Полная версия
Повести-рассказы
Повести-рассказы
Борис Ильин
© Борис Ильин, 2020
ISBN 978-5-0051-6703-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Обитатели Дома
Вступление
Корректору поведения, Джули, нелегко. Ей нужно создавать учебные программы для всех обитателей дома, собирать статистику участия и прогресса, модифицировать программы следуя реакциям жильцов, создавать специализированные и развернутые поведенческие планы для тех, кто наблюдается у психиатра.
Работники смотрят волком: им платят мало, у них не хватает базового образования и элементарной выучки, они перегружены ответственностью, и их не растянуть на огромные нужды обитателей дома. Они держат корректора за злостного дурака, затрудняющего существование, а оно и без того скрипит по швам.
Джули предлагает модификацию плана на общем еженедельном собрании: «Когда Ронни ляжет на пол и сделает вид, что умирает, предлагаю покинуть помещение на пять минут: он любит играть на публику, а если вас нет рядом, ему быстро надоест изображать». Ей отвечают, что из этого ничего не выйдет. Но почему же, интересуется Джули, не выйдет? А ты, говорят, проведи побольше времени вне своего кабинета, тогда может и поймешь. Шестидесятилетний координатор программы, широкоплечий крепкий Том Маклири кивает головой, как китайская статуэтка, щеки у него красные, сам старается не заснуть. У него высокое давление. Руководитель резиденции, Костас, поджимает губы и смотрит оленем – бессмысленно и тревожно.
Когда Джули находит время наблюдать за поведением клиентов в общих помещениях резиденции, становится понятно, что дело не в том, что ее предложение было скверное, а в недоверии работников. Они убеждены, что Джули просто не хочется марать руки грязной работой, не хочется сталкиваться с агрессивным поведением. Работники ее не уважают.
Джули надевает резиновые перчатки и моет обгаженные туалеты, помогает принимать душ Артурику, который в очередной раз не донес до унитаза. Артурик спрашивает, что будет, если он погладит ей грудь. Джули обдает Артурикин задний проход из душевого шланга и отвечает, что такой вопрос неприличен, поскольку может оскорбить человека. Она, помогая натирать Артурикину шею мылом, предлагает обсудить этот вопрос с психотерапевтом. Ладно, огорчается Артурик, но может ты хотя бы купишь мне пиццу? Работники наблюдают за усилиями Джули с отсутствующим выражением лица. Вечером после работы Джули плачет, сдерживая голос, а слезы крупно льются по ее щекам.
Работники тоже заканчивают смену и в большинстве своем перемещаются на следующую работу с еще одной восьмичасовой сменой. Мало у кого есть только одна работа – у большинства две или три: нужно кормить семью с множеством детей, в семье не все работают, и профессионального образования нет ни у кого.
Все это сказанное выше – вступительное объяснение жизни – жизни людей с умственной задержкой, с психиатрическими диагнозами: система ухода скора записать получающих услуги к психиатру для того, чтобы таким образом проконтролировать поведение медикаментозным способом – несмотря на то, что, может быть, психиатрические заболевания и их проявление среди людей с диагнозом умственной задержки не так широко изучены, как принято думать. Обитателям дома о которых пойдет речь ничего не известно о тяжелой динамике отношений между ухаживающими работниками и клиническими специалистами. Их жизнь разнообразна, и главное вот что: мало кто из них чувствует себя неадекватным из-за диагноза умственной задержки. И это в своем роде достижение.
Старухи
О них невозможно рассказывать раздельно, связавших друг с другом свои жизни через несчастье расплывчатого диагноза в который и не верили, и не вспоминали о нем. Они были просто две старухи, ухватившиеся друг за друга перед суровой реальностью и оборонявшиеся от нее общими усилиями. Одна была старуха еврейская, Джен, а другая – протестантка Руфи с английской фамилией. Обе связали свою веру, если таковая и была у них хоть сколько нибудь внятно, только с праздниками в быту. На Песах ходили в русское кафе «Обжора» (Джен называла его «Обзохора» выговаривая таким образом сложно транслитерированную в английский язык русскую морфологию), а в канун Рождества посещали греческий дайнер. Джен говорила много и за обеих, но ей приходилось замолчать, когда Руфи собиралась что-нибудь произнести. У Руфи была очень плохая дикция, говорила она строго и скоро, и первый год нашего общения я почти ничего не понимал. Но привыкнув однажды, мне было странно вспомнить этот прежний языковой барьер.
И подумать, от чего им было обороняться, этим женщинам? Ведь и жили они в отдельном крыле резиденции, обустроенном под квартиру с двумя спальнями с собственной кухней и санузлом, и денег им хватало на еду, одежду, и проезд в общественном транспорте, и доступ к медобслуживанию у них был полный. Да еще эти походы в кафе-рестораны… Кто так живет, у кого такое есть на старости лет? Но ведь дело здесь не в бытовой реальности, а в ощущении от жизни. Джен всю жизнь работала на мелких должностях – грубо говоря, на перекладывании бумажек из одной стопки в другую – откуда ее постоянно увольняли, и если бы не родители и братья, быть ей бездомной. Но вот умерла ее мать, и каким-то невозможным образом, устроив психологическое тестирование, Джен определили умственную задержку – клинически низкий уровень интеллекта, и – чудо! – приняли в соответствующую систему ухода, а затем поселили как раз в квартире с Руфи. Джен плевать хотела на все эти византийские ходы; она говорила, что ее упекла сюда племянница, и теперь племянницу и знать не хочет. Не то было у Руфи. Она с детства жила со знанием, что с ней что-то не так, и с ранней юности участвовала в программах поддержки, куда ее определили по диагнозу – работала в специализированных мастерских, бравших подряды у крупных концернов или фирм – то складывала презервативы от Глаксо-Смит-Кляйн в пластиковые пакеты, то собирала пишущие ручки для фирмы Бик, и прочее всякое. За работу ей платили доллар за сто собранных ручек, за двести упакованных презервативов, в неделю у нее получалось пять-семь долларов, но и работала она четыре дня. Жила она в юности в огромном психиатрическом заведении на Лонг-Айленде на пятьсот коек, а в ее палате было пятьдесят человек. Из-за такой жизни, Руфи была приучена к строгому распорядку и минимуму удобств. Она и прежде не любила ныть, и теперь, живя в трехкомнатной, включая гостиную, квартире, она никогда не жаловалась на бытовые обстоятельства – на то, что в ванной вода не течет, на мышей, на то что зимой плохо топят. Напротив, она была весела и, как прежде, строга.
По-настоящему раздражающая сторона этой жизни для обеих заключалась в том, что они стали частью системного механизма, цель которого воспроизвести себя посредством получения государственных дотаций. Для их получения, система устроила большое количество всяких специалистов, приходивших к Джен и Руфи, толкущихся у них в квартире каждый день, заставляющих то подписать непонятные бумаги, то подвергала учениям по пожарной безопасности, когда в три часа ночи их, в нижнем белье, выгоняли по учебной тревоге на улицу в любую погоду, и в ведомость записывалось, что теперь старухи умеют защититься от пожара. Кроме того, приходил специалист по поведению, и всячески учил – учил Руфи как словесно передавать мысль с большей эффективностью (попросту, говорить медленнее), как меньше раздражаться (сделать несколько глубоких вдохов), как разнообразить досуг (сходить в кино вместо похода в кафе). И Джен учил не нервничать (переключать внимание на любимые занятия – и было тяжело понять какие она любила), готовить новые блюда (курятину не только вареную, но и в духовке запеченную).
В мои же обязанности вменялось просто их проведать, свежим взглядом оценить все ли в порядке, расспросить не нужно ли чего, выполнить просьбу если таковая будет. Мне было проще, приходил я раз в три месяца, и старухи радовались моему приходу. Нет, не было в наших встречах ничего по-домашнему приветливого, ничего особо теплого. Джен часто жаловалась на работников и специалистов, вела меня в ванную комнату и с раздражением демонстрировала протекающий кран. Нет, вру – теплота была: но всегда исходящая от Руфи: она зазывала меня к себе в спальню, закрывала дверь и долго показывала старые фотографии; они, эти фотографии, все были в неважном состоянии – гнутые, искривленные, и словно приправленные дымкой времени. Конечно, это была никакая не дымка, а въевшаяся пыль. Через завесу пыли видны были женские фигуры – три молодых сестры на фоне зеленого подстриженного куста. Какие прежние прически и моды угадывались в фотографии? Были ли все три напомажены духами Элизабет Арден Schoolhouse Red? Что там еще было привычно носить и чем краситься во второй половине пятидесятых? Трое молодых задорных девичьих фигур в простых платьях с повторяющимся узором, все так далеко во времени словно в дымке, а если бы не было времени? А если его нет совсем? Что там за зеленым подстриженным кустом? Приличные садовые дорожки присыпанные гравием? Куда же они ведут? К другим кустам деревьям и дорожкам. А за этими что? Что там виднеется? Неужто шоссе и прилегающая к нему лесополоса? Если пройти к шоссе, нужно осматриваться – крупные семейные автомобили проезжают на большой скорости, все больше черные и белые, но встречаются и вызывающе-красные, и серые. Перейти через шоссе осторожно. В начале леса усматривается тропинка, но этим летом никто здесь не ходил, она на весь обзор вперед заросла легкой травой, подзасохшей уже – погода три недели стоит жаркая, и осадков нет. Идти вперед через лес, и ни высокие кроны сосен с зелеными иглами, ни кривые канадские березы с прозрачной своей салатовой листвой не спасают от припекающего жара: солнце стоит высоко, как только бывает в летний полдень, и человеку от него не укрыться и в лесу. Жарко, и хорошо одно: если над головой не заглядывать, ничто не слепит глаза, а мир между тем ярок и звучен: шелест листьев и древесные скрипы переходят от участка к участку то ли эхом, то ли всякое дерево перенимает эстафету и звучит – шелестит листьями или иглами, скрипит негибким своим остовом, но эта работа деревянных тел – вот всё, что флора себе позволяет привнести в звучащий мир. Почему-то здесь птицы не поют; может ли быть, что близкое присутствие шоссе спугнуло птиц однажды и навсегда? Но все не то: если продвинуться в лес на километра два глубже, здесь дорога начинает идти заметно в гору, и вся она каменистая, да и дороги в общем нет никакой – то и дело приходится отгибать ветки, перешагивать через коряги по мягкой устеленной мелкими веточками и выжившими прошлогодними листьями почве, и стопа утопает – словно шагаешь по живому телу, и почва поскрипывает под ногами, и ломается под стопой то веточка, то еще одна. А если есть в лесу кто-нибудь еще, то ему слышно приближение человеческих шагов за полкилометра. А вот уже обнаружились и покрытые лишайником валуны, а древесные корни как огромные жилы огибают камень, и стремятся достигнуть земли, и тогда валун похож на круглый напряженный бицепс по которому прошла вздутая синяя жила. Так и выходишь на ровную поверхность, и дыхание умеряется, становится ровным, и когда перестаешь его замечать, вдруг напоминает о себе жажда. Пить хочется, а воды нет. Но впереди ведь должны подать о себе знак приметы человека – однородный шум шоссе, проявляющиеся одноэтажные домики – что-нибудь. А уже и солнце ушло, и холодно, и белый подоконник грязный, с черными вкраплениями пыли, полки покосившиеся, потолок облупленный, но тяжело не вглядываться в фотографию – через пыльную дымку, где мир молод и живет юношеской бодростью, и все здоровы, красивы, и живы. Как перестать вглядываться?
У Джен двое старших братьев; они не виделись десять лет – у одного нет денег приехать из Миннесоты, а другой полностью ослеп за это время. Джен звонит им на праздники, но повторяет как заклинание: «Главное – забота о себе». Она очень переживает за братьев, но еще хуже ей – вдаваться в подробности их обстоятельств. И она не знает, кто помогает самому старшему, слепому, и как именно выживает средний – без средств к существованию.
Руфи раз в несколько лет летает к сестре во Флориду. Она очень экономна и получается собрать на билет в оба конца.
Мне об этом обо всем рассказывается сухо, подчеркнуто неэмоционально.
И вот в очередной раз прихожу к ним. На лице Джен тяжелая улыбка. У Руфи лицо смазано, движения суетливые, варит картошку, голова по периметру перехвачена черной повязкой. Зазывает к себе в комнату, запирает дверь, скрываясь от внимания соседки, и говорит быстро, неразборчиво: знаешь что у меня случилось? Сестра умерла, Френсис. Обнял ее, постояли так с минуту. Потом с усилием перешли к пустым бытовым разговорам, вопросам.
Ронни
Настоящая поэзия имеет важные практические применения. Случается, что люди о поэзии не знающие ничего, никогда в жизни ею не интересовавшиеся однажды предстают перед миром и читают собственные необходимые стихотворения, записанные такой строфой, где два первых стиха и стих четвертый – трехстопный ямб с попеременным женским-мужским окончанием, а третий – четырехстопный хорей с мужским. Они, эти люди, и не узнают никогда о просодических подробностях, но всё здесь производит эффект: комната, набитая людьми, две женщины – одна филлипинка средних лет, а другая – молодая шотландка, задержавшаяся у нас по рабочей визе – со слезами в голосе читающие вслух. И не в меньшей степени производят суровый смысл сами стихи о потере человека в пользу смерти, и сама смерть, и сам мертвый человек, Рональд, Ронни, совсем высохший, ярко-белый – лежащий в открытом гробу, как положено по католическим правилам.
Начнем с того, что Ронни умер, а затем заглянем в его жизнь, кто-то ведь должен заглянуть, и видимо придется нам. А вот и сами стихи в приблизительном русском переводе, передающем ритм и общее настроение, но не инстинктивную естественность им свойственную, свидетельствующую о том, как личное переживание переходит в слова для общей скорби. Их никто и не просил, этих женщин, ни сочинять, ни зачитывать, но иначе и быть не могло – они теперь поэты на час, и забудут каково это, как только прочитают свои строки:
Наш добрый милый Ронни,
ты всех оставил нас.
Мы работали с тобой,
и плачем мы сейчас.
Решали все проблемы,
ну а теперь их нет.
От тебя осталась лишь
коробка сигарет.
Собираясь записывать эту жизнь, я почти вижу, как для русского изложения ее обернули в упаковочные прозрачные материалы – какой-нибудь жесткий целлофан; через него все видно, но цвет потускнел, и запаха не слышно, если не считать удушливого запаха самой упаковочной пленки. Оговаривая такое обстоятельство, я всего лишь хочу сообщить, что вся жизнь Ронни, как и мое в ней мелкое участие, происходила по-английски, а русское ее свидетельство заставляет предпринять дополнительное удаление, а может и качественное смещение, позволяющее думать, что это повествование, каковому развернуться далее, имеет мало общего с его героями, да, собственно, и вообще ничего общего не имеет. Ни Ронни, похороненный на семейном участке не где-нибудь, а в Кенсико, ни сам дом с оставшимися обитателями в бруклинском Грейвсенде не будут потревожены, это я могу вам обещать.
Мне рассказали сразу, как только я устроился на работу, что у Ронни сильные перепады настроений. То он ласков и мил, а то вдруг обрезает все телефонные провода в резиденции, выбрасывает оконный кондиционер на улицу со второго этажа, то ляжет на пол и часами будет хрипеть, пускать слюни и умирать. А как приедет скорая, поднимется резво – и словно не было умирания. Он был высок и худ, его пошатывало. Врач порекомендовал ходить с палочкой, но Ронни наотрез. Раз в неделю он собирал мелкие учетные деньги в пяти окружных резиденциях под началом нашего агентства, а затем отвозил их на метро в главное управление. Заработок его был за это пять долларов – большие деньги для человека в его ситуации. Куда с ними? Больше всего на свете Ронни любил играть на удаленном тотализаторе скачек. Раньше в Бруклине существовал ряд заведений именно под таким названием, Удаленный Тотализатор, где, в залах просмотра, собирались неопрятые серолицые мужчины, уставившиеся в телевизор в ожидании результата. Ронни среди них ничем не выделялся. Вообще, описывать Ронни непросто – все его действия, движения, лица выражения требуют заезженных унылых эпитетов и сравнений – как то: ухмылка у него была хитрая, улыбка беззубая и веселая, глаза словно карие щелки, морщины мудрые, и тд. Кто пожелает, может дополнить список, а здесь это ни к чему. У него были светло-карие от сигарет пальцы, а поскольку руки он мыл редко, и вообще предпочитал не освежаться лишний раз ни под душем, ни как либо вообще, то и дух от него стоял такой, который бывает лишь в «заведениях», что есть эвфемизм для разнообразного типа жилищ под нужды всяких нездоровых людей у которых нет денег на частный уход. В таких заведениях пахнет гниющей кожей и смертью, и я не разберу – быть может это один и тот же запах. Так пахло и от Ронни.
Сомнительная гигиена не мешала Ронни ходить в сердцеедах, даже если только в собственных глазах. Он названивал в соседнюю резиденцию, где жила Джейн, его платоническая любовь, и все сокрушался, что дальше телефонных разговоров дело не шло. А я не имел права рассказать ему, что Джейн не интересуют вопросы плотской любви, хоть она и выполняет исправно упражнения Кегеля. Но ведь Кегель-то в ее случае был упражением не для последующих утех, а просто чтобы уменьшить недержание мочи.
Когда я познакомился с Ронни, он курил красные Марльборо, а с повышением цен перешел на Маверик. Когда и те стали слишком дороги, он стал брать сигариллы Dutch Masters (35 центов за штуку) и прованивал ими всю округу. От меня он хотел следующего: чтобы сообщил куда надо, так он говорил, о работниках, смотрящих телевизор во время работы, недокладывающих ему еду в тарелку, мусорящих соседях, а ведь Ронни сам мыл везде полы, каждый день. Это была странная комбинация: личная нечистоплотность и неуклонное тяготение к порядку и гигиене жилья. Возможно, он просто не видел себя со стороны, но когда ему говорили, что у него на губе сопля или что вот уж совсем пора в душ, ибо вокруг уже собираются мухи, а они понятно на что собираются – в общем, Ронни принимал эти прямые намеки легко и мало беспокоился. Абсолютно чистым и выбритым я его видел однажды – когда его навещали братья и сестра – крепкая польская семья, и не только по фамилии польская, но и как-то на вид, несмотря на то, что из Польши приехали родители родителей. Никто из них по-польски не знал, и даже собственную сложную фамилию Бржежицкий вся семья выговаривала на упрощенный американский манер. Но что мне было известно о семье Рональда? То, что братья его высоки и кряжисты, что сестра сдержана и серьезна? К Ронни они явно относились, как к равному, а он и был равен всем и на иное не претендовал, и у кого еще я знавал это ясное ощущение независимости и самоуважения, простоты в общении и требовательности? А что он ходит грязным и неопрятным – разве это само по себе диагноз?
Комбинация лития и оланзапина долгие годы помогала Ронни не срываться в резкое поведение, о котором мне рассказывали при поступлении на работу. Но случились сильные почечные колики, и Ронни отправили по скорой помощи. А в больнице не проследили за медикаментозным рационом. Вообще, подсудное дело, человек может и умереть, а судиться у нас любят. С другой стороны, такая морока искать сутягу, обстоятельно все конспектировать для судебных разбирательств, а Ронни в это время успел вырвать у себя капельницу, дотянуться до телевизора на высокой стенной стойке, и разбить его. Ронни был найден на полу в своей палате сжимающим подушку в руках, грызущим ее голыми деснами.
Возвращение в поведенческую норму далось Ронни очень тяжело из заняло примерно полгода. За это время он успел разбить окно, выпрыгнуть туда, ударить прохожего, оказаться в наручниках в полицейском участке.
Теперь он наблюдался у психиатра раз в две недели, что в три раза чаще, чем обычно, и тот не торопился, ждал когда лекарства произведут нужный эффект.
В какой-то момент Ронни ходил в несколько туманном состоянии, много спал и ел, и даже поправился. Виделся я с ним раз в месяц, и однажды после нашей встречи в резиденции я услышал слабый стон: Рональд лежал в коридоре и отчетливо говорил: «На помощь!» Я подошел и увидел как заострился его нос, Ронни издал еще один хриплый стон. Затем повернулся в мою сторону, хитро глянул и беззвучно засмеялся. А дальше с тяжестью встал и поплелся к себе в комнату.
Милдред
Конечно ее звать не Милдред – так звать только совсем пожилых людей: скажи Милдред и Руперт – и сразу видишь сутулого старика в выглаженных темных брюках, туфлях лодочках, в серой рубашке, в тяжелых очках, сидящего у телевизора, а рядом с ним Милдред – широкая в бедрах, с отсутствующей талией, с тонкой шеей поддерживающей тяжелую большую голову с морщинистыми щеками, пергидролевой пышной прической. Обычно такая Милдред занята обедом, а в прочее время читает очередную книгу Даниэль Стиль. Но мы отвлеклись. Наша Милдред – подвижная крепкая женщина лет пятидесяти, на расставленных ногах, сама плотная. Ее лицо с крупным носом картошкой и разведенными широко глазами свирепо и недоверчиво, но это пограничное состояние и оно само по себе не означает угрозы. Ее внезапная улыбка обезоруживает и ослепляет. Милдред резко подскакивает, обнимает, кладет голову на плечо и с легким недовольством говорит несколько протяжно: «Я скучала по тебе, ты где пропадал?» И если в этот момент в подвальный офис спускается работник, чтобы напомнить, что пора бы уже и душ принять впервые за два дня, Милдред поспешно покидает объятья, хватается за первый попавшийся предмет на столе и пронзительно кричит: «Отпизжу сука, покалечу!» Здесь повторяются одни и те же игры, и вот как примерно выглядит сопутствующий им диалог (М – Милдред, Р – работник):
М (размахивая крупным сшивателем): Урою, покалечу!
Р: Милдред, держи себя в руках, я просто пришел поговорить.
М: Чтоб ты сдох, козлина! Сам принимай свой ебаный душ!
Р: Давай присядем, поговорим, положи сшиватель, он нам сейчас не нужен
М: Я не пойду в душ!
Р: А я разве тебя заставляю?
М: А тогда какого хера тебе нужно, мудак?
Р: Мне просто нужно поговорить. Хочешь, вот Боря тоже будет участвовать в разговоре.
М: Хочу, он хороший, я его люблю, а ты мудак и подохнешь мудаком.
Р: Я просто вижу, что ты волнуешься или злишься, хочу понять в чем дело, может я могу чем-нибудь помочь?
М: Мне очень плохо, мама умерла уже восемнадцать лет как, а мне ее так не хватает! У меня депрессия, а ты ведешь себя, как мудак!
Р: Я понимаю, это должно быть очень тяжело так жить.
М: Очень!
Р: Но тосковать ведь тоже надо, это ведь твоя мама, и ты правильно тоскуешь. Без этого, видимо, не бывает. Вопрос вот в чем, что мы можем сделать, чтобы как-нибудь помочь тебе? Может быть организовать поездку на кладбище к маме?
М: Ненавижу кладбища – они меня пугают, там все мертвые! И вообще, что у нас на ужин?
Р: Спагетти с тефтелями и салат.
Милдред лет двадцать сожительствует со своим соседом Рональдом, худым и высоким стариком. Оба не зацикливаются на взаимных отношениях и активно ищут новых встреч. Рональд жалуется на долгое отсутствие нового романтического интереса, а Милдред делит хахалей с Сюзи (про Сюзи уже было). У Милдред есть младшая сестра и ее семейство в комплекте с собакой. Время от времени, вот уже много лет Милдред рассказывает мне что она теперь тетя нового племянника по имени Владимир, и какой это чудесный младенец. Из-за этих повторений у меня складывается странная и желаемая картина замедленного старения семьи, в которой и младенец остается таковым семь лет подряд, и сестра долгие годы мать новорожденного. А если картина правдива, сколько лет до смерти было отведено матери Милдред?
Артурик
«Так ты что, точно женщина?» cпрашивает Артурик, «значит у тебя есть писька и сиська?» Обычно с Артуриком работают студенты или без образования семейные на трех работах люди. Здесь мало платят. А тут он как раз вопрос свой задал студентке-работнице, да еще в людном месте, в Макдональдсе. Ей бы безучастным голосом перенаправить его внимание на что-нибудь уместное – например, на прейскурант заведения, но эмоция ей овладела быстро – покраснела, растерялась, не нашла, что ответить. Но Артурик сам знает на неприличном долго не задерживаться. «Мне», говорит, «бигмак с картошкой и диетическую колу». Ест резковато, смотрит, уставившись студентке в грудь. «Мися, мися, мися, мися!» сначала бормочет жуя, но бормотанье скоро переходит в крик. «Мися – я буду лизать твою мисю!!» Раньше-то он говорил «пися», но его научили, что говорить пися, а тем более орать прилюдно – неприлично, и если уж ему совсем невтерпеж, то лучше произносить «мися». Артурик очень послушный, никогда не перечит, и только осведомляется зачем выполнять, что от него просят. Он любит автомобили своего детства – выпуска середины пятидесятых, все эти громадные бьюики и доджи, любит шоколад, умеет сразу назвать день недели, если ему сообщить год и дату рождения. Если нервничает, ногтями чешет кожу на лице – так, что постепенно образуются кровоточащие ранки. Артурикина сестра, сама женщина не без явных эмоциональных проблем, уверена, что это все побочные эффекты психотропных препаратов. При ней Артурик чешет сильнее и больше, он ее боится, а потому нервничает.