Убить некроманта
Я не хотел его убивать. И уж, во всяком случае, не наслаждался происходящим. Но меня приперли к стенке.
Пропади оно пропадом, мое наследство! Мне в любом случае не светило получить много. Но меня грызла мысль: а что если он выздоровеет, распустит по стране ворюг, а после этого свалится с коня или еще как-нибудь сыграет в ящик? Что я тогда буду делать? Мне же и так остается не государство, а загаженный свинарник, у меня и так будет непочатый край работы. И нечем платить исполнителям. Да еще и разбойников я получу на свою голову?
О, если бы я мог решить, что это его каша и ему ее расхлебывать!
Не получалось. Я слишком хорошо знал, что мой батюшка не расхлебает. И пока жандармерия возится с ворьем, кто-нибудь умный попросту на нас нападет и в очередной раз откусит кусок нашей территории.
Меня тошнило от этих мыслей. Я двое суток не мог спать, не мог жрать, и все валилось из рук. Я ждал, что будет. В глубине души я надеялся, что батюшка одумается, когда у него спадет лихорадка.
Не одумался. Через двое суток он сидел в большой приемной, сияя, как надраенный медный пятак. Обожающие придворные не могли на него налюбоваться.
А батюшка вещал:
– Вот что значит Божий Промысел! Государь должен быть милосерд, и для осуществления милосердия мне оставлено мое земное существование!
А я думал: лучше бы ты печной налог снизил и провинциальным сеньорам чеканить свою монету запретил. Из милосердия.
Я терпеть не мог говорить в толпе, но он не ловился с глазу на глаз. Поэтому я все-таки сказал против всех своих правил:
– Государь, прошу нижайше, может быть, вы все-таки еще подумаете над этим решением?
На меня зашикали со всех сторон. А батюшка побагровел и взревел на весь зал:
– И ты смеешь мне об этом говорить, Дольф?! Ты, стервятник, жестокосердная тварь! У тебя, я вижу, все внутри переворачивается, когда кто-то желает угодить Богу и людям! Ты хоть одну минуту можешь не думать о зле, выродок?!
– Я хотел бы объяснить свою точку зрения…
Я еще очень хотел договориться. Но мне не удалось в свое время спасти Нэда. И теперь я не мог спасти… Не дело некромантов – спасать.
У меня и вправду все внутри переворачивалось.
А папочка сощурился, выпятил подбородок и процедил сквозь зубы:
– Ты думаешь, просвещенного правителя интересует мнение некроманта? Да я ночей не сплю от горя, думая, что ты наследуешь престол моих предков! Будь уверен, милый сын, я найду способ обойти закон первородства. Я написал письмо Иерарху Святого Ордена. Посмотрим, что он ответит.
Придворные захихикали. А я…
Меня это известие чуть с ног не сбило. Он завещает трон кузену. Или – Людвигу Младшему, как ему Иерарх присоветует. А мне придется узурпировать власть, свою собственную корону – через кровищу и еще неизвестно что… Это если меня не зарежут, когда буду очередной раз ночью возвращаться с кладбища.
Справедливость и милосердие.
И я посмотрел ему в лицо. А он крикнул:
– Да я сегодня же подпишу приказ об освобождении!
И тогда я собрал Дар в луч, в тонкий клинок, почти в спицу – и воткнул ему в горло. А потом провел ниже, к груди, где еще чувствовал остатки его простуды – красное горячее пятно. У меня на душе было скверно.
И мой бедный батюшка захрипел и начал кашлять. К нему все бросились, лекари прибежали, притащили тазы, тряпки – а он все кашлял, задыхался от кашля, захлебывался. Кровь пошла горлом, а он кашлял, кашлял…
Мне хотелось сбежать из этого зала, спрятаться где-нибудь, и отреветься, и кусать пальцы, и проклясть и Дар, и мою детскую просьбу Той Самой Стороне, и мою поганую судьбу… Но я стоял и ждал.
Меня подтолкнули в спину, и я преклонил колена, и отец смотрел на меня бешено и кашлял, и на губах у него выступила кровавая пена, раздувалась пузырями, а он хотел меня проклясть, но не мог – я заткнул ему рот этим кашлем.
И он показывал на меня дрожащей рукой, и все кивали, а он уже не кашлял, а хрипел. А потом глаза у него закатились и помутнели.
Потом я стоял на коленях возле трупа и плакал. Навзрыд. Над отцом, над Людвигом, над Нэдом – и никак не мог остановиться. И все стояли вокруг кольцом и молчали, потому что тот предсмертный жест короля можно истолковать как угодно, а приходилось толковать в мою пользу, потому что отец тоже ничего не успел.
И я ощущал ненависть двора всей спиной, но мне было все равно. Наверное, если бы в тот момент кто-нибудь захотел меня убить, у него бы это вышло. Не знаю. Никто не попытался.
На всех напал столбняк.
И тогда я сказал:
– Мой несчастный отец ошибся. Его решение было не угодно Богу. Поэтому приказа не будет. Позовите монахов, надо позаботиться о теле.
В гробовой тишине кто-то нервно хихикнул. И я подумал, что он, наверное, сейчас представляет, как я поднимаю труп короля. Может, сплясать его заставить?
И тоже вдруг почувствовал, что меня душит хохот. Истерика.
Я щеку изнутри прокусил до крови, чтобы успокоиться. И у меня был крови полон рот, когда я сжег Даром свой дурацкий ошейник. А батюшкина свита стояла и смотрела, как освященное серебро пеплом рассыпалось, с моих плеч сыпется и как я отряхиваю этот пепел, а он жжет мне руки.
Я сплюнул кровь, и все посмотрели на красный плевок на полу с ужасом. И я сказал:
– Я – некромант – наследую престол. И приказываю позвать монахов. Слышите?!
В этот раз они расслышали.
Похороны утомили меня до полусмерти, все силы вытянули.
Погода, помню, стояла мерзкая, тяжелая такая оттепель, пасмур, сырость, грязь… Тучи прямо на башнях лежали, мокрый снег валил, и воздух был пропитан влагой – на виски давил. И вся эта мрачная суета…
Маменька ко мне приходила плакать и молиться. Бранила меня на чем свет – грозилась в монастырь уйти, но не ушла, уехала в дареное имение. За ней ее имущество везли на целом караване повозок. Ей, вроде бы, теперь полагалось всю жизнь в трауре ходить, но она свои церемониальные тряпки и украшения прекрасно забрала с собой. Несколько сундуков с золотом, бриллиантами и прочим подобным. А нищим опять кидала медяки из кошеля, милосердная моя…
Розамунда очень официально попросила у меня разрешения уехать с моей матерью. Сухо, но вежливо.
– Я полагаю, государь, – сказала, а слово «государь» выделила красным, как в летописи, – что младенцу будет полезнее деревенский воздух. Если, конечно, вы не станете возражать.
Я не стал. В этом был резон. Воздух во дворце, действительно…
Я даже не то имею в виду, что отчаянно разило заговорами всех мастей и что мне никто не рвался прийти на помощь – ни канцлер, ни казначей, ни церемониймейстер. Разве только у камергера совесть проснулась: простыни мне стали чаще менять, камины топили нормальными дровами и манжеты с воротниками теперь крахмалили по-человечески, а не так, как раньше. Но это – мелочи.
Я говорю о том, что спать откровенно боялся. Раньше, будучи принцем, не боялся, а теперь был уверен – непременно попытаются прикончить. И никого не мог взять в спальню, чтобы душу погреть, и никому не доверял, а гвардии не то что свою жизнь – пустую скорлупу не доверил бы. Вся дворцовая гвардия была куплена – к бабке гадать не ходи. В розницу. Всеми, кто имел хоть мало-мальскую тень прав на престол.
Верный мой Бернард ничем мне помочь не мог – он даже пугнуть бы никого не мог, невидимый для большинства смертных. Разве что разбудить меня. Но это же не всегда решает дело: в драке я никогда не отличался, и владеть оружием меня не учили, а Дар спросонья не применишь. Обращаться к Оскару я не посмел. Как-то неловко показалось: «Князь, все брось, беги меня охранять», – так, что ли? Он ведь и так ко мне пришел той ночью, когда отца бальзамировали. Пытался утешать, поцеловал… Милый друг, утешение метели, нежность мороза…
Поэтому я решил устроить себе охрану довольно радикального толка. Привел двор в такой ужас, что светские кавалеры не могли шляпы носить – волосы дыбом стояли.
Я поднял шестерых свеженьких светских мальчиков, убитых на дуэлях. То есть таких, которые умели держать мечи, с гарантией. И поставил – двоих у дверей спальни, двоих – у окон. И еще парочку – патрулировать коридор. Земля была мерзлая, сохранились они славненько – и службу несли на зависть гвардии. Я их вооружил, приодел – прелесть.
Но воздуха они, конечно, не озонировали. Я уже давно привык, а вот дворцовая челядь…
Моя бельевщица отказалась в спальню заходить наотрез, пока я оттуда караул не убрал. И то косилась. Но игра стоила свеч: в ночь перед коронацией я проснулся от шума за дверью. Выскочил, в чем был, но живые уже удрали. А из стражников пришлось кинжалы выдергивать.
К тому же утром я еще пару стрел выдернул из тех, кто у окна. И подумал, что все сделал правильно. Разве что одному моему вояке выбили глаз, и я дал ему отставку и уложил в могилу с почестями, а поднял новенького. Так с мертвой свитой и вышел, когда сообщили, что меня ждет святой отец.
Придворные мои замечательные, конечно, особенного восторга не почувствовали. Сразу схватились за надушенные платочки, и кто-то блеванул под ноги священнику, а кто-то кинулся прочь опрометью – уже и коронация не нужна, на моих мертвых ребяток смотреть невыносимо. А священник побледнел, сглотнул, позеленел и выдал вперемежку с тошнотой:
– Государь, да как же вы могли перед всем двором, перед причтом – и вытащить такую погань?! Священный обряд – и рядом святотатство, осквернение могил…
А я хлопнул по плечу того дружка, на котором трупных пятен поменьше, а на втором задрал рубаху и говорю:
– А что мне остается, святой отче? Изрядная часть здесь присутствующих предпочла бы, чтобы дырки переместились с его шкуры на мою. Но мертвому-то все равно, а мне пока что – нет. Каждый король выбирает себе охрану сам – вот я и выбрал. Они, святой отче, меня предать не могут. Им нечем. У них душ нет. И я им доверяю.
И пока я это говорил, живые аристократы на меня смотрели бешеными глазами – непонятно, больше от ужаса или от ненависти. А священник только оценил дырки в мертвой плоти – старые и посвежее – и головой покачал. Но не нашелся, что ответить.
Так они меня и сопровождали в храм, а потом на главную площадь – вместо гвардейцев. Шесть трупаков в гвардейской форме. А народ глазел и, как говорится, безмолвствовал.
Ни одна живая душа не вякнула. И коронация прошла без инцидентов, а присяга потом – тоже.
В гробовом молчании – но без инцидентов.
А после коронации и присяги наши отношения с двором забавно изменились.
Ясное дело! Раньше я был опальный принц, а теперь – законный государь, какой ни есть. Мне присягнули. А это уже совсем другой коленкор.
Если раньше за моей спиной шипели и плевались, то теперь не смели. Теперь – начали пресмыкаться. Выхожу утром, бывало, поздно, потому что уже перед рассветом лег, а церемониймейстер, змея, тот самый, растягивает рожу в улыбке, будто он мертвяк и ему приказали улыбаться, и поет:
– Государь, вы прекрасны! Надеюсь, вы хорошо выспались?
Канцлер с премьером пол шляпами метут. Казначей – все тридцать два показывает, глаза дикие, рожа чудовищная:
– Рад вас видеть, государь. Всегда к вашим услугам, государь.
Дядя, принц Марк, приедет к визитным часам, руки раскинет по-родственному и пытается обозначить объятия, как вампиры поцелуи обозначают – не прикасаясь:
– А, дражайший племянничек! Ну, как ваши дела, дорогой Дольф, как вы поживаете?
А мой кузен, Вениамин, изящный рыцарь с шелковым платочком за обшлагом, обниматься, конечно, не лезет, но улыбку делает и поклон отвешивает:
– Вы хорошо выглядите, дорогой братец.
А я слушал все это слащавое вранье, и меня мутило. Мне за два дня эта проституция опостылела больше, чем их ненависть – за всю жизнь. И на первом же Большом Совете после коронации я решил расставить над все точки.
– Я, – говорю, – господа, не питаю иллюзий насчет вашей любви. И не принуждало вас себя насиловать и говорить мне комплименты, в которые вы и на волосок не верите. Я не дама на балконе, в сладких речах не нуждаюсь. Давайте лучше беседовать откровенно и по делу.
Как они загалдели! Вся беда, мол, была в том, государь, что ваш батюшка был чересчур резко настроен. А то ваши верные подданные, мол, раньше выразили бы вам свое совершеннейшее почтение и преданность. Теперь вы у власти, и все ваши верные слуги могут сказать начистоту, как они вас любят и как всегда любили.
А я сидел в королевском кресле, слушал, как они подличают, и думал, что они, наверное, на самом деле не хотят обмануть меня и что-то этим выиграть. Они подличают просто по обычаю и из любви к искусству. А раз так, то пусть развлекаются и впредь.
Если смогут.
И я сказал:
– Мне подобает речь о преемственности власти. Так вот, подражать отцу – не буду.
И наступила тишина. А за улыбками проступили настоящие лица. Тех, кто меня по-прежнему ненавидел.
– Мне нужен отчет о состоянии казны, – говорю. – О положении в провинциях, о налогах и податях, о стычках на границах – и не так, как раньше, а честно. Вы знаете, я – некромант. Мне служат Те Самые Силы. Я могу и прямо у них спросить.
Их пробрало до костей. Я не так уж и хорошо разбираюсь в людях, но у них заметно вытянулись лица. И побледнели. И глаза вытаращились. И, я думаю, каждый из них решил обезопасить себя от моего гнева.
А для этого при любом дворе существует проверенный способ. И они этот способ применили.
Они принялись поливать друг друга дерьмом. В таком количестве, что я просто диву дался.
Казначей не взял бы гроша из казны, и она была бы полнехонька, если бы канцлер его не принуждал.
Канцлер всегда говорил, что на подкуп иностранных дипломатов и на прочую внешнюю политику требуются бешеные деньги, а сам купил замок на юге у разорившегося семейства и за год превратил его в райское местечко с фонтанами, арбузами и оркестрами. А надежный мир с соседями так до сих пор и не заключен.
Канцлер потратил на замок деньги своей покойной тетки. И вдобавок оплачивал все дипломатические миссии из собственного кармана. Потому что премьер с казначеем делили большую часть королевского дохода между собой, а на остальные нужно было как-то содержать двор. А если бы канцлер вместо премьера не занимался содержанием двора, то мои бедные родители с голоду бы умерли.
А премьер вынужден как-то откупаться от этих бандитов – канцлера и шефа жандармов, у которых ничего святого нет. А самому премьеру есть нечего и дочери на приданое не хватает. А шеф жандармов берет взятки с разбойников, большая часть которых – люди принца Марка, который дерет с живого и с мертвого.
А на границах безобразия, потому что мечи ржавые, лошади старые, а тетива на арбалеты идет гнилая. И все потому, что маршал имеет обыкновение каждой своей девке дарить перстень с бриллиантом, а девок у этого жеребца бывает по трое в ночь…
Я слушал все это и смотрел, как они вошли в раж, и машут руками, и оскаливаются, и брызжут слюной, и сулят кары небесные, а потом врезал кулаком по столу. И они, видимо, вспомнили, что я – некромант, потому что, будь я просто король, им было бы плевать.
Но они вспомнили и притихли. А я сказал:
– Мы будем разбираться по порядку. И очередь дойдет до всех. Поэтому не надо вопить. Успеете.
И пронаблюдал, как у них на мордах выступил холодный пот. Но они, по-моему, честно это заслужили.
Потом у меня было очень много работы.
Требования я имел самые скромные: мне хотелось порядка. Но это оказалось целью почти недостижимой. Мои подданные сопротивлялись мне изо всех сил, потому что в состоянии порядка очень тяжело воровать.
И самое противное, что я понял, взойдя на престол, – казнь любого явного вора из Большого Совета ничего не решает. На нем так много всего держится, у него так много связей, что, если его убить, эти оборванные нитки придется связывать годами. И мне приходилось…
Ох, мне приходилось…
Убеждать. Угрожать. Нажимать.
Я знал, я с раннего детства очень хорошо знал, что любовь подчиненных как средство предотвращения воровства не действует. Они обожали моего отца, но это им воровать не мешало. Даже помогало.
У короны или у Междугорья – все равно. Потому что своя рубашка ближе к телу. Но я не мог им этого позволить: мне кровь из носу нужны были деньги.
Я плевать хотел на придворные пышности. Но я намеревался наладить дела внутри страны и вытряхнуть из карманов наших соседей то, что они у нас за сотни лет награбили.
И еще я хорошо помнил, на что способен страх. И решил пугать их до ночного недержания. Чтобы им и в голову не пришло вякнуть.
Мне хотелось лично контролировать все Междугорье, но путешествовать было не на чем – от меня шарахались лошади. Ну, боятся они трупного запаха, что поделаешь! Для своих телохранителей я в случае необходимости поднимал палых лошадей. Но сам я не люблю слишком уж тесной близости с трупами, и для себя придумал кое-что получше. Попросил Бернарда разузнать, кто в столице лучше всех набивает чучела из охотничьих трофеев. И когда он мне сообщил, я за чучельником послал. Послал живого человека с указанием вежливо пригласить мастера во дворец.
Мужик пришел. Приятный такой, помню, бородатый перепуганный дядька. На меня смотрит, и ноги у него подгибаются.
– Ва-ваше, – бормочет, – ва-ваше просвещенное величество… не представляю, чем могу…
Тогда я живых придворных из приемной выслал. Всех, оставил только мертвый караул в дверях. И говорю ему:
– Ты, почтенный, не нервничай. Ни о чем ужасном просить не стану. И если сумеешь угодить – хорошо заплачу. Ты мне скажи вот что. Было когда-нибудь, чтоб кто-то из знати тебя просил из простой зверюги чучело сделать повнушительнее? Для хвастовства?
Он посмотрел внимательно – и, похоже, понял:
– Это, – говорит, – вроде громадного волка, да? Или медведя больше человеческого роста?
– Вот-вот, – говорю. – Делал?
Он так осмелел, что даже ухмыльнулся.
– Ох, и делал, ваше величество! Самых что ни на есть страшных зверей. И клыки, бывало, вставлял в палец длиной, и когти делал железные… Случалось, как же…
– А мне, – спрашиваю, – сделать можешь?
Он уже в полную силу ухмыльнулся, даже про мертвецов у дверей забыл. Чучельник свой человек – тоже со смертью дело имеет, сердце закаленное, спокойный малый.
– Позабавиться, – говорит, – желаете, ваше величество?
– Да, – говорю, – милый друг. Сделай мне вот кто. Возьми вороных жеребцов… пару. Или трех. И сделай мне из них чучело такого коня… пострашнее, повнушительнее. Можешь ему в пасть клыки вставить, можешь в глазницы – красные стекляшки или там – копыта железом оковать… Короче, чем жутче выйдет, тем лучше. Как тебе фантазия подскажет. Но чтобы на такого Тому Самому сесть было не стыдно. Заплачу пятьдесят червонцев, а если очень понравится – еще и прибавлю.
Тут он совсем расплылся. На такие деньги при разумном подходе мужику год можно прожить.
– Может, – говорит, – ваше величество, у вас какие особые пожелания есть?
– Особое, – отвечаю, – только одно. Внутри должны быть кости. Настоящие кости настоящей лошади. Все. А остальное – тебе виднее.
Он замучился кланяться, когда уходил. Похоже, вообще не чаял живым выйти из моих покоев. Молва мне такую славу создала… Но чучельник больше не боялся.
Работал неделю. А через неделю мне привезли конягу. На телеге, под парусиной. Загляденье! В полтора раза больше обычной лошади. Роскошная грива – до земли. Голова – череп с клыками, обтянутый шкурой, глаза красные, дикие. Во лбу – стальной крученый рог. На груди и по бокам – стальная кованая чешуя, как у дракона. Копыта тоже стальные и раздвоенные, вроде козлиных. Взглянешь на него – оторопь берет. Я восхитился.
У меня денег было не в избытке, но я мужику сотню отдал, не пожалел. И пожаловал придворную должность – лейб-чучельник. Понял: он точно мастер. С выдумкой. И может мне еще понадобиться.
А когда он ушел, я поднял чучело. Чучело – тот же труп, особенно если кости внутри. И жеребец прекрасно встал. Чудесный, не гниющий поднятый мертвец.
Я назвал своего игрушечного конька Демоном – для себя, конечно, ему-то кличка ни к чему, мешку с опилками, – и теперь ездил на нем верхом. Когда моя свита в города выезжала – улицы пустели, такие мы были внушительные. Аллюр у моего вороного вышел механический, мерный, как у машины с пружиной – совершенно неживой, зато очень быстрый. Дивная идея: жрать ему не надо, отдыхать не надо, увести никто не может, потому что мой Дар его движет. К тому же ни в какой битве подо мной коня не убьют, с гарантией.
Чтобы поднятого мертвеца уложить без Дара, его надо сжечь. Потому что, даже если на части его раскромсать, части будут дергаться, пытаться довыполнить приказ.
Впрочем, к делу.
Теперь расстояния в королевстве для меня сократились вдвое. И я смотрел на свою страну.
Правда, и страна тоже смотрела на меня. Ужас летел впереди. Паника. У меня в свите были живые и мертвые вперемежку – хотя что это я болтаю? Мухи, если по чести, все-таки были отдельно, а котлеты отдельно: трупы – рядом со мной, а живые – поодаль. Я своих мертвых гвардейцев периодически менял – зимой реже, летом чаще, но свеженькие меня повсюду сопровождала, потому что живым я, хоть они разбейся, не верил, не верил, не верил! Никакой их лести не верил. Знал, что никакой страх их не заставит говорить правду, когда речь идет об их выгоде. А мертвые не продаются и не врут. Поэтому меня и сопровождали мертвые, а Междугорье задыхалось от ужаса.
Я увидел провинции, о которых не имел понятия, потому что в мою голову с детства было крепко вколочено: Междугорье – это столица. Я увидел провинции, и мне стало тошно, я был не готов к такому, а они так жили столетиями и привыкли так жить, и им было не плохо, и не гнусно, и не страшно.
Я им казался гораздо страшнее, чем их жизнь. Я был неожиданный и новый, а весь будничный ужас в их городах – привычен. И двигающиеся мертвецы, оказывается, для моих подданных страшнее, чем смерть близких.
Я увидел города, утонувшие в грязи и дерьме, подыхающие от голода. И слышал от их бургомистров, которые зеленели от страха, когда встречали меня, что они платят мне налоги, о которых я никогда не слышал. Что с мужичья здесь дерут последнее, чтобы расплатиться со столицей… Клянусь Богом или Той Стороной: эти деньги шли не в казну, а в карманы мелкой сволочи, говорившей от моего имени.
И я вешал мелкую сволочь и сообщал горожанам, сколько с них в действительности следует. Но они не верили и содрогались от страха. Они верили сволочи больше, чем мне: сволочь-то своя, живая, теплая, понятная, в отличие от государя-чудовища. И потом обо мне же говорили, что я беспощаден даже со своими верными слугами.
Я насмотрелся на казни, вершившиеся моим именем, и на произвол, вершившийся моим именем. Приказал запороть кнутом до смерти судью, который творил что хотел, ссылаясь на мои несуществующие указы. Но он был сущим воплощением справедливости в глазах здешней толпы, а я как был, так и остался тираном и кошмарным сном.
Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я ненавидел ворье. Не только тех, кто воровал у короны, но и тех, кто грабил по большим дорогам. В Междугорье краденое было дешевле купленного, а воровать было выгоднее, чем работать. И меня это бесило. Мои патрули – живые и мертвые – рыскали по лесам и горам, следя за порядком и наводя смертельный ужас на разбойников, а заодно и на пострадавших. Ворам, попавшимся на деле и отправленным добывать руду и уголь или мостить дороги, сочувствовали. Мне – нет.
За два года я четырежды заказывал моему вороному новые копыта, потому что старые стирались до шкуры. И Междугорье меня хорошо узнало, а я хлебнул дурной славы полной ложкой.
Моя страна мечтала от меня избавиться. А я мечтал сделать из нее великую империю.
За эти два года в шкуре моего вороного зазияли три дырки от стрел. В моей шкуре – одна, под правой ключицей. Мертвые гвардейцы нашли лучника – у них отлично выходят такие вещи, ибо нюх на смерть они имеют, как у гончих. Им оказался наемник, ему заплатил очередной вор аристократической крови, меня оценили в золотую десятку. И я повесил того, кто заплатил, а того, кто стрелял, отправил на каторгу, хотя все мои живые советники утверждали, что справедливее сделать наоборот.
А у меня была своя справедливость. Уроды жалели того, кто казался им ближе по духу. Того, кто предпочел заплатить за грязную работу. Сочувствовали трусости и подлости, от которых меня мутило. Потому что если бы имели чуть больше храбрости, то тоже поискали бы, кому заплатить за меня.