Полная версия
Детство
Тове Дитлевсен
Детство
Перевод: Анна Рахманько
Редактор: Ольга Дергачева
Корректура и верстка: Юля Кожемякина
Дизайн обложки: Юля Попова
Технический редактор: Лайма Андерсон
Главный редактор: Александра Шадрина
Издание осуществлено при поддержке Danish Arts Foundation
Все права защищены.
Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© Анна Рахманько, перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2020
⁂1
Утром еще тлела надежда. Она мимолетным проблеском пряталась в темных прямых волосах моей мамы, к которым я никогда не смела прикоснуться; она лежала у меня на языке вместе со сладковатым теплом овсяной каши; я ела не спеша, рассматривая тонкие мамины руки, неподвижно покоившиеся на газете, прямо на новостях об испанском гриппе и о Версальском мирном договоре. Отец к тому времени уходил на работу, брат – в школу. Мама оставалась одна, хотя я и сидела рядом; и если мне удавалось затаиться, не выдавая себя ни звуком, то потаенная тишина ее непроницаемого сердца длилась – пока утро не старилось и не наставала пора идти за покупками на улицу Истедгаде, как и было заведено у обычных жен.
Солнце всходило над зеленой цыганской кибиткой – словно вырывалось прямо из нее, и появлялся Чесотка-Ханс: голый по пояс, в руках таз. Окатившись водой, он тянулся за полотенцем, которое Лили-Красотка немедленно ему подавала. Они обходились без слов – точь-в-точь картинки в книжке, когда листаешь ее быстро-быстро. Как и моя мама, через несколько часов они менялись. Чесотка-Ханс состоял в Армии спасения, Лили-Красотка была его возлюбленной. Летом они набивали свою зеленую кибитку маленькими детьми и вывозили их на природу, за что родители платили по кроне в день. Я тоже ездила с ними, когда мне было три года, а моему брату семь. В свои пять лет из всей поездки я помнила только, как Лили-Красотка однажды высадила меня из кибитки на теплый песок, показавшийся мне настоящей пустыней. Зеленая повозка тронулась и покатила, становясь всё меньше и меньше, внутри сидел брат, и я думала, что больше никогда не увижу ни его, ни маму. Домой все дети вернулись с чесоткой. Именно так Ханс и заработал свое прозвище. Лили-Красотка не была красивой. А вот моя мама – да, особенно в эти странные и радостные утренние часы, когда я оставляла ее в покое и в полной тишине. Прекрасная, недосягаемая, одинокая, погруженная в глубокие тайные переживания, которых я бы ни за что не угадала. Позади нее на обоях в цветочек – расползшиеся куски отец подлатал коричневой клейкой лентой – висела картинка с пристально смотрящей в окно женщиной, рядом с которой на полу стояла люлька с младенцем. Подпись внизу поясняла: «Жена ждет возвращения мужа с моря»[1]. Порой мама замечала, куда я смотрю, и вслед за мной скользила взглядом по картине, которая казалась мне такой нежной и грустной. Но потом разражалась внезапным смехом, и он звучал так, словно несметное число бумажных мешков взрывалось от распиравшего их воздуха. Мое сердце билось быстрее от тоски и сожаления, что кто-то нарушил тишину вселенной, но я тоже смеялась, потому меня, как и маму, охватывало мрачное веселье. Внезапно она отталкивала стул, поднималась и вставала перед картиной, в помятой ночной рубашке, уперев руки в бока. Чистым и озорным девчачьим голосом – не своим, как и тот, которым она торговалась с продавцами на рынке, – мама пела:
Не клялась ли я моей ТуллеСпеть ей всё, что захочу?Висселюлле, висселюлле.От окон уйди, друг мой,Возвращайся в раз иной.Стужа с холодом пригналиБродягу старого домой.Песня мне совсем не нравилась, но приходилось смеяться, ведь мама пела специально, чтобы меня развеселить. Да я и сама была виновата: не разглядывала бы женщину на стене – осталась бы незамеченной. Мама с ее строгими прекрасными глазами сидела бы, аккуратно сложив руки и уставившись в разделяющую нас пустоту. И мое сердце могло бы еще долго шептать «мама», зная, что она каким-то загадочным способом его услышит. Я бы позволила ей побыть одной снова и снова, чтобы она беззвучно произносила мое имя и знала, что мы неразрывно связаны. Тогда что-то очень похожее на любовь наполнило бы весь мир, и передалось бы Чесотке-Хансу и Лили-Красотке, и они так и остались бы цветными картинками в книге. Но стоило песне закончиться, как они принимались ссориться, кричать и таскать друг друга за волосы. Сердитые голоса разом врывались из подъезда в нашу гостиную, и я клялась себе: завтра сделаю вид, будто этой печальной картины на стене больше нет.
Теперь, когда надежда была разрушена, мама начинала одеваться резкими и раздраженными движениями, словно каждый предмет гардероба ее оскорблял. Нужно было одеваться и мне – окружающий мир становился холодным, опасным и мерзким: темная ярость, в которую всегда впадала моя мама, выливалась в то, что я получала пощечины или отлетала к печке. Она казалась мне такой чужой и странной, что я верила, будто меня еще в младенчестве подменили и она мне вовсе не мама. Одевшись, она подходила к зеркалу в спальне, плевала на какую-то розовую папиросную бумажку и грубо и сильно растирала ею щеки. Я уносила чашки в кухню, и длинные, таинственные слова начинали окутывать мой разум, словно укрывая его защитной пеленой. Песня, стихотворение, что-то успокаивающее и ритмичное и бесконечно меланхоличное, но никогда не печальное и не тревожное, ведь я знала, что мой день и без того будет и печальным, и тревожным. Когда эти светлые волны слов захлестывали меня, я понимала, что мама больше ничего не сможет мне сделать, ведь теперь она переставала для меня что-либо значить. И она это знала: взгляд ее наполнялся враждебностью. Пока моя душа плыла, мама никогда меня не била, но и не заговаривала со мной. С этого момента и до следующего утра оставались только наши тела – рядом, бок о бок. Но даже в этой тесноте они избегали малейшего, даже самого легкого касания. На стене жена моряка по-прежнему ждала мужа, но в нашем мире ни мне, ни маме мужчины не были нужны. Наше хрупкое счастье, странное и бесконечное, расцветало, только если мы оставались наедине, и когда я выросла, оно уже не возвращалось – разве что иногда случались редкие промельки, которые после маминой смерти стали мне еще дороже, ведь не осталось никого, кто бы мог рассказать ее настоящую историю – какой она была на самом деле.
2
На самом дне моего детства стоит отец и смеется. Он темен и стар, как печь, но я абсолютно ничего в нем не боюсь. Я знаю о нем всё, что мне разрешено знать, а если захочу узнать что-нибудь еще, нужно лишь спросить. Сам он ничего о себе мне не рассказывает, потому что совсем не представляет, о чем говорить с маленькими девочками. Иногда он треплет меня по голове и говорит: хе-хе. В ответ мама поджимает губы, и он торопливо убирает руку. У отца есть определенные привилегии, потому что он мужчина и обеспечивает нас всех. Мама с этим мирится, но не без возражений. Ты мог бы сидеть так же, как и все остальные, говорит она, когда он лежит на диване. Когда он читает книгу, она добавляет: от чтения становятся странными, в книгах сплошная ложь. По воскресеньям отец выпивает бутылку пива, и тогда мама говорит: оно стоит двадцать шесть эре. Если будешь так продолжать, мы окажемся в Суннхольме[2]. Хотя я и знаю, что в Суннхольме спят на соломе и едят соленую селедку три раза в день, слово попадает в стихотворения, которые я сочиняю в моменты страха и одиночества, потому что оно прекрасно, как картинка в одной из отцовских книг, что так мне нравится. Она называется «Семья рабочего на природе» и изображает родителей с двумя детьми. Они сидят на траве и вместе смеются и едят из лежащей посередине корзины. Взгляды всех четверых обращены к флагу, воткнутому в траву рядом с головой их отца. Флаг сплошь красный. Я всегда смотрю на эту картинку вверх ногами – мне это удается, лишь когда отец читает книгу. Затем мама включает свет и задергивает окно желтыми занавесками, даже если еще не стемнело. Мой отец был подлецом и пьяницей, произносит она, но хотя бы не социалистом. Отец продолжает читать – он глуховат, и это всем хорошо известно. Мой брат Эдвин сидит и забивает гвозди в доску, а затем вытягивает их клещами. Однажды он станет ремесленником, мастером. И это хорошо, даже очень. Столы в домах у мастеров вместо газет покрыты настоящими скатертями, и едят они с ножом и вилкой. Им никогда не остаться без работы, и они не социалисты. Эдвин красив, а я уродлива. Эдвин умен, а я глупа. Это такие же прописные истины, как печатные белые буквы на торце булочной в конце улицы. Там написано «Политикен – лучшая газета». Однажды я спросила отца, почему он читает «Социалдемократен», но тот нахмурился, прокашлялся, а мама и Эдвин зашлись своим обычным бумажным смехом от того, что я так ужасно глупа.
Гостиная – островок света и тепла в те тысячи вечеров, когда мы собираемся вчетвером, словно бумажные куклы со стены позади колонн в кукольном театре – его отец смастерил по модели из «Фамилие Журнален». Вечная зима, в мире тот же холод, что и в нашей спальне и кухне. Гостиная плывет сквозь время и пространство, и огонь трещит в печи. Хотя Эдвин грохочет молотком, шелест перевернутой отцом страницы в запрещенной книге, кажется, заглушает шум. Отец пролистывает уже много страниц, когда Эдвин, отложив молоток, поднимает на маму свои большие карие глаза. Может, мама споет? – предлагает он. Да, отвечает она, улыбаясь ему, и в тот же момент отец кладет книгу на живот и смотрит на меня, словно желая о чем-то со мной поговорить. Но слова, которые я и мой отец хотим сказать друг другу, никогда не будут произнесены. Эдвин вскакивает и протягивает маме ее единственную книгу, которую она бережно хранит. Сборник военных песен. Пока мама листает, брат склоняется над ней; даже не касаясь друг друга, они всё равно так близки, что мы с отцом из этой близости исключены. Как только мама начинает петь, отец сразу засыпает, сложив руки на запрещенной книге. Она поет громко и пронзительно, словно отделяя себя от слов песни:
О, мама, ты ли это, мама?Ты много слез, я вижу, пролила.Ты долгий путь прошла. Наверно, ты устала.Не плачь, теперь я счастлив, мама.Спасибо, что ты здесь, всем ужасам наперекор.Во всех маминых песнях множество куплетов, и не успевает она закончить и первую, как Эдвин снова берется за молоток, а отец храпит еще громче. Брат попросил спеть, чтобы смягчить мамин гнев из-за отцовского чтения. Эдвин – мальчик, а мальчикам не интересны песни, вызывающие слезы. Моей маме совсем не нравится, когда я плачу, поэтому с комом в горле я склоняюсь над изображением поля боя, где умирающий солдат протягивает руку к светящемуся образу своей матери, которой на самом деле, я уверена, там нет. Все песни в сборнике одинакового содержания, и пока мама их поет, я могу делать всё, что мне взбредет в голову, потому что она полностью погружена в свой собственный мир и ничто извне не может ее отвлечь. Она даже не слышит, как внизу начинают драться и ссориться. Там живет Рапунцель с длинной золотой косой вместе со своими родителями, которые пока что не продали ее ведьме за букет колокольчиков. Мой брат – принц, и он не подозревает, что ослепнет после падения с башни. Он, гордость семьи, заколачивает гвозди в доску. Это занятие для мальчиков, а девочкам нужно просто выйти замуж и родить детей. Они должны быть обеспечены, и больше им нечего ждать и не на что рассчитывать. Родители Рапунцель работают на заводе «Карлсберг» и каждый день выпивают за смену по пятьдесят бутылок пива. Вернувшись вечером домой, они продолжают пить и незадолго до того, как я укладываюсь спать, принимаются орать и колотить Рапунцель толстой палкой. В школу она всегда приходит с синяками на лице или ногах. Устав бить дочь, они бросаются друг на друга с бутылками и сломанными ножками от стульев; нередко приходит полиция и забирает одного из них, и лишь тогда в доме наконец-то наступает тишина. Мои мама и отец терпеть не могут полицию. Они считают, что родители Рапунцель вправе преспокойно забить друг друга до смерти, если им так этого хочется. Отец утверждает, что полиция выполняет поручения влиятельных людей, а мама часто вспоминает, как жандармы забрали и отправили в тюрьму ее отца. Она никогда этого не забудет. Мой отец не пьет и в тюрьме никогда не сидел. Мои родители не дерутся, и у меня всё намного лучше, чем в их детстве. Но всё равно темная полоска страха окаймляет все мои мысли, когда внизу утихают и мне пора ложиться спать. Спокойной ночи, говорит мне мама, закрывает дверь и возвращается в теплую гостиную. Я снимаю платье, шерстяной подъюбник, лиф и длинные черные чулки, которые каждый год получаю в подарок на Рождество, через голову натягиваю ночную рубашку и на мгновение задерживаюсь у окна, смотрю вниз, в глубину черного двора и на стену парадного[3] здания, которая постоянно плачет, словно только что прошел дождь. В окнах почти никогда не бывает огней, потому что за ними спальни, а все нормальные люди спят без света. Мне виден маленький квадрат неба между стен, на котором иногда сияет одинокая звезда. Я зову ее вечерней звездой и изо всех сил думаю о ней, когда мама заходит погасить свет и я из кровати наблюдаю, как гора одежды позади двери превращается в длинные корявые руки, которые пытаются оплести мою шею. Я пробую закричать, но получается лишь слабый шепот, и когда крик наконец пробивается, мы с кроватью утопаем в поту. В дверях появляется отец и включает свет. Тебе просто приснился кошмар, говорит он, в детстве я от них тоже сильно страдал. Но то были другие времена. Он задумчиво смотрит на меня, даже не представляя, что ребенка с такой хорошей судьбой, как у меня, могут мучить кошмары. Я застенчиво улыбаюсь и извиняюсь, будто мой крик был всего лишь глупым капризом. Одеяло натягиваю до самого подбородка, ведь мужчине не положено видеть девочку в ночной рубашке. Да-да, говорит он, выключает свет и снова уходит, каким-то образом унося с собой мои страхи, я спокойно засыпаю, и гора одежды позади двери – снова лишь кучка старого тряпья. Я погружаюсь в сон, чтобы спрятаться от ночи, которая проходит мимо моего окна и тянет за собой шлейф ужаса, зла и опасностей. На Истедгаде, такой светлой и праздничной днем, сейчас ревут машины полицейских и скорой помощи, пока я лежу здесь, надежно укрывшись под одеялом. В канаве лежит пьяница с разбитой окровавленной головой, а если зайти в кафе «Чарльз», тебя убьют. Так говорит мой брат, а всё, что он говорит, – правда.
3
Мне почти шесть лет, и скоро меня запишут в школу, потому я умею и читать, и писать. Мама с гордостью рассказывает об этом любому, кто захочет ее слушать. Она говорит: и среди детей бедняков встречаются светлые головы. Может быть, она всё-таки меня любит? Мои отношения с ней – тесные, мучительные и тревожные, и мне постоянно приходится выискивать хоть один знак любви. Что бы я ни делала, я делаю, чтобы угодить ей, вызвать ее улыбку, смягчить ее гнев. Эта работа очень утомляет, потому что одновременно мне приходится многое от нее скрывать. Некоторые вещи я узнаю, подслушав, кое-что читаю в отцовских книгах, о чем-то мне рассказывает брат. Недавно мама лежала в больнице, и нас обоих оставили на попечении тети Агнете и дяди Питера. Это сестра моей мамы и ее богатый муж. Мне они сказали, что у мамы всего лишь болит живот, но Эдвин над этим только посмеялся и потом объяснил мне, что ее «амбуртировали». У нее в животе был ребенок, и он там умер. Поэтому ее разрезали вниз от пупка и удалили младенца. Это казалось непостижимым и страшным. Когда мама вернулась из больницы домой, ведро под умывальником каждый день наполнялось кровью. Стоит мне только подумать об этом, как перед глазами тут же появляется картина: красивая женщина в длинном красном платье из рассказов Захариаса Нильсена. Она прижимает к себе маленькую белую руку прямо под грудью и говорит роскошно одетому джентльмену: я ношу под сердцем ребенка. В книгах это что-то красивое и бескровное, оно успокаивает и утешает. Эдвин говорит, что меня будут часто колотить в школе, оттого что я такая странная. Я странная, потому что, как и отец, читаю книги и понятия не имею, как нужно играть. Но мне всё равно не страшно, когда, держась за мамину руку, я вхожу в красные ворота школы на улице Энгхавевай, так как в последнее время мама вселила в меня абсолютно новое ощущение моей уникальности. Она надела свое новое пальто с меховым воротником до самых ушей и поясом на бедрах. Ее щеки, натертые папиросной бумагой, алеют, губы тоже, а подрисованные брови напоминают двух маленьких рыбок, бьющих хвостами к вискам. Я убеждена, что ни у кого из детей нет такой красивой мамы. На мне самой перешитая одежда Эдвина, но об этом никто не догадается, потому что над ней потрудилась тетя Розалия. Она – швея и любит нас как родных детей. Своих у нее нет.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
По-видимому, это репродукция картины датского художника Антона Лоридса Йоханнеса Дорфа (1831–1914) «Жена рыбака ждет возвращения мужа с моря», написанной в 1905 году. – Примеч. ред.
2
Учреждение для малоимущих, где применялся принудительный труд. Действовало в Копенгагене с 1908 года. Фактически – работный дом. Сейчас на этом месте находится центр занятости для уязвимых групп населения. – Примеч. ред.
3
Тип застройки старой части Копенгагена: выходящее фасадом на улицу здание считалось «парадным», а во дворе возводились дома, которым присваивался тот же номер, но с литерой. Попасть во двор можно через арку в парадном здании. – Примеч. ред.