Полная версия
Дневник
Да, да, я бы дала ему пинка ногою!.. Потому что, в самом деле, что мы ему сделали?
Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?
Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.
Стоит только мне пожелать – чтобы уж ничто не исполнилось!..
Найду ли я какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жалкого, грустного, униженного, забитого, – чтобы сравнить его с собой?
Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой мерзкий след!
Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмеетесь… Смейтесь, смейтесь! Но может быть, найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.
Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!
1876
Рим. 1 января
О Ницца, Ницца, есть ли в мире другой такой чудный город, после Парижа? Париж и Ницца, Ницца и Париж! Франция, одна только Франция! Жить можно только во Франции…
Дело идет об ученье, потому что ведь для этого я и приехала в Рим. Рим вовсе не производит на меня впечатления Рима.
Да неужели это Рим? Может быть, я ошиблась? Возможно ли жить где-нибудь, кроме Ниццы? Объехать различные города, осмотреть их – да, но поселиться здесь!..
Впрочем, я привыкну.
Здесь я – точно какое-нибудь бедное пересаженное растение. Я смотрю в окно и вместо Средиземного моря вижу какие-то грязные дома; хочу посмотреть в другое окно и вместо замка вижу коридор гостиницы. Вместо часов в башне бьют стенные часы гостиницы…
Это гадко – заводить привычки и ненавидеть перемену.
5 января
Я видела фасад собора Святого Петра. Он чудно хорош; это привело в восторг мое сердце – особенно левая колоннада, потому что ни один дом ее не загораживает, и эти колонны на фоне неба производят удивительное впечатление. Кажется, что переносишься в древнюю Грецию.
Мост и крепость Св. Ангела тоже в моем вкусе.
Это величественно, прекрасно.
А Колизей?
Но что мне сказать о нем после Байрона?..
10 января
Наконец мы идем в Ватикан. Я еще никогда не видела вблизи «сильных мира сего» и не имела никакого понятия, как к ним приступают, тем не менее мое чутье говорило мне, что мы поступали не так, как было нужно. Подумайте, ведь кардинал Антонелли – папа на деле, если не по имени, – пружина, заставлявшая двигаться всю папскую машину…
Мы подходим с очаровательнейшим доверием под правую колоннаду, я проталкиваюсь, не без труда, сквозь окружающую нас толпу проводников и внизу, у лестницы, обращаюсь к первому попавшемуся солдату и спрашиваю у него его преосвященство. Солдат этот отсылает меня к начальнику, который дает мне довольно смешно одетого солдата, и он ведет нас через четыре огромных лестницы из разноцветного мрамора, и мы выходим наконец на четырехугольный двор, который, вследствие неожиданности, сильно поражает меня. Я не предполагала ничего подобного внутри какого бы то ни было дворца, хотя и знала по описаниям, что такое Ватикан.
После того, как я видела эту громаду, я не хотела бы уничтожения пап. Они велики уже тем, что создали нечто столь величественное, и достойны уважения за то, что употребили свою жизнь, могущество и золото, чтобы оставить потомству этого могучего колосса, называемого Ватикан.
В этом дворе мы находим обыкновенных солдат и солдата и двух сторожей, одетых, как карточные валеты. Я еще раз спрашиваю его преосвященство. Офицер вежливо просит меня дать свое имя, я пишу, карточку уносят, и мы ждем. Я жду, удивляясь нашей дикой выходке.
Офицер говорит мне, что мы дурно выбрали время, что кардинал обедает и, очень вероятно, не будет в состоянии принять кого бы то ни было. Действительно, человек возвращается и говорит нам, что его преосвященство только что удалился в свои покои и не может принять, чувствуя себя не совсем здоровым; но что если мы будем так любезны и потрудимся оставить свою карточку внизу и прийти «завтра утром», он, вероятно, примет нас.
И мы уходим, посмеиваясь над нашим маленьким визитом кардиналу Антонелли.
14 января
В одиннадцать часов пришел К., молодой поляк, мой учитель живописи, и привел с собой натурщика, лицо которого вполне подходит для Христа, если несколько смягчить линии и оттенки. У этого несчастного только одна нога; он позирует только для головы. К. сказал мне, что он брал его всегда для своих Христов.
Я должна признаться, что несколько оробела, когда он сказал, чтобы я прямо рисовала с натуры, так, вдруг, без всякого приготовления; я взяла уголь и смело набросала контуры. «Хорошо, – сказал учитель, – теперь то же самое кистью». Я взяла кисть и сделала, что он сказал. «Хорошо, – сказал он еще раз, – теперь пишите».
И я стала писать, и через полтора часа все было готово.
Мой несчастный натурщик не двигался, а я не верила глазам своим. С Бенза мне нужно было два-три урока для контура и еще при копировке какого-нибудь холста, тогда как здесь все было сделано в один раз, и с натуры – контур, краски, фон. Я довольна собой, и если говорю это, значит уж заслужила. Я строга, и мне трудно удовлетвориться чем-нибудь, особенно самой собою.
Ничто не пропадает в этом мире. Куда же пойдет моя любовь? Каждая тварь, каждый человек имеет одинаковую долю этого «эфира», заключенного в нем. Только, смотря по свойствам человека, его характеру и его обстоятельствам, кажется, что он обладает ею в большей или меньшей степени. Каждый человек любит постоянно, но только любовь эта обращается на разные предметы, а когда кажется, что он вовсе не любит, «эфир» этот изливается на Бога или на природу, в словах, или письменно, или просто во вздохах и мыслях.
Затем есть существа, которые пьют, едят, смеются и ничего больше не делают; у них этот «эфир» или совсем заглушен животными инстинктами, или расходится на все предметы и на всех людей вообще, без различия, и это-то те люди, которых обыкновенно называют добродушными и которые вообще не умеют любить.
Есть также люди, которые, как говорят в общежитии, никого не любят. Это неточно; они все-таки любят кого-нибудь, но только особенным, не похожим на других, способом. Но есть еще несчастные, которые действительно не любят, потому что они любили и больше не любят. И опять вздор! Говорят, они не любят, – хорошо. Но почему же тогда они страдают? Потому что они все-таки любят, а думают, что разлюбили, – или из-за неудачной любви, или из-за потери дорогой личности.
У меня более, чем у кого-либо другого, эфир дает себя чувствовать и проявляется беспрестанно; если бы мне нужно было замкнуть его в себе, пришлось бы разорваться.
Я изливаю его, как благодетельный дождь, на негодный, красный гераниум, который даже и не подозревает этого. Это одна из моих причуд. Мне так нравится, и я воображаю бездну разных вещей, и привыкаю думать о нем, а раз привыкнув, отвыкаю с трудом.
20 января
Сегодня Фачио заставил меня пропеть все мои ноты: у меня три октавы без двух нот. Он был изумлен. Что до меня – я просто не чувствую себя от радости. Мой голос – мое сокровище! Моя мечта – выступить со славой на сцене. Это в моих глазах так же прекрасно, как сделаться принцессой. Мы были в мастерской Монтеверде, потом в мастерской маркиза д’Эпине, к которому у нас было письмо. Д’Эпине делает очаровательные статуи; он показал мне свои этюды, все свои наброски. Madame М. говорила мне о Марии как о существе необыкновенном, как о художнице. Мы любуемся и просим его сделать мою статую. Это будет стоить двадцать тысяч франков. Это дорого, но зато прекрасно. Я сказала ему, что очень люблю себя. Он сравнивает мою ногу с ногой статуи – моя меньше; д’Эпине восклицает, что это Сандрильона.
Он чудно одевает и причесывает свои статуи. Я горю нетерпением видеть свою статую.
Боже мой, услышь меня! Сохрани мой голос; если я все потеряю, мне останется мой голос. Господи, будь так же добр ко мне, как до сих пор, сделай так, чтобы я не умерла от досады и тоски. Мне так хочется выезжать в свет! Время идет, а я не подвигаюсь, я пригвождена к моему месту, я, которая хотела бы жить, жить, лететь, жить на всех парах, я горю и захлебываюсь от нетерпения.
«Я никогда не видел такой лихорадочной жизни», – говорил мне Дория.
Если вы меня знаете, вы представите себе мое нетерпение, мою тоску!
22 января
Дину причесывает парикмахер; меня тоже; но это животное причесывает меня безобразнейшим образом. В десять минут я все переделываю, и мы отправляемся в Ватикан. Я никогда не видела ничего, что можно было бы сравнить с лестницами и комнатами, через которые мы проходим. Как у святого Петра, я нахожу все безупречным. Слуга, одетый в красное дама, проводит нас через длинную галерею, украшенную чудной живописью, с бронзовыми медальонами и камеями по стенам. Направо и налево довольно жесткие стулья, а в глубине бюст Пия IX, у подножия которого стоит прекрасное золоченое кресло, обитое красным бархатом. Назначенное время – без четверти двенадцать, но только в час портьера отдергивается, и, предшествуемый несколькими телохранителями, офицерами в форме и окруженный несколькими кардиналами, появляется святой отец, одетый в белое, в красной мантии, опираясь на посох с набалдашником из слоновой кости.
Я хорошо знала его по портретам, но в действительности он гораздо старше, так что нижняя губа его висит, как у старой собаки.
Все стали на колени. Папа подошел прежде всего к нам и спросил, кто мы; один из кардиналов читал и докладывал ему имена допущенных к аудиенции.
– Русские? Значит, из Петербурга?
– Нет, святой отец, – сказала мама, – из Малороссии.
– Это ваши барышни? – спросил он.
– Да, святой отец.
Мы стояли направо; находившиеся с левой стороны стояли на коленях.
– Встаньте, встаньте, – сказал святой отец.
Дина хотела встать.
– Нет, – сказал он, – это относится к тем, которые налево, – вы можете остаться.
И он положил руку ей на голову так, что нагнул ее очень низко. Потом он дал нам поцеловать свою руку и прошел к другим, каждому обращая по несколько слов. Когда он прошел налево, мы должны были в свою очередь подняться. Потом он стал в середине, и тогда снова все должны были стать на колени, и он сказал нам маленькую речь на очень дурном французском языке, сравнивая просьбы об индульгенциях, по случаю приближения юбилея, с раскаянием, которое наступает в момент смерти, и говоря, что нужно снискивать Царствие Небесное постепенно, каждый день делая что-нибудь приятное Богу.
– Нужно постепенно приобретать себе отечество, – сказал он, – но отечество это – не Лондон, не Петербург, не Париж, а Царствие Небесное! Не нужно откладывать до последнего дня своей жизни, нужно думать об этом ежедневно и не делать, как при втором пришествии. Non e vero? – прибавил он по-итальянски, оборачиваясь к одному из своей свиты, – anche il cardinale… (имя ускользнуло от меня) lo sa.
Кардинал засмеялся, также и все остальные: это должно было иметь для них особенный смысл, и святой отец ушел, улыбаясь и очень довольный, после того как дал свое благословение людям, четкам, образкам и т. п. У меня были четки, которые я, тотчас по приходе домой, заперла в ящик для мыла.
Пока этот старик раздавал благословения и говорил, я молила Бога сделать так, чтобы благословение папы было для меня истинным благословением и избавило меня от всех моих горестей.
Было несколько кардиналов, смотревших на меня так, как бывало при выходе из театра в Ницце.
23 января
Ах, какая тоска! Если бы по крайней мере мы были все вместе! Что за безумная идея так разлучаться! Нужно всегда быть вместе, тогда все неприятности – легче, и лучше себя чувствуешь. Никогда, никогда не нужно больше так разделяться на две семьи. Нам было бы в тысячу раз лучше, если бы все были вместе: дедушка, тетя, все и Балицкий.
7 февраля
Когда мы выходим из коляски у крыльца отеля, я замечаю двух молодых римлян, которые смотрят на нас. Сейчас же по возвращении мы садимся за стол, а молодые люди эти помещаются посреди площади и смотрят к нам в окна.
Мама, Дина и другие уже начинают смеяться, но я, более осторожная, из опасения поднять шум из-за каких-нибудь негодяев – потому что я вовсе не уверена, что это те же самые, которых мы видели у двери отеля, – послала Леони в лавку напротив, приказав ей хорошенько рассмотреть этих людей и потом описать мне их. Леони возвращается и описывает мне того, который поменьше. «Это совершенно приличные молодые люди», – говорит она. С этой минуты наши только и делают, что подходят к окнам, смотрят сквозь жалюзи и делают разные предположения относительно этих несчастных, стоящих под дождем, ветром и снегом.
Было 6 часов, когда мы возвратились, и эти два ангела простояли на площади до без четверти одиннадцать, ожидая нас. И что за ноги нужно иметь, чтобы простоять, не сходя с места, пять часов подряд!
15 февраля
Р. приходит к нам сегодня, и тотчас же его начинают расспрашивать, кто этот господин. «Это граф А.[4], племянник кардинала!» Черт возьми! Он и не мог быть никем другим.
Граф А. похож на Ж., который, как известно, замечательно красив.
Сегодня вечером, так как он смотрел на меня меньше, я больше могла смотреть на него. Итак, я смотрела на А. и хорошо разглядела его; он хорош собой, но нужно заметить, что мне не везет, и что те, на кого я смотрю, не смотрят на меня. Он лорнировал меня, но прилично, как в первый день. Он также много рисовался, а когда мы встали, чтобы выйти, он схватил лорнетку и не отрывал глаз.
– Я спросила у вас, кто этот господин, – сказала мама Р., – потому что он очень напоминает мне моего сына.
– Это славный юноша, – сказал Р. – он несколько passerello, но очень весел, остроумен и хорош собой.
Я в восторге, слушая это! Давно уж я не испытывала столько удовольствия, как сегодня вечером. Я скучала и была ко всему равнодушна, потому что не было никого, о ком мне думать.
– Он очень похож на моего сына, – говорит моя мать.
– Это славный юноша, – говорит Р., – и если вы хотите, я вам представлю его, я буду очень рад.
18 февраля
В Капитолии сегодня вечером большой парадный бал – костюмированный и маскированный. В одиннадцать часов мы туда отправляемся – я, Дина и ее мать. Я не надела домино; черное шелковое платье с длинным шлейфом, узкий корсаж, черный газовый тюник, убранный серебряными кружевами, задрапированный спереди и подобранный сзади в виде грациознейшего в мире капюшона, черная бархатная маска с черным кружевом, светлые перчатки, роза и ландыши на корсаже. Это было очаровательно. Наше прибытие производит величайший эффект.
Я очень боялась и не смела ни с кем заговорить, но все мужчины окружили нас, и я кончила тем, что взяла под руку одного из них, которого никогда и в глаза не видывала. Это очень весело, но я думаю, что большинство меня узнало. Не нужно было одеваться с таким кокетством; ну да все равно.
Трое русских подумали, что узнали меня, и пошли сзади нас, громко говоря по-русски в надежде, что мы как-нибудь выдадим себя. Но вместо того я собрала целый круг вокруг себя, громко говоря по-итальянски. Они ушли, говоря, что были глупы и что я итальянка.
Входит герцог Цезаро.
– Кого ты ищешь?
– Г.А. Он придет?
– Да, а пока останься со мной… самая изящная женщина в мире!
– А! Вот он… Мой милый, я тебя искала.
– Ба!
– Но только, так как мне в первый раз придется слышать тебя, позаботься о своем произношении, ты сильно теряешь вблизи. Позаботься о своем разговоре!
Должно быть, это было остроумно, потому что Цезаро и два других начали смеяться, как люди чем-нибудь восхищенные. Я ясно сознавала, что все они узнают меня.
– Тебя узнают по фигуре, – говорили мне со всех сторон. – Почему ты не в белом?
– Я, ей-богу, думаю, что играю здесь роль подсвечника, – сказал Цезаро, видя что мы не перестаем говорить с А.
– Я тоже это думаю, – сказала я, уходя.
И, взявши под руку молодого фата, я отправилась по всем залам, занимаясь всеми остальными не более, чем уличными собаками.
А. безусловно красив: матовый цвет лица, черные глаза, нос длинный и правильный, красивые уши, маленький рот, недурные зубы и усы двадцатитрехлетнего человека. Я называла его притворщиком, молодым фатом, несчастным, беспутным, а он мне рассказывал серьезнейшим в мире образом, как в девятнадцать лет бежал из родительского дома, окунулся по горло в жизнь и до какой степени он теперь всем пресыщен, далее – что он никогда не любил и т. д.
– Сколько раз ты любила? – спросил он.
– Два раза.
– О! О!
– Может быть, и больше.
– Я хотел бы, чтобы это больше пришлось на мою долю.
– Какая самонадеянность… Скажи мне, почему все эти люди приняли меня за даму в белом?
– Да ты на нее похожа. Оттого-то я и хожу с тобой. Я влюбился в нее до безумия.
– Это не очень-то любезно с твоей стороны – говорить таким образом.
– Что же делать? Если это так.
– Ты, слава Богу, достаточно-таки лорнируешь ее, а она довольна этим и рисуется?
– Нет, никогда. Она никогда не рисуется… Можно сказать что угодно про нее, только не это!
– Это, однако, очень заметно, что ты влюблен.
– Да, влюблен, в тебя. Ты на нее похожа.
– Фи! Разве я не лучше сложена?
– Все равно; дай мне цветок.
Я дала ему цветок, а он дал мне в обмен ветку плюща. Его акцент и его томный вид раздражают меня.
– Ты имеешь вид священника. Это правда, что ты будешь посвящен?
Он засмеялся.
– Я терпеть не могу священников. Я был военным.
– Ты? Да ты был только в семинарии.
– Я ненавижу иезуитов; из-за этого-то я и ссорюсь постоянно с моей семьей.
– Э, милый мой, ты честолюбив и тебе было бы весьма приятно, чтобы люди прикладывались к твоей туфле.
– Что за очаровательная маленькая ручка! – воскликнул он, целуя ее, – операция, которую он повторял несколько раз в этот вечер.
Я видела мужчин только на бульваре, в театре и у нас. Боже, до чего они меняются на маскированном бале! Такие величественные и сдержанные в своих каретах, такие увивающиеся, плутовские и глупые здесь!
Десять раз я оставляла своего молодого собеседника, и десять раз он снова находил меня.
Доминика говорила, что пора ехать, но он нас удерживал. Наконец нам удается найти два кресла, и тогда разговор меняется.
Мы говорим о святом Августине и аббате Прево.
Наконец мы спасаемся с бала, никем не преследуемые, потому что все видевшие меня на улице стали меня узнавать.
Я веселилась и… разочаровалась.
А. не вполне нравится мне, и однако…
Ах! Этот несчастный сын священника унес мою перчатку и поцеловал мою левую руку.
– Ты знаешь, – сказан он, – я не скажу, что всегда буду носить эту перчатку на сердце – это было бы глупо, но это будет приятное воспоминание.
21 февраля
Имею честь представить вам сумасшедшую. Посудите сами. Я ищу, я нахожу, я измышляю человека, я живу только им и клянусь – я замешиваю его решительно во все, а когда он вполне войдет в мою голову, открытую всем ветрам, я начну скучать и, может быть, грустить и плакать. Я далека от того, чтобы желать этого, но говорю это по предвидению.
Когда же наступит настоящий римский карнавал! До сих пор я видела только балконы, убранные белой, красной, голубой, желтой, розовой материей, и несколько масок.
25 февраля
Наши соседи появились, дама очень любезна; есть очаровательные экипажи. Тройли и Джиоржио – в прекрасной коляске с большими лошадьми и лакеями в белых панталонах. Это была сама красивая карета. Они забрасывают нас цветами. Дина совсем красная, и мать ее сияет.
Наконец раздался пушечный выстрел: сейчас начнутся бега лошадей, а А. еще не пришел; но вчерашний молодой человек приходит, и так как наши балконы смежные, мы заговариваем. Он дает мне букет, я даю ему камелию, и он говорит мне все, что только может сказать даме нежного и влюбленного человек, не имеющий чести быть ей представленным. Он клянется мне вечно хранить его, засушив в своих часах. И он обещает мне приехать в Ниццу, чтобы показать мне лепестки цветка, который останется навсегда свежим в его памяти. Это было очень весело.
Граф Б.[5] (это имя прекрасного незнакомца) старался занимать меня, когда, опустив глаза на толпу, бывшую внизу, я вдруг увидела А., который мне кланялся. Дина вбросила ему букет, и руки десяти негодяев протянулись, чтобы схватить его на лету. Одному удалось это; но А. с величайшим хладнокровием схватил его за горло и держал его своими нервными руками, пока наконец несчастный не бросил своей добычи. Это было так хорошо, что А. был в эту минуту почти прекрасен. Я пришла в восторг и, забыв о том, что покраснела, и краснея снова, спустила ему камелию, и нитка упала вместе с ней. Он взял ее, положил в карман и исчез. Тогда, все еще взволнованная, я обернулась к Б., который воспользовался случаем наговорить мне комплиментов относительно моей манеры говорить по-итальянски и всякой всячины.
Barberi летят, как ветер, посреди гиканья и свистков народа, а на нашем балконе только и говорят об очаровательной манере, с которой А. отнял букет. Действительно, он был похож в эту минуту на льва, на тигра; я не ожидала такого со стороны этого изящного молодого человека.
Это, как я сказала сначала, – странная смесь какой-то томности и силы.
Мне все еще видятся его руки, сжимающие горло негодяя.
Вы, может быть, будете смеяться над тем, что я сейчас вам скажу, но я все-таки скажу.
Так вот – таким поступком мужчина может тотчас же заставить полюбить себя. Он имел такой спокойный вид, держа за горло этого бездельника, что у меня дух захватило.
Весь вечер я только об этом и говорю, я прерывала все разговоры, чтобы еще и еще поговорить об этом.
– Не правда ли, А. очарователен?
Я говорю это, как бы смеясь, но боюсь, что думаю это серьезно. Теперь я стараюсь уверить наших, что очень занята А., и мне не верят; но стоит мне сказать противоположное тому, что я говорю теперь, этому поверят и будут правы.
Я опять горю нетерпением, я хотела бы заснуть, чтобы сократить время до завтра, когда мы пойдем на балкон.
28 февраля
Выходя на балкон на Корсо, я уже застаю всех наших соседей на своем посту и карнавал в полном разгаре. Я смотрю вниз, прямо перед собой, и вижу А. с кем-то другим. Заметив его, я смутилась, покраснела и встала, но негодного сына священника уже не было, и я обернулась к маме, которая протягивала кому-то руку… Это был А. А.?! В добрый час! Ты пришел на мой балкон, – тем лучше.
Он остается требуемое вежливостью время с мамой, а потом садится подле меня.
Я занимаю, по обыкновению, крайнее место с правой стороны балкона, смежного, как известно, с балконом англичанки. Б. опоздал; его место занято каким-то англичанином, которого англичанка мне представляет и который оказывается очень услужливым.
– Ну, как вы поживаете? – говорит А. своим спокойным и мягким тоном. – Вы не бываете больше в театре?
– Я была нездорова, у меня и теперь еще болит палец.
– Где? (и он хотел взять мою руку). Вы знаете, я каждый день ходил к Аполлону, но оставался там всего пять минут.
– Почему?
– Почему? – повторил он, глядя мне прямо в зрачки.
– Да, почему?
– Потому, что я ходил туда для вас, а вас там не было.
Он говорит мне еще много вещей в том же роде, катает глазами, беснуется и очень забавляет меня.
– Дайте мне розу.
– Зачем?
Согласитесь, что я задала непростой вопрос. Я люблю задавать вопросы, на которые приходится отвечать глупо или совсем не отвечать.
Б. преподносит мне большую корзину цветов; он краснеет и кусает себе губы; не пойму право, что это с ним. Но оставим в покое эту скучную личность и возвратимся к глазам Пьетро А.
У него чудные глаза, особенно когда он не слишком открывает их. Его веки, на четверть закрывающие зрачки, дают ему какое-то особенное выражение, которое ударяет мне в голову и заставляет биться мое сердце.
– По крайней мере, чтобы помучить Пьетро, будь подобрее с Б., – говорит Дина.
– Помучить! Я не имею ни малейшего желания. Мучить, возбуждать ревность, фи! В любви это похоже на белила и румяна, которыми мажут лицо. Это вульгарно, это низко. Можно мучить невольно, естественно, так сказать, но… делать это нарочно, фи!!.