, пчелиный мор, и вот авария…

Возвращаемся поздно. Место с муравейником объезжаем с другой стороны. Не утерпели, вылезли посмотреть. Муравейник практически принял прежнюю коническую форму. Раны зализаны, ходы запечатаны, мелкие обитатели отдыхают в своих норках, набираются сил перед долгим днём.

– Вот только не надо проводить параллель, – морщится муж. – Получится выспренно, слащаво, шито белыми нитками.

А я и не собиралась ничего проводить. Просто написала как есть. Муравейник и муравейник.

СОЛОВЬИНАЯ РОЩА

В детстве я приставала к взрослым: как поёт соловей да как поёт соловей? И когда мне однажды сказали: «Слышишь? Вот это и есть соловей» – я была страшно разочарована. Жиденькое, жалкое щёлк-щёлк. Цвирк-цвирк-цвирк. Тр-р-р. Фьюить-фьюить! И вот этот примитив восхваляют люди, этому набору бесхитростных звуков посвящают поэмы, стихи, сказки?!

Один только соловей Андерсена чего стоит, заставивший китайского императора плакать, поднявший его со смертного одра. Я-то ожидала божественной, ритмичной, стройной, разрывающей душу мелодии, какого-нибудь концерта виолончели с оркестром.

А тут урлюлю. Тыр-тыр-тыр.

Так было до восьмого класса.

Я готовилась к экзаменам. Ах, первые экзамены, майские жуки на ниточках, тяжёлая, тугая сирень в палисаде (если найти и съесть цветок с пятью лепестками – сдашь всё на «пятёрки»).

Первые школьные влюблённости. В ровесников, в математика, в преподавателя военного дела, в студента-практиканта…

Любовные тайны поверяла дневнику. Дневник прятала на печке в старом валенке. На каникулы из города приехал двоюродный брат Вовка. Украл дневник, по-обезьяньи гримасничая и показывая язык, вскарабкался на крышу. Комментировал и хохотал.

Я до холода в животе боялась высоты, бегала вокруг дома и верещала от обиды и бессилия. Пыталась выманить сорванца ирисками, стеклянной авторучкой, сборником фантастики. Сулила страшные кары (утащу лестницу, и сиди там до скончания века, нажалуюсь твоей маме, поколочу, убью).

Вовка соскучился. Спустился, сунул мне мятый дневник – выхолощенную, осквернённую, поруганную мёртвую Тайну… Очистить её могло только пламя в печи.


Но я отвлеклась от соловьёв. И вот, значит, все спят. Я потушила лампу, захлопнула учебник, сладко потянулась. Распахнула окно. Огромная ночь дышала талыми водами, влажной землёй, горьковатой черёмуховой свежестью.

Представляете: на сорок километров вокруг ни одного дымящего завода, всё леса, леса. Мы принимали это как должное, дышали чистейшим воздухом, не понимая своего счастья, своего богатства, которое не купим потом в городах ни за какие деньги.

А дом у нас стоял внизу села, в самом конце улицы, у лога. За логом речка, за речкой сосновая, с вкраплениями осин и берёз, рощица.

И вот эта серебряная лунная роща… Она такое вытворяла! Она жила своей бурной ночной жизнью. Со всех сторон одновременно звенела сотнями, а может, тысячами крошечных нежных мощных голосков. Голоски самозабвенно, ликующе заливались, надрывались, щёлкали, трещали, улюлюкали, свистели. Каждый их обладатель старался перещеголять сам себя. И впрямь шальные соловьи: сошли с ума!

Висел туман, было влажно, заречные соловьиные рулады висели точно над самым ухом. Насидевшись у окошка в полном смятении чувств, я легла, но что толку.

Сколько раз я вскакивала, металась по комнатке. Прижимая руки к груди беспомощно и растерянно, не понимая, что делается со мной и вообще на белом свете. Бормотала: «Господи, да что же такое?!»

Снова высовывалась в окошко, тщетно всматривалась во тьму. И снова всплёскивала руками… И не было рядом наперсницы Сони, чтобы эгоистично будить её, как Наташе Ростовой в Отрадном, и делиться сладкой невыносимой мукой, которая, того и гляди, разорвёт заблудшее бедное четырнадцатилетнее сердце.

В общем, ни черта я в ту ночь не выспалась и весь день ходила как пьяная. Так вот что с людьми на всю жизнь делают эти маленькие колдуны.

Сейчас возле нашего городского дома тоже селится пара-тройка соловьёв: как раз наступают черёмуховые холода. Почти снеговой, пронизывающий ветер гнёт у речки деревья. Ледяной дождь барабанит по стеклу. А соловьи самоотверженно и упрямо щёлкают, ведут свою брачную песню.

Ну, соловьи. Ну, щёлкают. И что? Повернёшься в мягкой постели, закутаешься в тёплое одеяло. Охо-хо-нюшки, и охота же кому-то в такую погоду заниматься любовями. Против природы не попрёшь. Как их, малышей, ветром-то не сдует.


Недавно иду в парке, а там у канавки столпотворение. Девчушки с ранцами заворожённо замерли у ливневой решётки. Разглядывают, как невидаль, ручей, падающий в гулкое подземное коммунальное хозяйство. Бросают щепочки, болтают в мутной водичке резиновыми сапогами. «Ух ты, здорово!»

Взять бы учителям и свозить их в весенний лес, показать настоящее половодье с водопадами. Вот честное слово, стоит нескольких уроков литературы и патриотического воспитания. Знаете, что вспоминает моя уехавшая за границу подруга? Русскую бурную, грозную и грязную, безбашенную весну. Там, говорит, и весна какая-то ненастоящая, чистенькая, игрушечная, скороспелка. Ляжешь вечером: зима, откроешь глаза утром: лето.

– А у нас, забыла, весной ступить некуда, – подкалываю я. – Чего только не вытаивает: собачьи какашки, окурки, бутылки, пластик, презервативы и прочие отходы жизнедеятельности человека разумного. А миргородская лужа возле твоего дома? Ливнёвка забита – целый океан, пройти невозможно, ты чертыхалась, каждую весну в ЖЭК писала.

– Ага! – мечтательно, влюблённо подхватывает она. – А утром та лужа замерзала… Идёшь, бывало – ледок под ногами хрустит. И невидимая синичка: «Пинь-пинь!» А заря – как девчонка разалевшаяся. – В трубке всхлипы и сморкание, телефон отключается. И никогда не назовёт она ту, чикагскую зарю, разалевшейся девчонкой.


А у нас на полях ещё лежит могучий и обречённый, насыщенный, пропитанный водой апрельский снег. И вдруг однажды просыпаешься от непрестанного ровного, мощного гула, усиливающегося с каждым часом. Большая вода пошла!

После уроков прыг в сапоги – и с подружками на берег, усыпанный сухими жёлтыми пуговичками мать-и-мачехи. Там с каждой горы несутся, скачут, крутятся в бешеных пенных заторах бурные речки: каждая что твой Терек. Грохот такой, что собственного голоса не слышно. Первая ночная вода уже унесла муть, сломанные ветки, грязную жёлтую пену – и сейчас прозрачна, как после многоступенчатой очистки.

Через неделю большая вода схлынет, оставив полёгшие, как бурые водоросли, травы и множество чистейших лужиц, полных изумрудными комками крупной лягушачьей икры. Вылупятся из мамкиного гнезда колонии лягушат и резво поскачут к речке.

Никакой химии тогда на личных участках хозяева не признавали: лягушки были бессменными санитарами огородов. Сейчас той икрой и головастиками лакомятся прожорливые горластые чайки.

Давятся, не могут проглотить, из хищных крючковатых пастей свисают лохмотья живой зелёной слизи. А маленькие злобные глазки уже высматривают следующую порцию. Ужасно вредная, мерзкая, сварливая, хабалистая, помоечная птица. Совершенно не вписывается в тихие серенькие среднерусские пейзажи.

Кстати, в наших местах чаек, как и колорадских жуков, отродясь не водилось. Как ни странно, их полчища появились аккурат вместе с перестройкой. Такие, знаете, прилетели и приползли гонцы грядущих перемен.


…А вот с этих спящих, толсто укутанных в снежные одеяла гор мы катались всего-то месяц назад. Был морозец, я разгорячилась, мне было весело и тепло. А у брата-близнеца Серёжки, нырнувшего с лыжами в сугроб, зуб не попадал на зуб.

И тогда я решительно стянула с его закоченевших рук варежки и дала взамен свои: мягкие, нагретые, дышащие теплом. Во что были превращены Серёжкины рукавицы! Заскорузлые, насквозь промокшие и схваченные льдом, жестяные – хоть молотком отбивай. С трудом втиснула туда свои пальцы, вмиг окоченевшие…

Но как же мне было славно и хорошо! Я представляла, как у Серёжки отогреваются руки, как им мягко и уютно в моих горячих рукавичках. И всё забегала вперёд, то с одной стороны, то с другой. Приседала как собачка, заглядывала в его лицо и счастливо повторяла:

– Тебе, правда, тепло? Ты ведь согрелся?

Совершенно не замечая, что сама не чувствую своих рук. Он, дурачок, отворачивался, и от серых глаз к носу у него вдруг протянулась дорожка из слёз. «Ты чего, Серёжка?!» И сама вдруг хлюпнула носом, из глаз брызнули сладкие слёзы…

В общем, когда я читала толстовского «Хозяина и работника», я очень хорошо понимала хозяина. Который своим телом укрыл работника и, замерзая и умирая, был восторжен и счастлив.


***

Когда сырым апрельским днём

Запахнет в воздухе весною,

Когда на вербах бугорки

Глазочки серые откроют.


Когда хрусталь сосулек враз

Заплачет звонкою капелью,

Когда поймаешь на себе

Ладошки тёплые апреля.


Когда горластые ручьи

В безмолвье снежное ворвутся,

И сотни этих ручейков

В один большой поток вольются,


Когда весь этот шум и гам

Ворвётся в день твой, пусть ненастный,

Ты вдруг, зажмурившись, поймёшь,

Поймёшь, как жизнь твоя…

– Ужасна!

– Опасна!

– Колбасна! Гы-ы! —

глумливо подсказывают, соревнуются в рифмоплётстве двоечники с задних парт. Художника обидеть может каждый. Особенно если художнику девять лет и его безжалостно выставили перед классом читать свои стихи.


А почему бы, когда подсохнут дороги, не закатиться по местам детства? Не за тысячи километров живём – почти рядом. Ох, и окунусь, ох и очищусь душой, и поностальгирую досыта. В дороге извертелась, мухой прожужжала мужу уши: «А вот здесь мы…» «А если сюда свернуть…» «А вон там, представляешь…»

Вот и родные ложбинки, и наслаивающиеся друг на друга пирожками холмы. Там мы вволю нагуляемся, и я вдоволь пожужжу как муха.

При въезде в село нас гостеприимно встречают… выстрелы. На солнечном пригорке, как цыплята, расположилась кучка мужиков за скатертью-самобранкой. Среди бела дня, здоровые молодые мужики.

Вахтовики, наверно, – нынче это самая престижная работа в деревне. Это не коровам хвосты крутить, не в навозе за копейки рыться. Слетали на прииски, покачали из матушки-Земли природные ископаемые, срубили бабла – и месяц расслабляйся.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2