bannerbannerbanner
Зиска. Загадка злобной души
Зиска. Загадка злобной души

Полная версия

Зиска. Загадка злобной души

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Зиска

Загадка злобной души

Мария Корелли

Посвящается ныне живущей реинкарнации Аракса

© Мария Корелли, 2016

© А. В. Боронина, перевод, 2016


Автор иллюстрации на обложке Уильям Соаре Фултон


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

Тёмная на фоне неба высилась Великая Пирамида, и над её вершиной зависла луна. Словно затонувшее судно, выброшенное на берег неким колоссальным штормом, Сфинкс, отдыхавший на волнах окружавшего его сероватого песка, казалось, теперь дремал. Его торжественный лик, что бесстрастно взирал на то, как сменялись столетия, расцветали и увядали империи и поколения людей рождались и умирали, на секунду, казалось, утратил своё обычное выражение созерцательной мудрости и глубокого презрения – его ледяной взор будто потупился, его суровый рот почти улыбался. Неподвижный воздух дышал зноем, и ни единая человеческая стопа не нарушала тишины. Но ближе к полуночи вдруг зазвучал Голос, словно ветер в пустыне, громко воскликнувший: «Аракс! Аракс!», и, пролетев, потонул в глубоком эхе бездонных ниш пустынной египетской гробницы. Лунный Свет и Время плели свою собственную тайну – тайну Тени и Формы, что выпорхнула, как тонкий дымок из самых ворот древнего храма Смерти, и, проплыв несколько шагов вперёд, обрела видимую прелесть Женской формы – Женщины, чьи тёмные волосы тяжело ниспадали вокруг неё, как чёрные останки давно захороненного савана покойника; Женщины, чьи глаза пылали недобрым огнём, когда она подняла своё лицо к белой луне и взмахнула призрачными руками в воздухе. И вновь дикий Голос задрожал в тишине:

«Аракс!.. Аракс! Ты здесь,И я преследую тебя! Сквозь жизнь вСмерть; сквозь смерть снова в жизнь!Я нахожу тебя и преследую! Преследую!Аракс!…»

Лунный Свет и Время плели свою собственную тайну; и прежде чем бледно-опаловый рассвет окрасил небо оттенками розового и янтарного, Тень растаяла; Голоса больше не было слышно. Медленно солнце поднимало край своего золотого щита над горизонтом, и великий Сфинкс, пробуждаясь от своего очевидно краткого сна, устремил взгляд выразительного вечного презрения через пески и хохлатые пальмы к сверкающему куполу Эль-Хазара – этой обители глубокой святости и мудрости, где люди всё ещё преклоняли колени и поклонялись, моля Непознанное избавить их от Невидимого. И почти можно было решить, что выточенный Монстр с таинственным женским ликом и львиным телом обдумывал удивительные мысли своим гранитным мозгом, поскольку, когда день воссиял во всей своей славе над пустыней и осветил её огромные пространства горящим шафрановым великолепием, его жестокие губы всё ещё продолжали улыбаться, словно страстно желали заговорить и предложить свою страшную древнюю головоломку – Загадку, которая убивала!

Глава 1

Стоял в разгаре самый пик туристического сезона в Каире. Вездесущие британцы и не менее вездесущие американцы заполонили своими разномастными «групповыми» знамёнами песчаную землю, омываемую водами Нила, и активно работали над унижением города, раньше именовавшегося Аль Кахира (или «Победитель»), до более прискорбного состояния зависимости и рабства, чем это мог сделать любой древний завоеватель. Ибо тяжкий хомут современной моды был наброшен на шею Аль Кахира, и непреодолимое тираническое владычество «чванной» вульгарности легло на него законом Победителя. Смуглые дети пустыни могли и, быть может, хотели с готовностью выдвинуться вперёд и сразиться человеческим оружием за свободу спокойно жить и умирать в их родной земле; но против вежливо-улыбчивой, белошляпой и в солнечных очках потной орды «дешёвых» туристов из агентства Кука что могут они поделать, кроме как оставаться терпеливыми и почти безмолвными? Ведь ничего подобного «дешёвым» туристам ещё не было прежде известно миру до нынешних просвещённых и славных дней прогресса; это вновь привитый тип кочевника, похожий и одновременно не похожий на человека. Теория Дарвина здесь являет себя гордо и очевидно, находя в этом кочевнике обилие подтверждений для себя: в его неустанности, в его обезьяноподобной ловкости и любопытстве, в его бесстыдной любознательности, в его старательном очищении себя от иностранных блох, в его всеобщем внимании к мелочам и в его всегда волчьем аппетите; и где заканчивается обезьяна и начинается человек уже весьма непросто разобраться. «Образ Божий», которым он вместе с его товарищами был наделён в первые дни Творения, оказался полностью смытым, и не осталось ни намёка на божественное в его смертном составе. Также и вторая фаза – подобие Божье, или Подвижничество, – не украшает больше его тела и не облагораживает его внешности. Нет ничего подвижнического в блуждающем двуногом, которое шатается по улицам Каира в белой фланели, смеясь над степенным самообладанием арабов, щёлкая большим и указательным пальцами по терпеливым носам маленьких наёмных ослов и других вьючных животных, просовывая разгорячённое, красное любопытное лицо в тенистые закоулки пахучих базаров и прогуливаясь вечерами в садах «Esbekiyeh» с сигарой во рту и держа руки в карманах, оглядывая пейзаж и демонстрируя такое поведение, будто всё это место не более чем филиал выставки «Эрлс-Корт». История никоим образом не впечатляет «дешёвого» туриста; он оценивает пирамиды, как просто «хорошенькую постройку», а самого́ непостижимого Сфинкса – как отличную мишень для пустых бутылок из-под содовой, в то время как, быть может, самое значительное для него разочарование заключается в том, что гранитный камень, из которого вытесан древний монстр, слишком твёрд для того, чтобы нацарапать на нём своё выдающееся имя. Это правда, что существует некое наказание для любого человека или людей, кто попытается преуспеть в столь желанном деле, – штраф или бастонада1; и всё-таки ни штраф, ни бастонада не устрашили бы туриста, если бы только ему удалось нацарапать хотя бы слово «Арри» на челюсти Сфинкса. Но не получается – и в этом все его страдания. Иными словами, он ведёт себя в Египте, как в Маргит2: демонстрируя не больше внимания, интереса и благоговения, чем это характерно для его далёкого Обезьяньего предка.

Принимая его в целом, он, однако, не хуже и в некотором отношении даже лучше, чем «чванные» люди, которые «поживают» в Египте, или, скорее, лениво соглашаются «поживать» в Египте. Это те люди, которые ежегодно уезжают из Англии под предлогом неспособности переносить весёлую, морозную и во всех отношениях здоровую зиму их родной страны – ту зиму, что с её дикими ветрами, сверкающими инеем и снегом падубами с ярко-алыми ягодами, весёлыми охотниками, скачущими по полям и болотам в дневные часы, и с её прекрасными дровяными каминами, ревущими пламенем в печных трубах по вечерам, – была достаточно хороша для их праотцов, чтобы процветать и жить в довольстве до поры бодрой старости в те времена, когда лихорадка переездов с места на место была ещё неизвестной болезнью, а дом был и в самом деле «милым домом».

Поражённые странными недугами крови и нервов, которым даже врачи-исследователи едва ли находят подходящие имена, они трясутся при первом же дуновении ветерка и заполняют гигантские чемоданы тысячами бестолковых вещиц, которые от привычки к роскоши стали необходимостью для их бледных обладателей; они поспешно отбывают в Солнечные Земли, увозя с собой их безымянные немощи, недомогания и неизлечимые заболевания, от которых само Небо и тем более Египет не смогли бы подобрать лекарства. И вовсе нечего удивляться, что эти физически и нравственно больные племена человеческого рода забросили всякое серьёзное внимание к своей вероятной загробной участи или к тому, есть ли вообще какое-то продолжение, поскольку они находятся в состоянии нравственной комы, которое влечёт за собой полный крах умственных способностей; само существование стало «скукой»; одно место подобно другому, и они повторяют один и тот же монотонный круг жизни в каждом месте, где они собираются, будь это восток, запад, север или юг. На Ривьере они находят немного занятий, кроме как встречаться у Румпельмайера в Каннах, в Лондонском Доме в Ницце или в Казино Монте-Карло; и в Каире они снова и снова открывают лондонский сезон в миниатюре, который движется по одной и той же колее ужинов, танцев, пикников, флиртов и помолвок. Но каирский сезон имеет, может быть, некое преимущество перед лондонским, раз он состоит из «чванной» публики, которая в нём заинтересована, – он меньше нарушает приличия. Здесь располагаешь «большей свободой», знаете ли! Можно прогуляться в Древний Каир и, завернув за угол, заметить проблески того, что Марк Твен называет «восточной простотой», а именно, живописные компании «уважаемых прелестных» арабов, чья одежда не сложнее того, что первобытная традиция предписывает им носить в качестве строгой необходимости. Этот тип «живых картин» или «художественных зарисовок» порождает некий трепет перед новизной у английского общества в Каире, придаёт налёт дикарства и напоминает о той самобытности, что полностью отсутствует в модном Лондоне. Ещё нужно вспомнить, что «дети пустыни» были постепенно подведены к пониманию того, что за укрывательство иностранной саранчи, завезённой в их землю Куком, и подобных ей прочих иностранных неклассифицированных насекомых по имени Высшая Десятка, которая появилась сама собой, – они получают свои «барыши».

«Барыш» – это определённый источник благополучия для всех народов, который переводится на все языки приятнейшим благозвучием, и рождённые в пустыне племена со своей стороны бывают справедливыми, когда требуют их столько, сколько могут вытянуть всеми правдами и неправдами. Они заслуживают некой выгоды от странного вида роёв западных захватчиков, которые удивляют их своей одеждой и оскорбляют своими манерами. «Барыши» поэтому превратились в постоянный крик уроженцев пустыни – это единственное средство для выражения обиды и для защиты, оставленное им, так что вполне естественно, что они цепляются за него с решительной яростью. И кто их обвинит? Высокий, таинственный, задумчивый араб, не похожий на простого человека и стоящий босяком на своей родной песчаной земле, в единственном грубом одеянии, ниспадающем вокруг его чресл, и с огромными чёрными глазами, по-орлиному прямо встречающими солнце, – заслуживает значительной компенсации за то, что снисходит до работы гидом и слугой у западного богатого гражданина, который прикрывает свои нижние конечности прямой как трубы оболочкой, по форме напоминающей ноги слона, и завершает свой изящный образ, оборачивая остальное тело в жёсткую рубашку, в которой он едва может двигаться, и в квадратного покроя пальто, которое аккуратно разделяет его надвое одной прямой линией как раз над коленом, зрительно укорачивая его рост на несколько дюймов. Сын пустыни смотрит на него строго и с гражданским состраданием, иногда с молитвой против такого безобразия, но в целом терпеливо и хладнокровно, оценивая его потенциальные «барыши». И английский сезон кружится лёгкой дымкой, как взбитая яичная пена, над мистической землёй древних богов – ужасной землёй, исполненной мрачных, всё ещё неразгаданных тайн, – землёй, «осеняемой крылами», как гласит Библия, – землёй, в которой похоронены ужасающие неизвестные истории, глубокие сверхъестественные тайны, лабиринты чудес, кошмаров и загадок, – которые все остаются сокрытыми от пустоголовой, танцующей, жрущей, бормочущей толпы стильных путешествующих безумцев сегодняшних дней, – от людей, которые «никогда не задумываются, чтобы не утруждать себя», – людей, чья единственная цель – мотаться по отелям и впоследствии сравнивать их с отелями их знакомых на предмет того, какой повар приготовил им лучшее блюдо. Поскольку это примечательный факт, что для большинства гостей «видных» мест Европы и востока еда, постельные и эгоистичные персональные удобства являются первостепенными; пейзажи и общество следуют последними. Раньше дела обстояли наоборот. Во времена отсутствия железных дорог и когда бессмертный Байрон писал своего «Чайлд Гарольда», привычным делом было легко переносить личные неудобства; красота исторического места была главной целью путешественника, и никаких приготовлений не делалось для его особенной персоны и пищеварительного аппарата. Байрон мог спать на палубе плывущего корабля, завернувшись в свой плащ и не ощущая по этому поводу никакого неудобства; его прекрасный ум и стремительный дух витали над всеми телесными неудобствами; его мысль отягчали могучие учения времени; он был способен потерять себя в славных грёзах об уроках прошлого и возможностях будущего; он обладал вдохновенным отношением Мыслителя, равно как и Поэта, и корочки хлеба и сыра ему было достаточно в его путешествии по тогда ещё не тронутым долинам и горам Швейцарии, подобно тому, как горячая, жирная, неудобоваримая пища сложных меню ресторанов в Люцерне и Интерлакене служит нам сейчас. Но мы, в нашем «высокоразвитом» состоянии, плюём на Байроновский дух неприхотливости и презрения к пустякам; мы устраиваем из них мелодрамы, полностью забывая, что наше отношение к себе и к вещам в общем одно из самых сопливо-жалобных. Мы не способны написать «Чайлд Гарольда», но мы можем ворчать по поводу и постели, и пола в каждом отеле под солнцем; мы можем отыскивать надоедливых комаров в воздухе и сомнительных насекомых в комнатах; и мы можем оспаривать каждый счёт, предъявленный нам, с усердной настойчивостью, которая почти доводит до безумства как хозяев, так и нас самих. В этого рода важных вещах мы и в самом деле «превосходим» Байрона и других подобных философов-мечтателей, но мы не производим «Чайлд Гарольдов», и мы подошли к странному заключению, что дон Жуан вульгарен, в то время как алчно зачитываемся Золя! На такую вот высоту подняла нас наша культура! И как фарисей в Евангелии, мы благодарим Бога за то, что мы не такие, как все прочие люди. Мы рады, что не такие, как арабы, африканцы, индусы; мы гордимся нашими слоновьими ногами и нашей разделяющей линией пальто; эти вещи свидетельствуют о нашей цивилизованности и о том, что Бог одобряет нас больше, чем любой другой вид созданий. Мы принимаем на себя владение народами на правах не грома войны, а звона обеденных тарелок. Мы не поднимаем армии, а строим отели; и мы оседаем в Египте, как и в Гамбурге, чтобы одеваться, и ужинать, и спать, и одобрительно сопеть на всё вокруг нас до такой степени, что уже почти привыкли называть коренных жителей мест, которые узурпируем, «иностранцами». Мы и есть иностранцы, но каким-то образом всегда об этом забываем. Как только мы соблаговолим построить отели, то сразу же называем эту местность своей. Мы поражаемся дерзости франкфуртцев, которые претендуют на отдых в Гамбурге, пока там длится наш «сезон»; мы удивляемся, как они смеют это делать! И, по правде сказать, они и сами, кажется, поражаются собственной смелости и застенчиво пробираются по «Кургартен», словно боясь оказаться вышвырнутыми охраной вон. То же самое происходит и в Египте; мы часто изумляемся тому, что называем «дерзостью этих иностранцев», то есть коренных жителей. Мы считаем, что они должны гордиться тем, что принимают нас и наши слоновьи ноги; радоваться при виде таких благородных и прекрасных представителей цивилизации, как тучный выскочка с его отвисшим пузом и с его семьёй, состоящей из неуклюжих юношей и длинноногих девушек с огромными зубами; радоваться при виде английской «мамаши», которая никогда не стареет, а носит моложавые причёски с невинными завитками и чьи морщины ежегодно «разглаживают» парижские искусники. Сын пустыни, говорим мы, должен быть счастливым и благодарным при виде всего этого и не требовать слишком больших «барышей». Фактически, сын пустыни не должен получать так много, как это заведено; он очень хороший слуга, конечно, но как человек и брат – тьфу! Египет может быть его страной, и он может любить её, как мы любим Англию, но наши чувства важнее, чем его, и нет никакой связующей симпатии между Слоновьими Ногами и сожжённой солнцем Наготой!

Так в конечном итоге рассуждал сер Четвинд Лайл, дородный джентльмен грубого сложения и с грубой физиономией, сидя в глубоком кресле в главном холле, или лоджии, отеля «Джезире Палас», покуривая после обеда в компании двоих или троих товарищей, с которыми сдружился во время пребывания в Каире. Сер Четвинд любил выражать вслух свои мнения на радость как можно большему числу слушателей, которые удосуживались ему внимать, и сер Четвинд имел некоторое право на свои мнения, поскольку он был редактором и собственником огромной лондонской газеты. Его титул был озвучен совсем недавно, и никто толком не знал, как он умудрился его заполучить. Изначально он был известен на Флит Стрит под непочтительным прозвищем «жирный Четвинд», которое происходило от его тучности, маслянистости и общего впечатления вежливо-бессмысленной доброжелательности. У него была жена и две дочери, и одной из его целей было выдать замуж своих драгоценных детей во время зимовки в Каире. Время пришло, поскольку цвет уже медленно покидал прекрасных девочек-роз, тонкие лепестки изящных бутонов начинали увядать. И сер Четвинд немало слышал о Каире; он понимал, что огромная свобода была здесь дозволена в отношениях между мужчинами и девушками; что они вместе выезжали на экскурсии к пирамидам, что ездили на низкорослых осликах по пескам под луной, что они совершали на Ниле лодочные прогулки по вечерам и что, короче говоря, было больше возможностей для брака среди глиняных горшков Египта, чем в суете и шуме Лондона. Так что он устроился здесь сыто и удобно и в целом полностью довольный своей вылазкой; вокруг было много завидных холостяков, и Мюриэл и Долли искренне старались во всю. Как и их мать – леди Четвинд Лайл; она не выпускала ни одного «завидного жениха» из поля своего ястребиного зрения, и в этот самый вечер она предстала во всей своей прелести, поскольку намечался костюмированный бал в «Джезире Палас»: превосходное мероприятие, устроенное хозяевами ради развлечения их доходных гостей, которые, конечно же, прекрасно платили – можно даже сказать, скрупулёзно. Благодаря приготовлениям, которые уже развернулись к этому празднику, лоджия, с её великолепными египетскими декорациями и роскошными современными удобствами, стояла почти безлюдной, не считая сера Четвинда и его небольшой компании друзей, перед кем он разглагольствовал в перерывах между неспешно выпускаемыми облачками дыма по поводу убожества арабов, пугающего воровства шейхов, некомпетентности его личного переводчика и ошибочности мнения тех людей, которые считали египтян хорошим народом.

– Они, конечно, высокие, – сказал сер Четвинд, оглядывая свой свободно отвисающий живот, подобный подпоясанному воздушному шарику. – Я допускаю, что они высокие. Это так – большинство из них таковы. Но я замечал и низкорослых среди них. Хедив не выше меня. И лицо египтянина очень обманчивое. Черты нередко красивые, случайным образом классические, однако умное выражение отсутствует напрочь.

Здесь сер Четвинд выразительно помахал сигарой, как будто он охотнее предположил бы, что тяжёлая челюсть, толстый нос с прыщом на кончике и широкий рот с чёрными зубами внутри, которые были выдающимися особенностями его собственной физиономии, изображали более «умное выражение», чем любой характерный, прямой, восточный тип загорелого лица, когда-либо виденный или изображённый.

– Я, вообще-то, не вполне с вами в этом согласен, – сказал человек, который растянулся во весь рост на диване с сигарой. – У этих загорелых ребят чертовски красивые глаза. И мне не кажется, что им не достаёт какой-то выразительности. И это мне напоминает того, вновь прибывшего сегодня товарища, который всем кажется египтянином самого лучшего сорта. Хоть на самом деле он и француз, провансалец; его все знают – это знаменитый художник Арман Джервес.

– В самом деле! – и сер Четвинд приподнялся при этом имени. – Арман Джервес! Сам Арман Джервес?

– Собственной персоной, – засмеялись остальные, – он приехал сюда, чтобы изучать восточную женщину. Редкостную старомодность найдёт он среди них, смею заметить! Он не пока славится портретами. Ему следует нарисовать принцессу Зиска.

– А кстати, я хотел вас спросить об этой леди. Кто-нибудь знает, кто она? Моя жена страстно жаждет выяснить, насколько она – ну, эээ… – благопристойная личность, знаете ли! Когда у тебя молодые дочери, то нельзя не быть осторожным.

Росс Кортни, человек на диване, медленно поднялся и потянул свои длинные мускулистые руки, лениво наслаждаясь этим действием. Он был спортивной личностью с неограниченными возможностями и огромными владениями в Шотландии и Ирландии; жил он радостной, беспечной жизнью бродяги по всему миру в поисках приключений, и он испытывал презрение к общественным условностям – в том числе и к газетам, и к их издателям. И когда бы сер Четвинд ни заговорил о своих «молодых дочерях», у него прорывалась непочтительная улыбка, поскольку он знал, что младшей из них было уже почти тридцать. Он также узнавал и избегал коварных ловушек и подводных камней, расставленных для него леди Четвинд в надежде на то, что он сдастся в плен очарованию Мюриэл или Долли; и теперь, когда он думал об этих двух красотках и невольно сравнивал их в уме с другой женщиной, о которой они только что говорили, улыбка, что уже начала появляться на его губах, стала бессознательно расширяться, пока его красивое лицо не засияло почти весельем.

– Честное слово, я не думаю, что это имеет значение в Каире! – сказал он с прелестным легкомыслием. – Люди из несомненно респектабельных семей менее благонадёжны, чем те, о которых никто не знает. А что до принцессы Зиска, то её сверхъестественная красота и ум открыли бы ей двери куда угодно, даже если бы у неё не было денег, которые перевешивают все эти качества.

– Она исключительно богата, как я слышал, – сказал молодой лорд Фалкворд, второй из компании ленивых курильщиков, поглаживая свои едва заметные усики. – Моя мать считает, что она разведена.

Сер Четвинд поглядел очень серьёзно и торжественно покачал своей жирной головой.

– Что же, нет ничего особенного в том, чтобы быть в разводе, знаете ли, – рассмеялся Росс Кортни. – В наши дни это представляется естественным и разумным итогом брака.

Сер Четвинд всё равно выглядел мрачным. Он отказывался вступать в подобный дерзкий разговор. Он, в любом случае, был солидный и женатый, и он не испытывал никакого сочувствия к огромному множеству людей, чей брак оказался ошибкой.

– Так значит, принца Зиска не существует? – спросил он. – Это имя звучит так, будто имеет русское происхождение, и я думал, – как и моя жена, – что муж этой леди мог бы запросто оставаться в России, в то время как здоровье его жены могло бы вынудить её зимовать в Египте. Думаю, зима в России сурова.

– Это стало бы весьма разумным раскладом, – зевнул лорд Фалкворд, – но моя мать так не думает. Моя мать думает, что нет вообще никакого мужа, что его никогда и не было. Фактически, моя мать имеет по этому поводу очень серьёзное предубеждение. Но моя мать всё равно старается навещать её.

– Правда? Леди Фалкворд на это решилась? Ох, что же, в таком случае! – и сер Четвинд раздул свой воздушный шар, что пониже груди. – Конечно, леди Четвинд Лайл не будет более щепетильной в этом вопросе. Если леди Фалкворд бывает у принцессы, то не может быть никаких сомнений по поводу её нынешнего общественного положения.

– Ох, я не знаю! – пробурчал лорд Фалкворд, поглаживая свои пушистые губы. – Видите ли, моя мать – весьма необычная личность. Когда губернатор был жив, она едва ли выходила хоть куда-нибудь, знаете ли, и все, кто заходил к нам домой в Йоркшире, должны были предоставлять ей свои родословные, так сказать. Это была зверская скука! Но теперь моя мать принялась за «изучение характеров»; она любит все типы людей из её окружения, и чем более они перемешаны, тем более она ими довольна. Это факт, уверяю вас! Значительная перемена произошла в моей матери с той поры, как старый губернатор умер!

Росса Кортни это, казалось, позабавило. Перемена и вправду совершилась в леди Фалкворд – перемена внезапная, таинственная и удивительная для многих из её прежних избранных друзей с «родословной». При жизни её мужа её волосы имели мягкий серебристо-серый цвет; её действия были обдуманными и сдержанными; но два года спустя после смерти добродушного и благородного лорда, который берёг её как зеницу ока и до последнего вздоха считал её самой прекрасной женщиной в Англии, она появилась с золотыми косами, персиковым цветом лица и фигурой, которую тщательно массировали, натирали, разминали и искусственно утягивали до состояния положительного подобия сильфы. Она танцевала как фея, – она, кого ещё недавно называли «старой» леди Фалкворд, она курила сигареты, она смеялась как ребёнок над каждой банальностью, – любой шутки, даже грубой, плоской и неловкой, было достаточно для того, чтобы зажечь её лёгкую импульсивность весельем; и она флиртовала – о, небеса! – как она флиртовала! – мастерски, грациозно, со знанием дела и с апломбом, которые почти доводили Мюриэл и Долли Четвинд Лайл до бешенства. Они, бедняжки, оказались напрочь выбитыми с поля битвы её превосходным тактом и искусством организации «обороны», и они соответственным образом ненавидели её и называли между собой «чудовищной старухой», какой, быть может, она и представала в тот момент, когда её служанка раздевала её. Однако она проводила исключительно «приятное время» в Каире; она называла своего сына, обладавшего слабым здоровьем, «мой бедный дорогой маленький мальчик!», а он, хоть ему и стукнуло двадцать восемь в последний день рождения, съёжился до такого отчаянного положения подневольника под её напористостью, наглой весёлостью и общей фривольностью поведения, что не мог и рта раскрыть без упоминания о «моей матери», используя «мою мать» в качестве колышка, на который нанизывал свои личные мнения и эмоции, равно как и мнения и эмоции прочих людей.

На страницу:
1 из 4