bannerbanner
Такая вот… Дети войны
Такая вот… Дети войны

Полная версия

Такая вот… Дети войны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Чтобы там хорошо поднабраться, денег ему для этого не требовалось. Компанейская шоферня, тоже недавние воины-освободители, с добродушными шутками подсобляла ему добраться до буфета, где угощали вином, но не из чувства жалости, а исключительно только в знак мужской солидарности. Ведь каждый из них мог оказаться на его месте, ведь каждому был припасён свой осколок да промахнулся. Пей, Гриша! Пей!

Тогда Гришин дух воспарял. Он на равных матерился с товарищами, смеялся, забыв свою отметину в позвоночнике.

Однажды, возвращаясь из школы, я увидел дядю Гришу на пыльной сельской дороге. Широко расставив крепкие руки с большими, как лапы варана, ладонями, он, извиваясь всем корпусом, споро преодолевал расстояние уже от чайной к дому.

Начитавшись Гайдара, нет, не разрушителя России, а того, кто написал про тимуровцев, я, хоть никогда и не был пионером, с готовностью кинулся Грише навстречу, предлагая свою помощь.

Опрокинувшись на спину, оскалив в победной улыбке свои, по-лошадиному широкие, ещё не изношенные зубы, он послал меня нормальным русским языком к истоку всех истоков. Хотя прошло более десятка лет, как сметливый вражеский осколок нашёл своё место в Гришиной спине, Потягунчик всё ещё чувствовал себя мужчиной.

Да, война…

Когда-то мне посчастливилось быть в известном берлинском парке, где стоит знаменитый воин-освободитель, вставший во весь богатырский рост над зеленью газонной травы, и я вспомнил Гришу Потягунчика, нашего бондарского ратоборца.

Воин-освободитель одной рукой прижимал девочку-Европу, а другая его рука сжимала опущенный меч, разваливший пополам фашистский перевертень. Чем не образ, чем не метафора сельского шлемоносца, которому уже никогда в жизни не прижать к сердцу, ни своего, ни чужого ребёнка, ползающему на своём чреве, «аки гад». И тоска его будет жалить и в пяту, и в голову до самого смертного часа.

Да, война…

Андел! Андел прилетел…

Я невидимку заметил – то ангела волос!

Я потаимку услышал – то ангела голос!

Юрий Кузнецов

Холодная, пуржистая зима тысяча девятьсот пятьдесят первого года. Ранний заледенелый вечер. Мне десять лет. Вытертое пальтишко на вате, доставшееся мне по наследству от брата и жиденькая бедная кровь почти не греют. Маленькая станция посреди России не освещена, сюда еще не провели электричество. Стеклянные пузыри керосиновых ламп пустыми сосульками вморожены в стены. Экономиться керосин. Внутри станции холодно, скучно и тоскливо. Кажется сейчас во всем мире такая же неуютность и бедность

До села Бондари далеко, более двух десятков километров. Там мой дом, моя семья. Завтра Рождество. Мать теперь готовиться к празднику. Жарко натоплена большая, в пол-избы, русская печь. На лавке, возле печи, дежа с тестом для завтрашних блинов. Кирпичи на лежанке горячие, как на летнем солнцепеке. Хорошо лежать! Пусть в трубе возится и поскуливает нечистый, его хвостатого и рогатого в дом не пускает крест, которым мать на ночь затворила чело у печи. Спать не страшно. Одно плохо – ночь проходит быстро. Не успеешь, глаза прикрыть, а мать уже будит: – «Вставай, нечего бока отлеживать! Пора уроки учить. Под лежачий камень вода не потечёт» – и суёт в руки картошку. Картошка горячая, обжигает пальцы, пляшет в ладонях, будоражит. Вот уже и сон улетел. Вот уже и хорошо…

А здесь, на этой станции пусто, поезда равнодушно пролетают мимо, и только иногда, тяжело дыша от длительного гона, отдыхает какой-нибудь товарняк, груженный чугунными болванками, щебнем, или пассажирский, местного значения, как наш, выпустит пар, по-старчески охнет и, двинув туда-сюда шатунами, прихрамывая, снова тронется в путь.

За окнами зябкая серая поволока. Пассажиров – никого. Только я да мой двоюродный брат Васятка, так называют его мои родители, с красивой, сошедшей с новогодней открытки женщиной в белом пуховом, берете, из-под которого пружинисто выбивались крупные кольца темных волос. Руки женщина прятала в меховую муфту – зимняя мечта городских модниц тех времен. Женщине тоже было зябко и неуютно, здесь, под холодным взглядом мертвых керосиновых ламп. Только мои брат Васятка, в щегольском кожаном пальто-реглан цвета спелой вишни, в белых отороченных желтой кожей бурках из хорошего фетра, с «беломориной» во рту, все улыбается и всячески шутит, стараясь развеселить женщину.

В мою сторону он уже и не смотрит, Хотя, с полчаса назад, резко ткнув меня головой в сугроб, обещал расквасить нос, если я без разрешения буду за ним ходить и высматривать, чем они с Валентиной, так звали женщину, занимаются за скрипучей дверью угольного сарая, что стоял на задворках станции.

Васятка, или, как позже стали называть его мои родители, Василий Леонтьевич, в то время был молодым парнем двадцати шести лет, недавно демобилизовавшимся из армии, где прослужил восемь или девять лет в разведке. Война его пожалела, и пуля, выпущенная немецким снайпером, попала в автоматное ложе, разнеся его в щепки, а на излёте воткнулась в левую лопатку, не повредив ничего существенного и, предоставив ему, возможность всякий раз, при случае, хвастаться тем, что и его кровь была пролита за нашу Советскую Родину.

Вообще, Василий Леонтьевич был хорошим малым. Красавец, статный и высокий, которым не без причины гордились мои родственники за его внимательное и доброе отношение к ним, за его рассудительность и ум. Недаром же он, имея за спиной только ремесленное училище, работал в нашем райисполкоме служащим и получал хорошую, по тем временам, зарплату.

Но один грешок за ним водился: он долго не мог или не хотел жениться. Все его сверстники при бабах, с детьми живут, а он все ходит гоголем.

Каждую свою «залётку» он всякий раз приводил к себе домой, на одобрение родителям. Но родителям, почему-то, ни одна из невест не нравилась, и мой двоюродный брат, меняя этих самых «залёток» как хотел, и на судьбу вроде не обижался.

Что и говорить, девчата к нему льнули. Да и как не льнуть, если война всех мужиков кругом выкосила, остались одни покалеченные, да пьянь-дурнотравье.

На этот раз брат решил привести родителям на смотрины невесту из города, с которой, он только что познакомился, будучи в Тамбове командированным по делам службы. Валентина, новая невеста, по разговорам недовольных родственников, была женщиной опытной, работала врачам в тюремной больнице, где ловила женихов, как говорил мой дядя Егор, на «живца»»

За время пребывания в городе, а брат тоже жил у бабушки, где я проводил зимние каникулы, мои городские родственники успели составить мнение о Валентине, которую Васятка каждый вечер приводил к нам. Так как Валентина сама жила на квартире, а после кино, ходить по улицам и стоять в подъездах, было холодно, да и небезопасно, даже для разведчика. Уголовники сновали по городу, как шершни.

Однажды мой брат уже приходил домой с порезанной рукой, выбивая нож у бандита, и бабушка ему строго-настрого запретила гулять по ночам:– «Кукуй уж здесь со своей кралей, чтоб греха не нажить!»

Два или три раза Валентина оставалась у нас ночевать. Бабушка сгоняла меня с кровати, которая предоставлялась в распоряжение новой подруге моего уважаемого брата, а мы с ним, постелив один на двоих овчинный тулуп, ложились на пол.

Мне было хорошо и уютно лежать вместе с братом, и я не артачился, а с охотой переходил спать на пол.

Однажды я проснулся от какой-то возни на кровати и тяжелых вздохов: вероятно, нашей гостье снился не хороший сон, и мне стало жалко ее, я протянул руку, чтобы разбудить брата и сказать ему об этом, но рука только нащупала мягкую шерсть, на овчине. Васятки рядом не было. Наверное, он по легкой нужде вышел на улицу, и я, затаив дыхание, стал его ожидать.

Вздохи постепенно перешли в стон. Тревожась за гостью, я потихоньку на цыпочках подошел к кровати – узнать, в чем дело, может воды принести или еще что, но резкий толчок ногой в грудь опрокинул меня снова на пал. Оказывается, брат уже хлопотал над Валентиной, прижимал ее плечи к подушке, чтобы она сильно не билась. Я хотел сказать, чтобы он поставил ей градусник, но, обидевшись, не стал ничего говорить, а, уткнувшись носом в подушку, уснул.

Утром Васятка, глядя на меня, прислонил палец к губам и потихоньку показал кулак, но я отвернулся и не стал его ни о чем спрашивать. Пусть теперь его невеста, как угодно болеет, я не подойду… И градусника не подам.

Под Рождество у брата кончалась командировка, ему надо было возвращаться домой.

– Вот хорошо Господь рассудил! – перекрестилась бабушка, – И ты с ним поедешь, каникулы кончаются, а тебя, кроме него, везти до

Бондарей некому. Одного зимой пускать боязно. Слава Богу, провожатый будет!

Васятка всеми силами отнекивался, брать меня с собой не хотел. Говорил, что ему такой «прицеп» не нужен, что он сам не знает, как добираться будет, может, пешком идти придется, кабы не заблудиться, зимний след переменчив…

К моему удивлению на вокзале нас ожидала Валентина, которая, поцеловавшись с Васяткой, чмокнула за одно и меня в озябшую щеку.

– Вот, бабка Фёкла довеска прицепила. Ты за ним пригляди, он, хоть, маленький, да шустрый, как ртуть, затеряется – ищи потом! – брат, строго на меня посмотрел и пошел за билетами.

Мы с Валентиной остались сидеть на желтом из толстой прессованной фанеры ЭМПЭСовском диване, праздно разглядывая озабоченных пассажиров. Валентина достала из белого маленького ридикюля карамельку и дала мне. Конфетка сладким камушком перекатывалась у меня на языке, и я страшно завидовал брату, что у него есть такая яркая и праздничная, как нарядная елочка, подружка.

Васятка пришел весёлый, держа веером розоватый трилистник билетов. От Васятки хорошо попахивало то ли одеколоном, а то ли вином – сразу не разберешь.

– Аллес, значит, звездец! Едем! До отца дозвонился. Он за нами на станцию лошадь пришлет. Гощу конюха.

Отец Васятки, дядя Левон, был председателем колхоза в Ивановке, деревне, от которой до Бондарей около семи километров. Домой мне надо еще добираться как-нибудь.

Дойду!

В Ивановке жил и сам Васятка. На работу в райисполком, он приезжал на «голубках», обитых железом санках с изогнутыми, как грудь у голубя, полозьями на передке и с высокой резной спинкой. Катись хоть до Москвы! —


И вот мы – все трое, воодушевленные легкой дорогой и предстоящими праздниками, втиснулись в пригородный поезд Тамбов-Инжавино. Паровоз дал прощальных – два коротких и один длинный гудок и, припадая на все колеса, потащил вагоны с тамбовским людом в заснеженную степь.

Забитые снегом окна еле-еле цедят скудный зимний день. В вагоне накурено, тесно и зябко. Васятка, поскрипывая кожаным трофейным пальто, переминается с ноги на ногу, не зная, куда пристроить свою невесту. Мне досталось местечко на краю лавки, и я, втянув голову в воротник, радовался, что вот я какой шустрый – успел захватить место.

Но долго радоваться мне не пришлось.

– Давай, слазь! Чему вас, оглоедов, в школах учат? Женщинам место уступать надо!

Васятка, согнав меня, по-хозяйски уселся на мое место, немного потеснив бабу с кошелкой. Та только искоса взглянула на него, а сказать ничего не сказала.

Брат обеими руками потянул Валентину за талию на себя и усадил на колени, расстегнув свой реглан. А я так и остался стоять притиснутый к заледенелому окну вагона.

Поезд часто останавливался, выпуская пассажиров у каждого полустанка, и мы трогались дальше. В вагоне становилось просторнее. Вот уже освободилось место и для меня, и я с готовностью уселся, пытаясь согреться и немного расслабить затекшие ноги. Но рассиживаться мне долго не пришлось.

– Станция Березай! Кому надо – вылезай!

Васятка легонько толкнул меня кулаком в бок и пошел к выходу. Это была наша станция.

«Ну, всё – подумал я. – Почти приехали. Почти дома. В санях теперь тулуп лежит. Не будет же Васятка на свой роскошный реглан тулуп напяливать, вот я в овчину и залезу».

Вышли. Паровоз дал гудок, вагоны вздрогнули, как от испуга, и поезд отправился дальше по своей колее.

На станции никаких «голубков» не было – не прилетели. Сверху и снизу мело. Было видно, что это основательно и надолго.

– Ну-ка, сгоняй вон за тот угол на дорогу, скажи дяде Гоше, что мы его тут, на станции ждем. Пусть сюда подъедет. А то метёт – Брат, заслонившись воротником от ветра, слегка ссутулился. Было видно, что и он тоже здорово прозяб.

Одна Валентина, раскрасневшись, подставляла лицо ветру, и я видел, как на ее разгоряченных щеках, на ресницах таяли снежинки. Она просунула ладони в меховую муфту, и так стояла, разравнивая небольшие сугробики снега своим белым, ручной валки, сапожком.

Она выжидательно посмотрела на меня, и я, отвернувшись, пошел на соседнюю от здания станции улицу, где стояла забегаловка, узнать – там ли со своими «голубками» конюх Гоша. Завтра праздник, и он наверняка воспользуется моментом, чтобы пропустить через себя граммов 100—150 для сугрева, как говориться.

Но чайная била закрыта. Пусто и, тоскливо она смотрела на меня морозными бельмами окон. Редкие прохожие, загораживаясь воротниками, спешили в теплые жилища. Ни лошадей, ни санок возле чайной, да и на самой улице, не было, лишь ветер, волоча белые крылья вьюги, рыскал по всем углам, хозяйничая в поселке, сметая с изломанных крыш жесткие, как березовые опилки, снег.

Высматривать на улице конюха Гошу на «голубках» в такой чичер, то есть, в неуютность, зябкость, в суконном пальтишке, одетом на одну ситцевую рубаху, было невмоготу. Конюх Гоша и сам найдет дорогу на станцию. Как мне не пришло в голову сказать об этом своим попутчикам?!

Обрадованный удачной мыслью, я снова вернулся на станцию, где в заде ожидания мне показалось гораздо теплее, чем на улице, хотя высокая круглая обитая черной жестью, печь уже, или еще не топилась. Ладони ощущали только стылую шершавую поверхность проржавевшего на сгибах, железного листа, и – всё.

В зале так же никого не было, только Валентина и мои брат, сцепившись руками, сидели на станционном диване так близко друг от друга, что их губы почти соприкасались.

«Наверное, дышат друг на друга, греются» – подумал я, и присел рядом на краешек скамьи. Брат искоса посмотрел на меня, что-то тихо сказал своей подруге, и они вышли на улицу, оставив мне весь диван. А, что делать и чем заняться одному в пустом помещении я не знал, и тут же прошмыгнул вслед за парочкой в дверь.

Постояв немного на ветру, я заскучал, покрутил головой, – Васятки с Валентиной нигде не было. Невдалеке стоял дощатый сарай с открытыми воротами. Я отправился туда.

Нырнув в полную темноту, я стал приглядываться. У стены, сбоку от ворот, за большим ворохом каменного угля я увидел двуединую фигуру моих спутников. Они были так увлечены, что не заметили моего появления, и я подошел совсем близко.

В одно мгновение огнецветные крылья вспорхнули, и двуединая фигура распалась. Валентина резко одернула пальто, и с приоткрытым ртом растеряно уставилась на меня.

Мой двоюродный брат, почему-то разозлившись, схватил меня за шиворот и быстро сунул головой в угольную пыль, перемешанную со снегом.

От неожиданности я глубоко вздохнул, в горле запершило, и я закашлялся. Брат ещё раз резко встряхнул меня и, тихо матерясь, волоком

за воротник вытащил на улицу.

Я, плача и вытирая замёрзшими руками лицо, вернулся на станцию, в зал ожидания. Мне было обидно, и я не понимал – за что так сильно разозлился на меня Васятка.

Через некоторое время, отряхивая снег с одежды, в зале появилась и влюбленная парочка.

Валентина, виновато улыбаясь, достала из ридикюля яркий, как розовый бутон, душистый носовой платочек и стала вытирать моё лицо. Платочек сразу же обмяк и почернел.

– Ах, какие мы чумазые! – сказала Валентина и протянула

в золотой бумажке шоколадную конфетку: – Бери, бери!

Обида потихоньку ушла. Ну, за что обижаться? взрослые бывают всегда правы. Незачем мне было соваться в этот проклятый сарай. Там бы и без меня обошлись…

Я всем нутром, почувствовал, что я нарушил какую-то высшую связь, распалось что-то цельное, единое и потаенное.

Терпкая сладость шоколада нежно обволакивала нёбо, зубы увязали в этой сладости, рождая блаженство. До этого-момента я о вкусе шоколада не имел никакого понятия, и теперь с восторгом медленно двигая языком, продлевал удовольствие.

Валентина, заметив с каким вожделением, я облизываю губы, протянула мне еще два завернутых в золото кирпичика, которые тут же оказались у меня во рту, насыщая сладостью гортань.

Но все проходит. Осталось только вспоминание вкуса.

Да здравствуют все женщины на свете!

Да здравствует Валентна!

Ощущая свою вину, я подошел к Васятки и сказал, что пойду снова смотреть – не приехал ли за нами дядя Гоша. Брат только раздраженно махнул рукой» и прижал к себе свою спутницу, закрыл ее широким и сильным телом.

На улице, конечно, никаких саней «голубков» и никакого Гоши не было, лишь ветер, развлекаясь, сдувая с крыш, как с молока, белую пену.

День был серым и скучным. Возвращаться в помещение станции не хотелось: я, понимая, что мое присутствие там излишне, нежелательно, и лучше от этой парочки быть в стороне. Но стоять просто так на морозе было холодно, и я отвернул у старой ватной шапки уши, завязал тесемки у подбородка и стал, оглядываясь, думать – чем бы еще заняться, чтобы не окоченеть основательно.

Улица была длинная, в конце улицы стояла одинокая ветла, как закутанная в платок баба» вышедшая на дорогу провожать своих родимых.

В большинстве русских поселении на краю, обочь дороги, всегда можно было увидеть одинокое дерево, как символ, как напоминание о том, что тебя провожают, что тебя будут ждать и, возвращаясь в родное гнездо, ты встрепенешься сердцем, увидев при дороге старушку-мать, или, когда матери уже не будет на белом свете, одинокая ветла напомнит тебе о ней, будет поджидать тебя, и былое обернется явью, и ты отмахнешь рукавом соринку, попавшую в глаз, и ускоришь шаги в ожидании невозможного…

Но я тогда об этом еще не думал, не было у меня еще длинных дорог. Я думал как можно быстрее добежать до ветлы той, прикоснуться к ней ладонью» постоять рядом: дальше раскинулась заснеженная степь без конца и края, а за этим заснеженным простором, мой дом, где теперь жарко натоплена печь, где мать, подоив корову, гремит посудой, готовясь к завтрашнему празднику, и. старый, прокудный кот ластится к ногам, выпрашивая пузырящегося после цедилки, теплого молочка.

«Андел прилетел! Андел!» – всплеснет руками… Бежать было легко и весело. Улица расступалась передо мной, снег бил плотным, и лишь редкие собаки, спохватившись, не со злом, а так, для порядка, лаяли мне вслед. Вот оно и дерево»! Заледенелая кора не грела, и пальцы стыли на ней, как на жести. Стая ворон, стряхивая на землю снег, поднялась с веток, покрикивая на меня недовольно и зло, бесцельно покружились и снова сели каждая на свое место.

Ни впереди кого! Лишь кустики придорожной полыни зябко вздрагивали, подставляя свои сухие метелки порывам ветра.

От продолжительного бега я почти согрелся, и обратно возвращался шагом. Незаметно, крадучись, дворами, как лазутчик, пробирался вечер.

Низкие сумерки. В окнах станции зажглись желтые огни. Над покатой ее крышей, то, припадая к ней, то, поднимаясь, залохматился из трубы дым. На ночь топили печи.

Я уже понял, что за нами никто не приедет – или Гоша пьян, или конь издох.

В помещении станции уютно потрескивала печь, разбрасывая по стенам т потолку пугливые тени. Мертвые сосульки ламп ожили, за пыльными стеклами затрепетали желтые бабочки огней. Идти никуда не хотелось.

Васятка, увидев меня, облегченно вздохнул и. встал с дивана:

– Ну, вот и все! Поехали!

Я с удивлением на него посмотрел. На чем ехать, когда на улице, ни машины, ни саней нет?

Васятка натянул перчатки, взял Валентину за талию, бережно поднял ее с дивана и надвинул ей по самые уши пушистый берет.

Идти такую даль пешком, да еще в метелицу, да еще на ночь, глядя, было рискованно. Но бывший старшина разведки, имевший боевые награды, сказал: «Поехали!»» – значит, мы когда-нибудь, но обязательно будем дома.

Поначалу я даже обрадовался, что мы наконец-то сдвинулись с места. «А, Гоша нас встретит на дороге, чего время терять!» – сказал старшина разведроты, штурмовавший в свое время Берлин, сминая фетровыми бурками выглаженный снег.

Идти было хорошо. Ветер, дуя в спину, шаг был легкий. Снег похрустывал, словно капустные листья под ногами. Мело, но не так, чтобы уж очень. Васятка ухажористо придерживал под руку Валентину, а я семенил сзади. Шли молча. Мне говорить было не с кем, а моим спутникам слова были не нужны. Они, иногда, прислонялись головами друг к другу, целовались, как голубки, да простится мне столь банальное сравнение, и шли дальше.

Они останавливались, останавливался и я, соблюдая расстояние двух шагов, как при ходьбе. Теперь-то я знал, что третий – всегда лишний, и не лез им под ноги.

Мы уже давно вышли за пределы поселка, отсюда станции не было видно, а перед нами раскинулось необъятное снежное поле. В то время лесозащитных полос еще не было, и глазу не во, что было упереться. Я оглянулся, высотное здание элеватора растворилось в снежной замяти, и только темная, призрачная тень слегка проступала сквозь белую кисею.

Впереди, пластаясь над землей, пролетали черные большие птицы, безмолвные, как само окружающее пространство. Однажды нашу дорогу пересекла огромная собака, которая, повернувшись всем туловищем, остановилась, глядя на нас, и, казалось, весело щерилась.

Васятка одной рукой попридержал подругу, другую руку сунул за пазуху и вытащил блестящий, никелированный трофейный пистолет, тот, которые я у него подсмотрел, когда он маслом для бабушкиной швейной машины протирал какие-то железяки и винтики.

Вначале я думал, что это немецкая зажигалка, но небольшой пенальчик с патронами внес ясность в назначение столь заманчивого для мальчишеских глаз предмета. Тогда, у бабушки, я потаенным голосом попросил брата показать мне «наган», он строго посмотрел на меня, подумал, и, отвернувшись, вытащил из кармана пистолет и, наставив на меня, нажал спусковой крючок. Я отпрянул в сторону, но после щелчка из ствола вырвался веселый колеблющийся язычок, пламени. Но меня обмануть было трудно, это совсем не тот пистолет, который он разбирал и смазывал маслом, хотя точь-в-точь такой же и никелированный.

Теперь мой брат, одной рукой придерживая подругу, другую вытянул вперед – вспыхнуло короткое пламя, и раздался оглушительный выстрел, от которого Валентина слегка присела. Собака, как на пружинах, подпрыгнув на все четыре ноги, метнулась в сторону и скрылась за снежной пеленой. Позже говорили, что это был волк.

Васятка озабочено посмотрел вокруг, постоял немного, и, подозвав меня, велел идти впереди, чтобы – «как паршивая овца не отставал от стада, и был всегда на виду». За «овцу» я, немного обиделся и убежал далеко вперед.

Мело только снизу, а сверху сыпалась одна снежная пыль. Через эту пыль, через снежную мглу, стая пробиваться, пока еще робкий желтоватый свет луны. Она неровным обмылком скользила по реденьким размытым облачкам, отстирывая небесное полотно.

Сквозь снежный свей, проглядывал санный путь с вмерзшими каштанами конского навоза.

Возле темных шаров кружились вороны, они еще не торопились на ночлег, и с недовольным видом отскакивали в сторону, когда я подходил к ним, но не улетали, всем своим птичьим инстинктом понимая мою безобидность.

Я и сам со стороны, наверное, был похож на растрепанного галчонка с перебитыми крыльями: длинные полы суконного, перешитого из солдатской шинели пальто, безвольно вскидывались и царапали снежный наст, когда я проваливался в колею. Оторванный козырек нахлобученной на глаза шапки, тонкая шея, выглядывающая из воротника, к тому же, руки, сунутые в карманы, сковывали мои движения, – приходилось при ходьбе двигаться корпусом вправо-влево, как это делают крупные птицы.

Идти размерным шагом мне надоело. Было холодно, и я, время от времени переходил на бег, отрываясь довольно далеко от своих спутников, пока короткий свист брата не останавливал меня, и я снова ждал, когда попутчики приблизятся ко мне, потом снова плелся, но уже за ними, тяжело волоча, ноги.

Мгла сгустилась настолько, что на снегу от луны стала проступать моя тень, и я все норовил придавить ее валенком, а она все ускользала от меня и ускользала,

Лунный свет из желтого превратился в белый – точь в точь, если запрокинуть голову, увидишь луну, как широко горящий фитиль в стеклянном пузыре керосиновой лампы. От снега и высокой луны было достаточно светло, чтобы не сбиться с пути-дороги, на которой уже не топтались птицы, лишь конские шары кое-где серебрились, покрытые инеем.

Хотя да прошли уже довольно приличный путь, нам так никто и невстретился. Спасительный Гоша теперь, наверное, завалившись за печную трубу, спит и видит хорошие сны, ведь завтра же Рождество, и всем, даже конюху Гоше, который по пьяному делу забыл о нас, должны были сниться только хорошие сны.

На страницу:
2 из 3