bannerbanner
Великий Гэтсби. Главные романы эпохи джаза
Великий Гэтсби. Главные романы эпохи джаза

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 23

– Эту карточку прислал мне Джимми, – сказал он, копаясь дрожащими пальцами в бумажнике. – Взгляните.

Я увидел фотографию особняка Гэтсби – с трещинками по углам, запачканную прикосновениями множества пальцев. Мистер Гэтц усердно указывал мне одну деталь за другой. «Вот сюда посмотрите!» – и заглядывал мне в глаза, ожидая увидеть в них восхищение. Старик так часто демонстрировал эту фотографию разным людям, что, думаю, она стала для него более реальной, чем сам особняк.

– Это мне Джимми прислал. Очень хорошая карточка, по-моему. Смотреть приятно.

– Да, очень. А вы давно виделись с Джимми?

– Он приезжал повидаться со мной года два назад, купил мне дом, в котором я нынче живу. Конечно, когда он сбежал из дома, мы разругались, но теперь-то я понимаю, у него были на это причины. Он знал, что его ждет большое будущее. И был со мной очень щедр – с тех пор, как добился успеха.

Видимо, ему не хотелось возвращать фотографию в бумажник – он еще с минуту продержал ее перед моими глазами. Но все же вернул и тут же вытащил из кармана старую потрепанную книжку под названием «Хопалонг Кэссиди»[19].

– Вот, посмотрите, он читал эту книгу еще мальчиком. Сейчас вы все поймете.

Он отпахнул заднюю обложку, перевернул книгу, чтобы я мог прочесть написанное на форзаце. Там было отпечатано: РАСПОРЯДОК ДНЯ, под ним дата – 12 сентября 1906. А еще ниже:

Подъем 6.00 утра.

Упражнения с гантелями, перелезание через забор 6.15–6.30.

Изучение электричества и др. 7.15–8.15.

Работа 8.30–4.30 вечера.

Бейсбол и др. спорт 4.30–5.00.

Упражнения в красноречии, осанка и как ее приобрести 5.00–6.00.

Обдумывать, какие изобрете- ния нужно сделать 7.00–9.00.


ОБЩИЕ РЕШЕНИЯ

Не тратить время на Шефтерса или [имя, неразборчиво].

Больше не курить и не жевать резинку.

Мыться каждый день.

Прочитывать одну развивающую книгу или журнал в неделю.

Откладывать 5 долларов [перечеркнуто] 3 доллара в неделю.

Лучше относиться к родителям.

– Я на эту книгу случайно напал, – сказал старик. – Она многое объясняет, верно?

– Многое.

– Джимми просто не мог не добиться успеха. То такое решение примет, то эдакое, и так все время. Вы заметили, что он про развивающую книгу написал? В этом он разбирался. Однажды сказал мне, что я жру как свинья, так я его поколотил.

И книжку закрывать ему тоже не хотелось. Он прочитал все записи вслух, значительно поглядывая на меня. По-моему, он почти ожидал, что я перепишу их для собственного употребления.

Незадолго до трех из Флашинга приехал лютеранский священник, и я начал невольно поглядывать в окно, надеясь увидеть и другие машины. То же и отец Гэтсби. Но время тянулось, пришли и в ожидании выстроились вдоль стены вестибюля слуги, и старик начал беспокойно помаргивать, говорить что-то невнятное и тревожное насчет дождя. Священник несколько раз посмотрел на часы, я отвел его в сторону, попросил подождать еще полчаса. Без толку. Никто не приехал.

Около пяти наша состоявшая из трех машин вереница достигла кладбища и остановилась под густой моросью у ворот – впереди катафалк, до ужаса черный и мокрый, за ним лимузин, в котором сидели мистер Гэтц, священник и я, а за нами немного отставший моторный фургон Гэтсби с четырьмя-пятью слугами и почтальоном Вест-Эгг – все промокшие до нитки. Когда мы проходили в ворота, я услышал, как затормозила еще одна машина, и кто-то зашлепал, нагоняя нас, по раскисшей земле. Я оглянулся. То был мужчина в совиных очках – тот, что три месяца назад дивился в библиотеке Гэтсби на книги.

С той ночи я его ни разу не видел. Не знаю, откуда ему стало известно о похоронах, даже имени его не знаю. Струи дождя стекали по толстым стеклам его очков, и он снял их и протер, чтобы посмотреть, как из вырытой для Гэтсби могилы вытаскивают и скатывают защищавший ее от воды брезент.

Я попытался думать о Гэтсби, однако он ушел уже слишком далеко, и я вспомнил только, без негодования впрочем, что Дэйзи не прислала ни телеграммы, ни цветов. До ушей моих донеслось невнятное бормотание, что-то вроде: «Блаженны мертвые, на коих падает дождь», а затем Совиноглазый произнес молодецким голосом: «Воистину так!»

Мы торопливо пошли под дождем к машинам. В воротах он заговорил со мной:

– Прямо к дому я не поспел.

– И никто не поспел.

– Да что вы, – испугался он. – О Господи, как же так? Они же к нему сотнями приезжали!

Он снял очки, снова протер стекла снаружи и изнутри и сказал:

– Несчастный сукин сын!

Определенная часть самых живых моих воспоминаний связана с предрождественскими возвращениями на Запад из частной школы, а позже – из университета. Те, кому предстояло ехать дальше Чикаго, сходились в шесть часов декабрьского вечера на тусклом, старом вокзале Юнион-Стейшн, чтобы торопливо попрощаться с несколькими чикагскими друзьями, уносимыми потоком каникулярного веселья. Помню шубки девушек, возвращавшихся домой из пансиона мисс Такой или Этакой, их щебет, парок изо ртов, поднятые над головами ладони, которыми мы помахивали, увидев давних знакомых, помню взаимные приглашения: «Ты к Ордуэям заглянешь? А к Херси? А к Шульцам?» – и длинные зеленые билеты, крепко сжимаемые руками в перчатках. И помню, наконец, стоявшие у перрона мрачновато-желтые вагоны железной дороги «Чикаго, Милуоки и Сент-Пол», казавшиеся такими же веселыми, как само Рождество.

Когда паровоз вытягивал нас в зимнюю ночь, и настоящий снег, наш снег, распростирался вокруг, мерцая за окнами, и тусклые огни маленьких висконсинских станций проносились за ними, воздух внезапно становился резким, девственным, крепким. Возвращаясь из вагона-ресторана, мы в каждом холодном тамбуре вдыхали этот воздух полной грудью, без всяких слов сознавая наше единство со страной – всего на один странный час, а когда он закончится, мы снова растворимся в ней без следа.

Таков мой Средний Запад – не хлеба, не прерии, не затерянные в них шведские городки, но подрагивающие возвратные поезда моей юности, и уличные фонари, и санные колокольчики в морозном мраке, и тени венков из ветвей остролиста, бросаемые льющимся из окон светом на снег. Я – неотъемлемая часть всего этого, немного высокопарная оттого, что память моя хранит те долгие зимы, немного самодовольная потому, что вырос я в доме Каррауэев, в городе, чьи здания многие десятилетия носили имена их владельцев, да носят и сейчас. Я понимаю теперь, что рассказал, в конечном счете, историю Запада: Том и Гэтсби, Дэйзи, Джордан и я – все мы родом оттуда и все, быть может, обладаем одним общим изъяном, который мешает нам с головой уйти в жизнь Востока.

Даже в мгновения, когда Восток волновал меня пуще всего, когда я с особой силой ощущал его превосходство над скучающими, раскидистыми, расползшимися городами, что стоят по ту сторону Огайо и зудят от бесконечных пересудов, щадящих только детей да глубоких стариков, – даже тогда я чувствовал в нем нечто извращенное, перекошенное. Особенно в Вест-Эгг, которое и поныне появляется в самых фантастических моих снах. В них оно походит на ночную сцену Эль Греко: сотни домов, одновременно и привычных, и гротесковых, припавших к земле под вздувшимся, низко нависшим небом и тусклой луной. На переднем плане четверо мужчин во фраках идут по тротуару с носилками, на которых лежит пьяная женщина в белом вечернем платье. Свисающая с носилок рука ее болтается, холодно поблескивая драгоценными камнями. Мужчины производят степенный разворот и входят в дом – не в тот, какой нужен. Впрочем, имени женщины ни один из них не знает, да оно им и не интересно.

Таким начал являться мне после смерти Гэтсби Восток – перекошенным до того, что как ни напрягал я глаза, а выправить его не мог. И когда воздух наполнился голубоватым дымком ломких листьев и ветер начал срывать с веревок зябнувшее после стирки белье, я решил вернуться домой.

Однако перед отъездом мне надлежало докончить одно неловкое, неприятное дело. Возможно, правильнее было бы с ним не связываться, но мне хотелось уехать, все приведя в порядок, не оставить на берегу никакого сора, пусть даже я был уверен, что услужливое, равнодушное море быстро смоет его. И я встретился с Джордан Бейкер, и рассказал ей, что думаю о случившемся с нами и о том, что случилось со мной после, и она выслушала меня, неподвижно покоясь в большом кресле.

Джордан была одета для гольфа, и, помню, я подумал, что она походит на хорошую иллюстрацию к какому-то рассказу, – чуть приподнятый, не без франтовства, подбородок, волосы цвета осенней листвы, лицо такого же смуглого тона, как митенка на лежавшей поверх колена руке. Когда я закончил, Джордан, не снизойдя до комментариев, сказала мне, что помолвлена. Я не поверил ей – хоть и знал о существовании нескольких мужчин, за каждого из которых она могла выйти, просто кивнув ему, – однако притворился удивленным. С минуту, не больше, я гадал, не совершаю ли ошибку, но затем быстро обдумал все еще раз и встал, собираясь проститься.

– Так или иначе, но ты бросил меня, – вдруг сказала Джордан. – Тогда, по телефону. Сейчас мне на тебя наплевать, но тогда это было чем-то новеньким для меня и на недолгое время выбило из седла.

Мы пожали друг дружке руки.

– Да, а помнишь наш давний разговор о водителях? – прибавила она.

– Смутно – а что?

– Ты сказал тогда, что плохому водителю ничто не грозит только до встречи с другим таким же. Ну вот я и встретила другого плохого водителя, так? Я о том, что была слишком неосторожна и оттого сильно ошиблась в моих предположениях. Я считала тебя человеком честным, прямым. Думала, что ты втайне гордишься этим.

– Мне тридцать, – ответил я. – Я уж пять лет как вышел из возраста, в котором человек врет себе и зовет это честностью.

Она не ответила. Рассерженный, все еще наполовину влюбленный в нее, полный огромных сожалений, я ушел.

Как-то в конце октября я увидел на улице Тома Бьюкенена. Он вышагивал впереди меня по Пятой авеню с обычной его настороженной агрессивностью – руки слегка разведены в стороны, словно в готовности сбить с ног любого, кто встанет на его пути, голова резко поворачивается то вправо, то влево, едва поспевая за неспокойными глазами. Я замедлил шаг, не желая его нагонять, но тут он остановился, чтобы окинуть мрачным взглядом витрину ювелирного магазина. И вдруг заметил меня и пошел мне навстречу, протягивая руку.

– В чем дело, Ник? Ты не хочешь пожать мою руку?

– Не хочу. Ты знаешь, что я о тебе думаю.

– Ты спятил, Ник, – быстро сказал он. – Спятил ко всем чертям. Не понимаю, что на тебя нашло.

– Что ты сказал в тот день Уилсону, Том? – спросил я.

Он молча уставился на меня, и я понял, что правильно догадался, куда пропал тогда на три часа Уилсон. Я повернулся, намереваясь уйти, но Том шагнул за мной следом и схватил меня за плечо.

– Я сказал ему правду, – начал он. – Уилсон пришел к двери моего дома, когда мы еще готовились к отъезду, я послал вниз слугу, сказать, что нас нет, и тогда он ворвался в дом и силой пробился наверх. Он обезумел настолько, что мог убить меня, если бы я не сказал, чья это была машина. Все время, какое он провел в моем доме, его рука сжимала в кармане револьвер… – Том помолчал, с вызовом глядя на меня. – Ну, сказал я ему, ну и что? Этот малый все равно кончил бы плохо. Он пускал пыль в глаза – сначала тебе, потом Дэйзи, – а на деле-то был бандит бандитом. Переехал Мертл, как собаку, и даже не притормозил.

Я мог сказать ему только одно: ты заблуждаешься, но это было непозволительно.

– И если ты думаешь, что я жил припеваючи… знаешь, когда я приехал в ту квартиру, чтобы отказаться от нее, и увидел на буфете чертову коробку собачьих галет, я сел и зарыдал, как ребенок. Господи, какой это был ужас…

Я не мог ни простить его, ни одобрить, но понимал, что сделанное им было, на его взгляд, полностью оправданным. Бездумность и беззаботность – все беды от них. Они были людьми беззаботными, Том и Дэйзи, они разбивали вдребезги вещи и жизни, а затем возвращались в свой мир денег или безбрежной беззаботности – не знаю уж, что удерживало их рядом друг с дружкой, – предоставляя другим разгребать оставленную ими грязь…

Я пожал ему руку, да и глупо было не пожать, потому что мне показалось вдруг, что я разговариваю с ребенком. И он зашел в ювелирный магазин купить низку жемчуга – а может, всего лишь пару запонок, – навсегда избавившись от моей провинциальной привередливости.

Когда я уезжал, дом Гэтсби еще стоял пустым – трава на его лужайке уже сравнялась высотою с моей. Один из таксистов нашей деревни ни разу не проехал мимо ворот дома без того, чтобы не остановиться на минуту и указать на него своему пассажиру; возможно, это он в ночь, когда случилось несчастье, отвозил Дэйзи и Гэтсби на Ист-Эгг и, возможно, получал теперь удовольствие, рассказывая об этом. Мне его россказни слушать не хотелось, и, сходя с поезда, я никогда в его машину не садился.

Субботние ночи я проводил в Нью-Йорке, поскольку блестящие, ослепительные приемы Гэтсби оставались в моей памяти такими живыми, что я по-прежнему слышал негромкую музыку и непрестанный смех, доносившиеся из его парка, по-прежнему видел снующие по подъездной дорожке машины. А в одну ночь услышал и машину вполне материальную, увидел, как ее огни замерли у парадных ступеней дома. Но выяснять, что там к чему, не стал. Скорее всего, приезжал некий запоздалый гость, проведший какое-то время на другом конце земли и не знавший, что веселье закончи- лось.

В последнюю ночь – чемодан мой был уложен, машина продана хозяину бакалейной лавки – я пошел к дому, чтобы еще раз взглянуть на этого огромного, несуразного неудачника. Какой-то мальчишка куском кирпича нацарапал на белой ступени похабное слово, ставшее особенно отчетливым под светом луны, и я подошвой соскреб его с камня. А потом вышел на пляж и присел на песке.

Огромные береговые дома были уже по большей части закрыты, огни почти нигде не горели, только призрачно светившийся паром медленно шел по Проливу. Луна поднималась все выше, лишившиеся смысла дома таяли в ее свете, и постепенно я начинал понимать, как когда-то расцвел этот старый остров под взглядами голландских моряков, став для них свежей, зеленой грудью нового мира. Исчезнувшие деревья его, деревья, уступившие место дому Гэтсби, когда-то шепотком потакали последнему и величайшему из всех человеческих мечтаний; и на преходящий, зачарованный миг человек, наверное, затаил перед ликом нового континента дыхание, приневоленный к эстетическому созерцанию, коего он и не жаждал, и не понимал, последний раз в истории столкнувшись лицом к лицу с чем-то, соразмерным его способности удивляться.

И сидя там, размышляя о давнем, неведомом мире, я вдруг представил себе, как поразился Гэтсби, впервые увидев зеленый огонек, горевший на краю причала Дэйзи. Долгий путь прошел он, чтобы попасть на свою голубую лужайку, и мечта его, надо думать, казалась ему такой близкой, что потерпеть неудачу в попытке ухватить ее было попросту невозможно. Он не знал, что она уже осталась у него за спиной, где-то там, в лежащей за Нью-Йорком бескрайней тьме, среди раскинувшихся в ночи полей Америки.

Гэтсби верил в зеленый огонек, в оргастическое будущее, что год за годом отступает от нас. Да, оно не дается нам в руки, но это не важно – завтра мы и побежим быстрее, и руки протянем дальше… И в одно прекрасное утро…

Так мы и бьемся, лодки, идущие против течения, и оно неустанно относит нас в прошлое.

Ночь нежна

ДЖЕРАЛЬДУ и САРЕ

Многих fêtes[20]И вот уже мы рядом. Ночь нежна……А здесь твоя странаИ тот лишь свет, что в силах просочитьсяСквозь ставни леса и засовы сна.Джон Китс. Ода соловью[21]

Часть первая

I

На приятнейшем берегу Французской Ривьеры, примерно посередине пути от Марселя до итальянской границы, стоит большой, горделивый, розоватых тонов отель. Почтительные пальмы силятся остудить его румяный фасад, короткая полоска слепящего пляжа лежит перед ним. В последние годы он обратился в летнее прибежище людей известных и фешенебельных; но десять лет назад почти совершенно пустел после того, как в апреле его английская клиентура отбывала на север. Ныне вокруг него в изобилии теснятся летние домики, однако в пору, на которую приходится начало нашего рассказа, крыши всего лишь дюжины старых вилл дотлевали, точно кувшинки в пруду, посреди густого соснового леса, что тянулся от этого принадлежавшего семейству Госс «Hôtel des Étrangers»[22] до отделенных от него пятью милями Канн.

Отель и рыжеватый молельный коврик его пляжа составляли единое целое. Ранними утрами в воде отражались далекие Канны, их розовые и кремовые старинные укрепления, лиловатые, ограждающие Италию Альпы, все они подрагивали на морской глади, колеблемые зыбью и кругами, которые расходились от достававших до нее усиков водорослей, покрывавших чистые отмели. Незадолго до восьми на пляж спускался мужчина в синем купальном халате; приготовляясь к купанию, он долго оплескивал себя холодной водой, громко пыхтел и крякал, а затем с минуту барахтался в море. После его ухода на пляже царил в течение часа покой. Вдоль горизонта ползли уходившие на запад торговые суда; во дворе отеля перекликались судомойки; на соснах подсыхала роса. А по прошествии этого часа на извилистой дороге, что тянется вдоль именуемой Маврскими горами гряды невысоких холмов, отделяющих побережье от собственно Прованса, начинали гудеть клаксоны автомобилей.

В миле от моря, там, где сосны сменяются запыленными тополями, одиноко стояла железнодорожная станция, – от нее июньским утром 1925 года открытая двухместная машина повезла к отелю Госса двух женщин, мать и дочь. Лицо матери, еще сохранявшее следы миловидности, коим предстояло в скором времени скрыться под сеткой полопавшихся сосудиков, выражало спокойствие и приятную уверенность в себе. Однако взгляд каждого, кто их видел, мгновенно обращался к дочери, в чьих розовых ладонях, в щеках, словно подсвеченных восхитительным внутренним пламенем, красневших, как у ребенка после холодной вечерней ванны, присутствовала несомненная магия. Ее изящное чело отлого поднималось туда, где взметались волнами, завитками и ниспадавшими на него прядями пепельно-светлые и золотистые волосы, окаймлявшие лоб, как намет окаймляет геральдический щит. Большие, яркие, чистые, влажно сияющие глаза; щеки, озаренные натуральным румянцем, – это светилась под кожей кровь, которую разгонял по ее жилам мощный мотор молодого сердца. Тело девушки нежно медлило на самом краешке детства – ей было почти восемнадцать, утро ее жизни подходило к концу, но роса еще покрывала ее.

Когда внизу под ними показалась жаркая граница неба и моря, мать сказала:

– Чует мое сердце, не понравится мне здесь.

– А мне и так уж домой хочется, – ответила девушка.

Говорили они весело, но явно не знали, в какую сторону им податься, и незнание это уже наскучило обеим – к тому же двигаться абы куда, этого им было мало. Обе жаждали восторженного волнения, и жажда эта порождалась не столько необходимостью подстегнуть утомленные нервы, сколько ненасытностью заслуживших каникулы первых в школе учеников.

– Поживем там три дня – и домой. Я первым делом закажу по телеграфу каюту на пароходе.

С гостиничным портье разговаривала, снимая для них номер, девушка, – французская речь ее была пересыпана присловьями, но несколько заторможена, как будто девушке приходилось их припоминать. Номер они получили на первом этаже, и, распаковав вещи, она выступила сквозь французское окно под слепящий свет дня и немного прошлась по тянувшейся вдоль всего отеля каменной террасе. Походка у нее была балетная, торс не оседал при каждом шаге на бедра, но словно тянулся вверх, отталкиваясь от распрямленной поясницы. Здесь, на террасе, Розмари облило горячее сияние, бросившее ей под ноги четкую, усеченную тень, и девушка отступила назад – свет слишком резал глаза. В пятидесяти ярдах от нее жестокий блеск солнца отнимал у Средиземного моря одну краску за другой; под балюстрадой допекался на подъездной дорожке отеля полинявший «бьюик».

Вокруг было пусто, какое-то оживление замечалось только на пляже. Троица британских нянюшек вязала, украшая носки и свитера узорами викторианской Англии, узорами сороковых, шестидесятых, восьмидесятых годов, и сопровождая это занятие аккомпанементом следующих, словно магические заклинания, строгим правилам сплетен; ближе к воде обосновалось под полосатыми зонтами человек десять, а дети их гонялись по отмелям за безбоязненной рыбой или лежали нагишом, поблескивая под солнцем умащенной кокосовым маслом кожей.

Когда Розмари вышла на пляж, мимо нее пронесся и с восторженным воплем ворвался в море мальчик лет двенадцати. Чувствуя, как ее кожу покалывает от изучающих взглядов незнакомых людей, она сбросила купальный халат и последовала примеру мальчика. Проплыв лицом вниз несколько ярдов, она оказалась на отмели, и встала, покачиваясь, и побрела вперед, подволакивая стройные ноги, словно отяжелевшие от сопротивления воды. Зайдя в нее почти по грудь, Розмари оглянулась на пляж: лысый, одетый в купальное трико мужчина с моноклем в глазу, пучками длинных волос на груди и нагло лезущим в глаза глубоким пупком, не сводил с нее изучающего взгляда. Розмари перехватила его, и мужчина выронил из глазницы монокль, вмиг затерявшийся среди украшавших его грудь замысловатых усов, и налил себе стаканчик чего-то из бутылки, которую держал в руке.

Розмари снова легла ничком на воду и отрывистым кролем поплыла к плоту для купальщиков. Вода и выталкивала ее, и нежно тянула вниз, подальше от зноя, обтекая волосы, забегая в укромные уголки тела. Розмари кружилась в ней и кружилась, переворачиваясь с боку на бок, обнимая ее, нежась в ней. До плота она добралась запыхавшейся, и там загорелая женщина с белейшими зубами окинула ее взглядом, и Розмари, устыдившись вдруг белизны своего тела, повернулась на спину и неторопливо направилась к берегу. Когда она вышла из воды, волосатый мужчина с бутылкой в руке заговорил с ней.

– А знаете – там за плотом акулы водятся, – национальности он был неопределенной, но по-английски говорил с неторопливой оксфордской протяжностью. – Вчера они сожрали двух английских моряков стоящего в Гольф-Жуане flotte[23].

– Боже мой! – воскликнула Розмари.

– Они всегда за flotte ходят, питаются отбросами.

И остеклянив глаза, дабы показать, что заговорил он с ней лишь из желания предупредить ее, мужчина отступил на два семенящих шага и налил в стаканчик новую порцию выпивки.

Не без приятности смущенная, поскольку во время этого разговора внимание всех, кто сидел на пляже, вновь обратилось к ней, Розмари огляделась в поисках места, где она могла бы присесть. Понятно было, что каждое семейство безраздельно владело полоской песка, лежавшей непосредственно перед его зонтом; кроме того, люди то и дело переходили от зонта к зонту, переговаривались со знакомыми, и отходили, – словом, пляжем правил дух общности и попытка присоединиться к ней отдавала бы бесцеремонностью. Несколько дальше, где песок был усеян галькой и пучками сухих водорослей, расположилась компания с такой же белой, как у Розмари, кожей. Члены ее лежали не под пляжными зонтами, а под ручными парасолями, вообще ясно было, что они – не из здешних аборигенов. В конце концов Розмари выбрала себе место в пространстве, разделявшем людей смуглых и белокожих и расстелила на песке свой халат.

Лежа на нем, она сначала слышала голоса, потом чьи-то шаги огибали ее, чьи-то тела заслоняли от солнца. Один раз шею Розмари овеяло теплое, запышливое дыхание любознательного пса; она чувствовала, как ее кожа понемногу пропекается солнцем, и вслушивалась в тихое, усталое «фа-фаа» испускавших дух волн. Потом ее ухо стало различать отдельные голоса, и она услышала, как кто-то с презрением рассказывает об «этом Норте», прошлой ночью похитившем из кафе в Каннах гарсона, чтобы распилить его надвое. Рассказ был обращен к беловолосой женщине в вечернем платье, очевидном реликте вчерашнего вечера, ибо на голове женщины еще сидела диадема, а на плече угасала разочаровавшаяся в жизни орхидея. Розмари, ощутив неясную неприязнь и к женщине, и к ее компании, отвернулась.

По другую от этой компании сторону ближе всех к Розмари лежала под шалашиком из зонтов и составляла некий список, выписывая что-то из раскрытой на песке книги, молодая женщина. Бретельки ее купального костюма были стянуты с плеч, спускавшаяся от нитки матовых жемчужин спина, где красноватая, где оранжево-коричневая, светилась под солнцем. Лицо женщины было и жестким, и миловидным, и несчастливым. Она взглянула Розмари в глаза, но не увидела ее. За нею лежал на песке крупный мужчина в жокейской шапочке и трико в красную полоску; за ним женщина с плота, эта ответила на взгляд Розмари и несомненно ее увидела; далее следовал мужчина с длинным лицом и золотистой львиной гривой – голубое трико, непокрытая голова, – он очень серьезно беседовал с молодым человеком в черном купальном костюме, явным латиноамериканцем, разговаривая, оба выкапывали из песка комочки водорослей. Люди эти, подумала Розмари, по большей части приехали сюда из Америки, но что-то отличает их от американцев, с какими она знакомилась в последние месяцы.

На страницу:
12 из 23

Другие книги автора