Полная версия
Отцы и дети. Ася. Повести. Рассказы
Вот эти 5 черт, присущих любому роману, написанному после 80-х годов XIX века, пожалуй, определяют европейскую прозу. Конечно, европейская проза знает свои эпосы, вроде «Семьи Тибо», но все-таки классический европейский роман воспитан Тургеневым – его ненавязчивостью, его барским холодноватым умением сказать все, не говоря почти ничего, его нежеланием направлять читателя на путь, нежеланием произносить мораль.
Считается, что тургеневская девушка – сильная и решительная девушка, противостоящая слабому мужчине. Первым этот вариант с присущей ему чуткостью зафиксировал Чернышевский. Мы все воспитаны в довольно странном убеждении, что Чернышевский не умел писать, понимал в экономике, но не понимал в литературе. Понимал, понимал лучше многих, и если уж правду говорить, то «Что делать?» – блистательная проза, очень насмешливая, очень точная, прекрасно построенная, шифрованная, интересная, увлекательная книга. Вокруг плохого романа такие бури не кипели бы. Лучшая критическая статья, написанная Чернышевским, – «Русский человек на rendez-vous». Он довольно точно и жестоко указал Тургеневу и указал всем на то, что русский мужчина по определению слаб. Это так не только в «Рудине», где ему противостоит Наталья, так не только в «Отцах и детях», где человек, поставивший все на карту женской любви, подвергается осмеянию, не только в «Вешних водах» и в «Асе», которую разбирает Чернышевский. Самое ужасное, что это так не только у Тургенева. Вспомните «Грозу», где единственной носительницей света является женщина, и Добролюбов пишет, что самый сильный протест вырывается из самой слабой груди. Почему так? Мужчина в России встроен в социальную иерархию, чего совершенно не желают понимать иностранные студенты. Они говорят: но ведь русская женщина была бесправна, о какой силе мы здесь можем говорить, ведь она даже не имела права участвовать в выборах? А остальные имели право участвовать в выборах? – хочется спросить. Она не имела права получать образование. Но самое главное, она не имела права на труд – и парадоксальным образом это делало ее гораздо более свободной, то есть она имела право на труд примитивный, крестьянский, но в высшие иерархии, в верхние этажи власти она не просто была не допущена, она не могла знать о них по-настоящему, она могла судить о них только по пересказу Каренина, который иногда ей что-то рассказывал, но ей все равно было неинтересно. Помните, как говорит одна из любимых толстовских героинь: «Прежде, когда мне велели находить его умным, я все искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шепотом, – все так ясно стало». И Алексей Александрович действительно глуп, между нами говоря, потому что когда жизнь действительно его коснулась, – это не вопрос о переселенцах, это жена изменила, – он не сумел ничего противопоставить этому и постарался сделать вид, как будто ничего не произошло. И кстати, большинство российских государственников, когда что-то происходит, до последнего делают вид, что ничего не произошло, а потом с ними поступают, как с Алексеем Александровичем Карениным, но это не так важно. Важно здесь то, что русская женщина по определению выглядит сильной по отношению к мужчине именно потому, что она – по формуле Пушкина – может «для власти, для ливреи / Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи», она абсолютно выключена из социальной иерархии, а потому свободна. И потому она может себе все позволить, но эта свобода граничит с безответственностью, с произволом. Именно потому Писарев задается вопросом: да ну, какой же из Катерины луч света в темном царстве, когда она совершает поступки один абсурднее другого. Спросим себя, сильная тургеневская женщина – вызывает ли она хоть каплю авторской симпатии? Восхищение – да, но всегда издали, вчуже, с оттенком боязливости. Да, прав-то в романе Берсеньев, прав-то в романе Шубин, прав всегда человек, который нерешителен. Что, может быть, Ася была права? Да нет, конечно, герой, который спасовал перед ее напором в некотором смысле прав, он сохранил душу. Вообразите, что они поженились, поехали в Лондон, а она там в своей спонтанной манере влюбилась в Герцена – и что делать повествователю?
У Тургенева есть поразительные женские образы. Как раз и к вопросу об отношениях с матушкой: сильная, властная женщина у него выступает не только в образе барыньки. Это вам и прелестная купчиха Полозова из «Вешних вод», омерзительная, но прелестная, это вам и Елена из «Накануне». Это сейчас выражение «тургеневская девушка» приобрело смысл «кисейная барышня», на самом деле тургеневские женщины – это женщины из «Первой любви». Страстная, совершенно необузданная, знать не знающая никаких приличий и выбирающая борца или монстра – в то время как кроткий автор стоит в стороне. Она бывает довольно противна, но бывает и совершенно неотразима. И, конечно, идеальная абсолютно тургеневская женщина, лучшая – это Клара Милич. Я, собственно, детям, которые не любят Тургенева и вообще не хотят читать, подбрасываю, как правило, «Клару Милич» – повесть или, как я думаю, маленький, компактно написанный роман, лучшую вещь позднего Тургенева, которая может приохотить к триллерам даже того, кто этого не любит и не понимает. (Анна Ахматова говорила, что эта вещь очень провинциальна; при всей любви к Ахматовой, провинциальна как раз такая оценка, тем более, что под горячую руку ей попался и «Стук…Стук…Стук!..» – самый таинственный, умный и многозначный тургеневский рассказ о бессмертном типаже русского Наполеона). Самый страшный сон в русской литературе описан в «Кларе Милич». И самый очаровательный женский образ с ее решительными сербскими чертами, с ее черными глазами, взгляд которых даже неприятен, с черными волосами, с резкими, чувственными чертами лица, низким неожиданно и страстным голосом, и с этим ее «вот если я найду своего, то он будет мой – или я с собой покончу!». Вот вам, пожалуйста, идеальный женский образ. И она добилась же его действительно. Отравилась, а потом после смерти сделала все, что хотела. Он помер и ушел к ней, и никакой нет уверенности, что этому Яшеньке будет там хорошо.
Это тот женский образ, который нельзя не любить, потому что это образ жертвенный, – она гибнет все-таки, – и вместе с тем такой, которого нельзя не бояться. Тургеневская женщина, решительная, страстная, которая берет судьбу в свои руки, которая мужчин ломает об колено, которая как Россия, как княгиня Р. либо приближает, либо удаляет, – это взбалмошный типаж. Она, конечно, не та, что женщина Достоевского, у которой ко всему этому есть еще и просто откровенная истерия, откровенная патология и дикий какой-то совершенно разврат, вроде бы и унизительный, а вместе с тем доставляющий большое удовольствие. Это, конечно, не Настасья Филипповна. У Тургенева они все поздоровей. Но в них ведь главное не страстность, а властность. И лично мне это скорее симпатично.
Полозова, противопоставляемая Джемме, неслучайно носит змеиную фамилию и не зря у нее короткие толстые пальцы, которыми она вцепляется, впивается в шевелюру Санина. И не зря Клара Милич – истинная тургеневская женщина – похищает у человека душу и выступает грозной силой, почти загробной, не зря Елена в «Накануне» вызывает у автора чувства очень амбивалентные. И скорее некую чужеродность ощущает он по отношению к ней, а любимый-то герой, автопортрет – Шубин. Именно таким играл Шубина Любимов в свое время в Вахтанговском театре, самым обаятельным персонажем и в некотором смысле авторским альтер эго.
В самой прямой связи с этой темой находится ответ на роковой вопрос «Зачем Герасим утопил Муму?». Не будем забывать, что «Муму» – рассказ, написанный на съезжей, под арестом. Поводом для ареста тогда становилось все, что угодно. Время вообще типологически очень похожее на наше, с 1849 года примерно по 1855 год российская литературная жизнь замерла, это так называемое николаевское «мрачное семилетие». Но самое живое произведение в ней – «Муму». А живое оно потому, что оно носит глубоко автобиографический характер. За что Герасим утопил Муму – вопрос спорный, но за что посадили Тургенева, мы помним очень хорошо. Он написал некролог Гоголю, в котором осмелился намекнуть, что преждевременная кончина писателя имеет некоторую связь с внешними обстоятельствами его жизни: в частности, с политикой. Разумеется, Гоголя убило время, и упоминание об этом, само собой, не могло сойти автору с рук.
Самый пугливый, самый осторожный, самый послушный автор в русской литературе, который маменьку всю жизнь боялся ослушаться, – этот робкий человек умудрился сесть. Но, правда, Достоевский пострадал значительно серьезнее Тургенева, за чтение письма Белинского к Гоголю чуть было не расстреляли, потом заменили на восемь лет, а потом скостили до четырех. Ну, с Тургеневым как-то обошлось, он получил две недели, но острастка оказалась очень сильна. Потом мать его вызволила. Не очень понятно, за что Муму утоплена, но за что Тургенев сел, мы понимаем.
Вообще задавать этот вопрос школьникам, пятиклассникам – практически безнадежное дело. Большинство говорят, что Герасим не мог ослушаться барыню. Помилуйте, но он же все равно ослушался барыню, он же ушел.
Главная коллизия в творчестве Тургенева, что для любого делания, для любого подвига, для любого духовного роста или радикального перелома нужно прежде всего убить в себе то, что наиболее ценно.
И в тургеневской системе символов вот эта контрадикция души и поступка, души и действия очень отчетлива. По большому счету Тургенев – первый русский символист, и романы его по преимуществу символистские. И конечно, прав Сергей Александрович Соловьев говоря, что первый роман Серебряного века – это «Анна Каренина», но по-настоящему готовить символизм к рождению на русской почве начал еще Тургенев. Его система символов очень постоянна и очень прозрачна. Он откровенный, вообще говоря, писатель, невзирая на акварельность, туманность своих выводов. Надо просто научиться его читать.
Пара к «Муму», – конечно, «Собака», двойчатка, блистательный рассказ 1864 года. Это история о том, как у бывшего гусара, степного небогатого помещика завелось странное явление: как только он тушит свечу, у него под кроватью начинает рычать, стучать хвостом, трясти ушами собака. Вот она клацает зубами, вот она выкусывает блох, ну, слышно собаку. Он смотрит под кроватью – ничего, под кроватью дежурит – ничего, погасил свечи – начала чесаться. Хорошо, позвал слугу, слуга смотрит – ничего…
Я люблю очень этот рассказ, потому что в нем содержится самая страшная, самая готическая сцена во всей русской литературе. Я люблю этот рассказ, потому что вообще люблю страшное и таинственное, это во мне такая вечная детская тяга к поэтическому мистическому… Что происходит дальше. Он оставляет ночевать у себя соседа. «Ой, что это, ты никак собаку завел?» – «Да нет у меня никакой собаки» – «Да вот же, я слышу» – «Ну, посмотри!». Тот говорит: «Нет, нечисто у тебя в доме. Как хочешь, надо тебе идти к священнику».
Один старообрядец дает ему спасительный совет: вам, мол, надо поехать в Тулу. В Туле есть старец исключительной святости. Герой едет в Тулу, на окраине города находит огородик, в котором возится строгий костлявый старик в стальных очках, очень строгих, на него глядящих в упор, и говорит: «Это кто-то вам предупреждение посылает. Это кто-то о душе вашей заботится. Вам надо собаку завести». И он в ту же поездку в той же Туле покупает на базаре какого-то совершенно беспородного, но очень милого щенка. Заводит его у себя, держит, кормит, вырастает красавица собака, рыжая, прекрасная.
А через какое-то время узнается, что в этих окрестностях завелась бешеная собака. И вот герой ночью спит на сеновале. И дальше следует одна из страшнейших сцен, когда герой не в силах пошевелиться на сеновале, смотрит в упор на бегущую прямо к нему, страшную, серую в лунном свете собаку. Ну, тут, действительно, все члены сковываются, пошевелиться невозможно. Не понимает, сон это или не сон. И не может убежать никуда. Она бежит нарочито медленно, эта бешеная собака, свесив голову набок, слюна капает из пасти, хвост, как всегда у бешеной собаки, опущен, бежит и как-то странно смотрит перед собой и вбок, еще немного – и она бросится на него…
Кстати, как вы понимаете, фантастическое не встречало понимание у русской критики. Не зря Вейнберг встретил «Собаку» стихотворением:
Я прочитал твою «Собаку»,$$$$$$И с этих порВ моем мозгу скребется что-то,$$$$$$Как твой Трезор.Скребется днем, скребется ночью,$$$$$$Не отстаетИ очень странные вопросы$$$$$$Мне задает:«Что значит русский литератор?$$$$$$Зачем, зачемПо большей части он кончаетЧерт знает чем?»То, что нам кажется пустым предрассудком, синдромом навязчивых состояний, глупостью, страхом, детским суеверием, пережитком, – на самом деле глубочайшая наша связь с реальностью, тайное предупреждение. Не нужно отбрасывать эту иррациональную тонкость, не нужно отбрасывать, казалось бы, пустое, казалось бы, глупое, бессмысленное суеверие – в какой-то момент оно спасет жизнь. Мы не знаем, о чем нас предупреждают. Не бойтесь ваших наваждений, прислушивайтесь к ним. Человек, избавившийся от них, обречен на то, чтобы превратиться, к сожалению, в абсолютно пустую оболочку. И эта бешеная собака, которая в конце концов гибнет, – у Тургенева вообще довольно простая, наглядная символика, просто она тонко упрятана. Ведь от чего нас спасает страх? От чего спасает нас предрассудок? От безоглядного, страшного базаровского буйства натуры. Это та цепь, та веревка, которая нас удерживает. И от нашей бешеной собаки нас спасает глупый, вследствие страха купленный беспородный приемыш. Страшно подумать, каких дел наворотил бы каждый из нас, если бы не его детские суеверия, страхи, предрассудки – бессмысленные, в общем, ограничения, на которых и держится весь Тургенев. Это, еще раз говорю, грубая, простая интерпретация. Я допускаю, что Тургенев ничего подобного в виду не имел, а хотел сочинить безделку. Но именно в таких вещах проговариваешься откровеннее всего.
Вот это и есть глубочайшая тургеневская метафора – у человека завелась душа, которая его предупреждает, и в тургеневской системе ценностей писатель всегда охотник. И «Записки охотника» – это записки писателя. Обратите внимание, что во всем довольно большом корпусе текстов, романе в новеллах, охотник делает все, что угодно, кроме главного своего занятия, – он не охотится. Так получается в русской литературе, что за чем бы ты ни пошел: собирать грибы, как Солоухин, охотиться как Тургенев, удить рыбу, как Аксаков, ты везде видишь социальные неразрешимые противоречия. Ты бежишь от них, куда угодно, и все равно у тебя записки охотника получаются записками о невыносимой действительности. Писатель – охотник, он охотится за сюжетами, за людьми, за их удивительными историями. И они далеко не всегда об ужасе крепостничества. Гениальный рассказ «Живые мощи» – такой поразительный, сильный, в нем об ужасе крепостничества почти ничего, там о святости человеческой души. Но при всем при этом писатель – охотник, а кто собака при нем? Душа, конечно, его интуиция, его нюх, его бессловесное муму, которое все понимает и ничего не может сказать. Впоследствии, помните, когда Тургенев так сильно повлиял на Толстого, и Толстой под прямым его влиянием писал «Анну Каренину», самое умное существо там собака Ласка. Когда я впервые читал «Анну Каренину», мне интересно было все, связанное с Анной, и не интересен Левин, затем все, что связано с Левиным, и неинтересно с Анной, а сейчас, с годами, мне все интереснее старая собака Ласка, которая понимает больше Левина. Помните он уводит ее от бекасов, ему кажется, что возле леска какая-то дичь, и, притворившись будто она идет за ним, она идет туда, куда ей надо, куда нюх ведет.
Для того, чтобы уйти от барыни, для того, чтобы стать свободным, ты должен утопить свое муму. Инсаров – человек, который утопил свою душу, Базаров – человек, который заглушил свою душу, и только перед смертью дал ей поговорить. А Литвинов – человек, который не способен на поступок, поэтому душа его делает верный выбор; Ирина требует от него действия, а Татьяна ждет, пока созреет его душевное, духовное решение. Прав в «Нови» Нежданов, потому что у него есть душа, а не Соломин, который знает, как жить. И только тот прав, кто не знает, как жить.
Обратите внимание на рассказ «Порог». На каком пороге стоит девушка? Куда она собирается вступить? Девушка вступает в революционную организацию, совесть ее не может мириться с окружающим обустройством. Но вслед девушке раздаются два голоса: «Дура» – проскрежетал кто-то сзади, «Святая» – принеслось откуда-то в ответ», – а что сказал Тургенев, мы не знаем. Это два внутренних голоса. Ведь он видит сон, и в этом сне звучат его собственные голоса. Это девушка, да, безусловно, это героиня его снов, которая является всем писателям с беспокойной совестью. Полонский пишет: «Что мне она! – не жена, не любовница, / И не родная мне дочь! / Так отчего ж ее доля проклятая / Спать не дает мне всю ночь!». И вот кому принадлежит его авторский голос, скрежещет он или восхищается, мы не знаем. Дура она или святая с его точки зрения, мы не можем ответить, такого она наворотила, вступая в жизнь, и он-то в отличие от Достоевского застал первомартовское покушение, и не думаю, что оно вызвало у него какое-то одобрение, хотя мог он и восхититься, но по большому счету мы не знаем, за кем правда и главное, мы не знаем, осуждает Тургенев эту жертвенную решимость или дистанцируется. Когда Юлия Вревская едет помогать раненым, он вчуже восхищается, а когда девушка переходит порог, надо помнить, что это порог человеческого. Она выходит за грань человеческого, и это довольно страшно.
Мистическое, готическое, таинственное у Тургенева – тема особая, исключительно важная. Мы знаем, что готическое мироощущение – это представление о мире, лежащем во зле, и то, что находится за пределами короткого светлого поля нашей жизни, – это, как правило, зло и опасность, но Тургенев – человек с удивительно здоровой душой и крепкой психикой, он так не думает. Таинственное и страшное у него – синоним поэтического. А почему таинственное и поэтическое так связаны? Да потому что тайна неведомого – всегда предмет поэзии. Поэзия и занимается таинственным. Как сказал один давно умерший поэт: «Почему так хорошо сейчас писать о русской политике? Потому что ничего таинственнее, чем современная русская политика, не существует». Эта фраза остается актуальной всегда. Поэзия имеет дело с тайной и Тургенева волнует тайна, ему неинтересны рациональные движения души, ему интересно иррациональное, невыносимое, несказуемое, необъяснимое. И, собственно говоря, поэтому его излюбленный жанр – сон. И идеальный рассказ – «Сон». И лучшие сны написаны Тургеневым. Это не только «Насекомое», которое мне представляется сном совершенно гениальным, помните в «Стихотворениях в прозе», в «Senilia»: «Мы только тогда догадались, что это была за гостья», а я лично и до сих пор не знаю, что это была за гостья. Сказать «смерть» слишком просто…
Тургенев не допускает мистику в большие романы, поскольку Белинский все-таки сильно влиял на современников, а уж над Тургеневым, который его обожал и подавно, наивнейшая мысль Белинского о том, что фантастическое в наше время может иметь место только в домах умалишенных и находится в заведовании врачей, а не поэтов, довлела очень сильно. Родившийся гениальным фантастом, он всю жизнь прятался от этой своей природы и лучшие свои рассказы – такие, как «Стук…Стук…Стук!..», или как повесть «Клара Милич», или как «Призраки», – считал неким уклонением от основного пути, но, к сожалению, фантастическое в нашей жизни гораздо более реально, нежели правдоподобное. Именно поэтому лучшие произведения Тургенева – как раз та самая мистика, которой мы еще коснемся, потому что он понимает связь таинственного, страшного и поэтического. И лучшие рассказы, написанные им, – стихотворения в прозе, – пограничные тексты, которые содержат в себе черты стихотворения и при этом обладают как раз удивительной таинственностью страшного сна.
Тургеневское понимание таинственного не означает мрачности. Тургенев не мрачен, он лишь подчеркивает, что все значительное, все серьезное в жизни имеет обаяние тайны: если тайны нет, то нет ни поэзии, ни любви. Именно об этом «Песнь торжествующей любви» – один из самых страшных готических рассказов Тургенева, где страшная амбивалентная власть музыки явлена нам.
3
Как известно, высшим триумфом Достоевского, пиком литературной и человеческой его карьеры было выступление при открытии памятника Пушкину. Тогда именно Достоевский получил от поклонниц лавровый венок, который он возложил к памятнику, Достоевский был героем дня, речь Достоевского вошла в историю. И лишь очень немногие, – как, например, Глеб Успенский, – писавший газетный отчет об этом событии, сообщили, что на следующий день, перечитав речь Достоевского и не имевшую никакого успеха речь Тургенева, в ужасе поняли, что речь Достоевского, так всех заводящая, состояла из трюизмов, тогда как речь Тургенева содержала в себе ряд ценных и прекрасных мыслей.
Я, конечно, не посмею никогда говорить о том, что речь Достоевского бессодержательна: она очень глубока, очень мистична, в ней содержатся замечательные, хотя и очень произвольные прочтения Пушкина. Но современный читатель, да, я думаю, и любой другой читатель, когда он перечитает очерк Достоевского «Пушкин», будет прежде всего поражен несоответствием между довольно общими рассуждениями, которые есть в этом тексте, довольно тривиальными мыслями, которые там высказаны, и потрясающей овацией, которая сопровождала Достоевского. Понять это, наверно, можно, исходя из того, что речь Достоевского открывает русскому читателю глубоко русскую, национальную составляющую таланта Пушкина. Скажем, Набоков, не любивший Достоевского и любивший в Пушкине прежде всего европейца, любит подчеркнуть, что Пушкин растет из суммы европейских влияний, весь его комментарий к «Онегину», в сущности, об этом. Не зря Берберова говорит, что Пушкин превознесен, но и поколеблен.
А Достоевский настаивает: нет, наше, наше родное, наше особенное, наше ни на кого не похожее. И все комплименты, которые сделаны там Пушкину, сделаны, в общем, русскому национальному духу. Большой восторг испытывает русский читатель, слушая эту речь, не говоря уже о том, что манера Достоевского, его хриплая, безумная, гипнотическая речь воздействует на публику мощно.
А о чем говорит Тургенев? Он говорит о гармонии и соразмерности, о прелести точной формы, о дисциплине. О том, что нам еще до национального мессианства расти и расти, потому что гений есть самовоспитание. Говорит о пушкинской гармоничности как о неотъемлемой черте личности, а о какой гармонии говорить рядом с Достоевским, который весь – дисгармония и весь – порыв, весь – русская недисциплинированная хаотическая буря, и, конечно, она ближе слушательскому сердцу. Именно поэтому за такие слова и подносят лавровые венки.
А вот сказать, что Пушкин – школа, что Пушкин – это еще опыт, который нам предстоит понять и повторить, – это нелестно, некомплиментарно, тяжело. Но я глубоко убежден, что Тургенев, ничего не говорящий нам прямо, требующий от нас очень многого, требующий думать, требующий выискивать скрытые смыслы, аллюзии, композиционные намеки, – этот Тургенев есть лучшая школа для души. А то, что он не занимается вопросами о том, хорошо ли убивать старух, или хорошо ли, например, по-долоховски брать у друга деньги и спать с его женой – так он потому этим не занимается, что эти вопросы для него ясны. Потому что все, над чем билась тогда молодая русская литература, представлялось ему, человеку воспитанному, понятным, скучным, слишком очевидным, чтобы разбирать эти вопросы. Поэтому большинство мистических сюжетов Тургенева разворачивается вокруг вещей действительно важных, не вокруг какого-нибудь старика-сладострастника и четырех его сыновей, каждый из которых по своему Карамазов, а вокруг, например, девушки, которая после смерти умудряется влюбить в себя робкого юношу. Потому что интересны на самом деле только робкие, тонкие и трудновыразимые вещи.
Иногда начинаешь понимать: лучшую жизнь в русской литературе прожил Тургенев. Пусть это была жизнь на краю чужого гнезда, но сильными страстями и отважными борцами лучше любоваться издали, любить Россию, как мы знаем, лучше всего из Европы, а наслаждаться сильными поступками и резкими решениями лучше со стороны, лучше сохранить в себе свою поэтическую тонкую душу, которая дает человеку возможность все понимать и ни к чему не принадлежать. Пожалуй, Тургенев с не меньшим основанием, чем Григорий Сковорода, автор этих строк, мог сказать: «Мир ловил меня, но не поймал» – и как хотите, лучшего совета придумать нельзя.
Дмитрий БыковАся
I
– Мне было тогда лет двадцать пять, – начал Н. И., – дела давно минувших дней, как видите. Я только что вырвался на волю и уехал за границу, не для того, чтобы «кончить мое воспитание», как говаривалось тогда, а просто мне захотелось посмотреть на мир божий. Я был здоров, молод, весел, деньги у меня не переводились, заботы еще не успели завестись – я жил без оглядки, делал что хотел, процветал, одним словом. Мне тогда и в голову не приходило, что человек не растение и процветать ему долго нельзя. Молодость ест пряники золоченые, да и думает, что это-то и есть хлеб насущный; а придет время – и хлебца напросишься. Но толковать об этом не для чего.