Полная версия
Путник и лунный свет
К рассвету мне сделалось очень дурно, и когда потом я слегка протрезвел, то обнаружил, что у меня пропали золотые часы. Я был ужасно потрясен, и впал в экстатическое отчаянье. Ты пойми: утрата золотых часов сама по себе не такое уж великое несчастье, даже если тебе двадцать, и это твоя единственно ценная вещь на свете. Но когда тебе двадцать, и к рассвету ты трезвеешь оттого, что у тебя украли золотые часы, то ты склонен придать этой утрате глубоко символическое значение. Золотые часы мне подарил отец, который вообще-то был не слишком щедр на подарки. Говорю же, это была моя единственная ценность, единственно весомая частная собственность, чьё грубое, пошлое и спесивое мещанство олицетворяло для меня всё то, чего я терпеть не мог, но утрата которой, вдруг явленная мне в символической форме, ввергла меня в паническое смятенье. Мне казалось, что отныне я навеки обручен с силами зла, что у меня украли саму возможность хоть когда-либо протрезветь и возвратиться в буржуазный мир.
Я прошатался к Тамашу, сообщил ему, что у меня украли золотые часы, сказал, что позвоню в полицию, и скажу хозяину, чтоб запер ворота, надо обыскать всех. Тамаш успокоил меня по-своему:
– Не стоит. Брось. Ну украли. А как же. У тебя всегда всё будут красть. Ты всегда будешь жертвой. Ты же любишь это.
Я обалдело смотрел на него, но и вправду никому ничего не сказал. Пока я пялился на Тамаша, до меня вдруг дошло, что украсть часы мог только Янош Сепетнеки. По ходу вечера была какая-то комедия с переодеваньями, и мы с Сепетнеки поменялись пиджаками и галстуками, вероятно, когда он вернул мне пиджак, часов там уже не было. Я стал искать Сепетнеки, чтоб призвать его к ответу, но он уже ушёл. Не видал я его ни на другой, ни на третий день.
А на четвёртый я уже не стал требовать часы. Ясно было, что если он и в самом деле взял их, то взял потому, что Еве понадобились деньги. И вероятно, с ведома Евы, ведь это Ева затеяла всю штуку с переодеваньем – и та сцена, когда мы с Евой сидели вдвоём, наверно, для того и понадобилась, чтобы я не заметил пропажи. И сообразив о такой возможности, я смирился. Если это ради Евы, значит так надо. Значит и это часть игры, старой игры в доме Ульпиусов.
Тогда-то я и влюбился в Еву.
– Но ведь до сих пор ты изо всех сил отпирался, что когда-либо был в неё влюблён, – заметила Эржи.
– Конечно. И был прав. Просто за неимением лучшего слова я назвал любовью, то что испытывал к Еве. Это чувство ни в чём не походило на то, как я люблю тебя, или как двух-трёх твоих предшественниц, не сердись. Всё оно как есть негатив этого. Тебя я люблю за то, что мы вместе, её за то, что мы были порознь, то что я люблю тебя, даёт мне уверенность в себе и силу, то что я любил её, унижало и уничтожало… конечно, это всего лишь риторические антитезы. Тогда мне казалось, что старая игра становится явью, сбывается и я медленно гибну в этом великом воплощеньи. Гибну из-за Евы, от её рук, так, как мы разыгрывали это в отрочестве.
Михай встал и нервно заходил по комнате. Теперь, теперь ему становилось не по себе оттого, что он так выдал себя. Эржи… какой-то чужой женщине…
Заговорила Эржи:
– Сначала ты сказал что-то вроде того, что не мог в неё влюбиться, ведь вы слишком хорошо знали друг друга, вам не хватало расстояния, необходимого для любви.
(Вот и хорошо, не поняла, – думал Михай. – Поняла не более того, что доступно первичной нутряной ревности.)
– Хорошо, что ты это отметила, – сказал он успокоившись. – До той памятной ночи и не было расстоянья. Когда мы сидели там вдвоём, как какие-то дама с господином, я обнаружил, что Ева уже совсем другая женщина, чужая, замечательная и прекрасная женщина, притом что неотъемлемо, как и прежняя Ева, несёт в себе больную и тёмную сладость моей юности.
Еве кстати было хоть бы что. Мне редко удавалось увидеть её, но и тогда она не озабочивалась мною. Особенно когда появился серьёзный жених. Один известный, богатый и не особо молодой уже антиквар, который пару раз бывал у Ульпиусов, у старика, видел иногда Еву, и давно уже лелеял планы женитьбы на ней. Старик Ульпиус заявил Еве, что не потерпит никаких протестов. Хватит уже Еве сидеть у него на шее. Пускай замуж идёт, или к чёрту. Ева попросила два месяца отсрочки. Старик, по просьбе жениха, согласился.
Чем меньше Ева обращала на меня внимания, тем больше крепло во мне то, что за неимением лучшего я назвал любовью. Похоже была во мне тогда особая тяга к безнадёжному: ночами торчать у её парадного, подстерегая, когда она в сопровождении смеющейся и шумной свиты возвратится домой; запустить учёбу; тратить все деньги на дурацкие подарки, которых она и не замечает толком; слюнтяйски умиляться, небраво закатывать сцены при встрече – таков был я, и только-то и жил, что тогда, ни одна радость не достигала с тех пор глубины той боли, того счастливого позора, что вот гибнешь из-за неё, а ей и дела нет. Это ли любовь?
(Зачем я это говорю, зачем… опять перепил. Но надо ж было выговориться хоть раз, и Эржи всё равно не поймёт.)
Между тем отсрочка, данная Еве, истекала. Старик Ульпиус иногда вваливался в комнату и закатывал кошмарные сцены. К тому времени он уже не протрезвлялся больше. Появился и жених, в седине, с виноватой улыбкой. Ева попросила ещё неделю. Чтобы съездить с Тамашем, и проститься друг с другом не суетясь. Откуда-то у неё и деньги взялись на поездку.
И уехали, в Гальштат. Стояла поздняя осень, кроме них там не было ни души. Нет ничего смертельней этих старинных курортов. Когда крепость или собор, очень древние, вне времени, осыпаются там-сям, то это в порядке вещей, так им и положено. Но ужасней нет, когда от места, созданного для сиюминутных радостей, веет тленом, от кафе, скажем, или от аллеи в лечебнице…
– Ладно, сказала Эржи, – рассказывай дальше. Что стало с Ульпиусами?
– Дорогая, потому я и тянул и философствовал, что с тех самых пор не знаю, что стало с ними дальше. Больше я их никогда не видел. Тамаш Ульпиус отравился в Гальштате. На этот раз удалось.
– А что стало с Евой?
– Как была она причастна к смерти Тамаша? Наверно никак. Откуда мне знать. Больше она не возвращалась. Говорят, после смерти Тамаша за ней приехал какой-то высокопоставленный иностранный офицер, и увёз её.
Наверно, я мог бы встретиться с ней. В последующие годы нашёлся бы случай. Янош появлялся время от времени, туманно намекал, что мог бы устроить мне встречу с Евой, если я оценю его услугу. Но тогда я не хотел уже видеться с Евой; потому Янош и сказал сейчас, что я сам виноват, что разминулся со своей юностью, а ведь стоило только руку протянуть… Он прав. Когда Тамаш умер, я думал, что сойду с ума – а потом решил, что изменюсь, вырвусь из этих чар, не хочу, чтоб и со мной вышло как с Тамашем, что стану порядочным человеком. Я бросил университет, выучился отцовской профессии, уехал заграницу, чтобы лучше разобраться в делах, потом вернулся, и старался быть как все.
Что до дома Ульпиусов, то не зря он представлялся мне таким гибельным, – пропало всё, ничего от него не осталось. Старик Ульпиус недолго прожил после того. Прибили, когда однажды он пьяным возвращался домой из кабака на окраине. Дом ещё до этого купил какой-то богач по фамилии Мунк, приятель и коллега моего отца, я даже был у них там однажды, ужас… Они его прекрасно обставили, старинней, чем в жизни. Флорентийский колодец посреди двора. Дедушкина комната стала старонемецкой столовой, с дубовой отделкой. А наша комната… Боже мой, они разделали её под мадьярский постоялый двор или чего-то там такое, с расписными сундуками, кувшинами и безделками. Комнату Тамаша! Сама бренность… Боже святый, до чего поздно! Не сердись, дорогая, должен же был я когда-то рассказать… как по-дурацки это, может, ни звучит, так вот со стороны… а теперь пойду прилягу.
– Михай, ты обещал сказать, как умер Тамаш Ульпиус. И не сказал, ни почему он умер тоже.
– Не рассказал как умер, я ведь и сам не знаю. А почему умер? Хм. Ну, может, жить надоело, нет? Жизнь ведь очень может надоесть, нет?
– Нет. Но спать пора. Очень поздно уже.
5
С Флоренцией им не повезло. Всё время, что они пробыли там, шёл дождь. Они стояли перед Домским собором в плащах, и Михай вдруг рассмеялся. Внезапно до него дошёл весь трагизм Домского собора. Стоит себе тут в несравненной красе, и никто не принимает его всерьёз. Он стал достопримечательностью для туристов и искусствоведов, и никому и в голову не придёт, и никто б ему уже и не поверил, что он тут для того, чтоб возвещать славу Богу и городу.
Они взобрались на Фьезоле и смотрели, как с важничающей поспешностью гроза рванула сквозь горы напролом, лишь бы успеть нагнать их. Они укрылись в монастыре, и пересмотрели кучу восточной дребедени, что кроткие монахи за столетья навезли домой из своих миссий. Михай долго любовался серией китайских картин, о которой лишь по прошествии времени уяснил, что же она изображает. В верхней части каждой из картин восседал на троне какой-то злобный и страшный китаец, с большой книгой перед собой. Особенно пугающим лицо его делали волосы дыбом над висками. А в нижней части картин вершились всякие ужасающие вещи: людей вилами швыряли в какую-то неприятную жидкость, кое-кому как раз перепиливали ногу, из кого-то как раз усердно волокли наружу канатоподобные кишки, в одном месте устройство вроде автомобиля, им управлял урод с волосами, зачёсанными от висков кверху, врезалось в толпу, и вращающиеся топорики, укреплённые на носу механизма, разделывали людей.
Он сообразил, что это Страшный суд, каким он видится китайцу-христианину. Каково знание предмета и непредвзятость!
Голова закружилась, и он вышел на площадь. Такой очаровательный из окна поезда, пейзаж между Болоньей и Флоренцией теперь был мокрым и отталкивающим, как женщина, когда она плачет, и краска потекла.
По возвращении Михай пошёл на главный почтамт; сюда им слали письма, с тех пор как они выехали из Венеции. На одном из адресованных ему конвертов он узнал почерк Золтана Патаки, первого мужа Эржи. Может там что-то такое, чего Эржи не следовало бы читать, подумал он и присел с письмом у какого-то кафе. Вот она, мужская солидарность, думал он с улыбкой.
Письмо гласило:
Дорогой Михай,знаю хорошо, рвотная несколько штука писать тебе длинное и дружеское письмо, после того как ты «соблазнил и увёл» мою жену, но ты никогда не был человеком конвенций, так что может тебя и не покоробит, если я, хоть ты и называл меня старым конформистом, хоть раз и вправду тоже пренебрегу управляющими нашим поведеньем правилами. Пишу тебе, ибо иначе не мог бы быть спокоен. Пишу тебе, ибо честно сознаться, не знаю, почему б мне не писать, ведь оба мы прекрасно знаем, что я не держу зла на тебя. Ну а видимость сохраним для публики, самолюбию Эржи наверняка приятней романтическая установка, согласно которой мы с тобой из-за неё смертельные враги, но между нами, мой Михай, ты ведь прекрасно знаешь, что я всегда высоко ценил тебя, чего не меняет тот факт, что ты соблазнил и увёл мою жену. Не то чтобы «поступок» твой не подкосил меня, ведь – и зачем бы мне было скрывать это от тебя – хотя конечно и это пусть останется между нами, – я и теперь обожаю Эржи. Но понимаю, что ты тут ни при чём. Я вообще-то, не сердись, не думаю, чтобы ты был при чём-либо на этом свете.
И как раз потому и пишу тебе. Честно сознаться, я немного тревожусь за Эржи. Видишь ли, я за столько лет привык заботиться о ней, вечно держать в уме, что должен обеспечивать её всем нужным, и главным образом ненужным, следить, достаточно ли тепло она одета, когда вечером выходит: теперь вот не могу вдруг взять и отвыкнуть от той тревоги. Тревога эта и есть то, чем я так привязан к Эржи. Сознаюсь тебе, недавно мне такой дурацкий сон приснился: приснилось, что Эржи высунулась в окно, да так, что не подхвати я её, она б выпала. И тогда мне пришло в голову, что я не уверен, заметил ли бы ты, если б Эржи очень высунулась из окна, ты ведь так рассеян и погружен в себя. Вот я и решил попросить тебя о нескольких вещах, за чем надо бы особенно последить, записал себе на листке, что в голову пришло. Не сердись, я ведь гораздо дольше знаю Эржи, чем ты, и это даёт определённые права.
1. Следи, чтобы Эржи ела. Эржи (может ты и сам уже догадался) очень боится располнеть, иногда этот страх находит на неё панически, и тогда она днями не ест, и потом у неё бывает сильная изжога, а это сказывается на нервах. Я так подумал, может её вдохновит на еду, что у тебя unberufen[7] такой хороший аппетит. Я, увы, закоренелый язвенник, и не мог послужить ей добрым примером.
2. Следи за маникюрщицами. Если в дороге Эржи захочет сделать маникюр, возьми на себя заботы о маникюрщице, и обращайся только в лучшие ателье. Справься у портье в гостинице. Эржи в этом на редкость чувствительна, сколько раз уже было, что у неё из-за неловкости маникюрщицы воспалялся палец. Чему конечно и ты не был бы рад.
3. Не давай Эржи рано вставать. Знаю, что в поездке соблазн велик, когда мы последний раз были в Италии, я и сам совершал эту ошибку, ведь итальянские междугородние автобусы выходят очень рано. Плюнь ты на эти автобусы. Эржи поздно засыпает и поздно просыпается. Ранний подъем очень ей вредит, днями в себя придти не может.
4. Не позволяй ей есть scampi, frutti di mare или какую-либо иную водяную нечисть, у неё от этого сыпь.
5. Очень деликатная вещь, не знаю даже, как написать. Следовало бы наверно предположить, что ты и сам это знаешь, хотя не знаю, знают ли люди столь отвлеченного, философического склада об этом, о бесконечной хрупкости женской природы, и как властвуют над ней определённые физические явления. Прошу тебя, хорошо запоминай сроки Эржи. За неделю до наступления будь к ней снисходителен и терпелив до крайности. В это время она не вполне вменяема. Ищет перебранки. Самое умное, если ты и в самом деле пойдешь на перебранку с ней, это снимает напряжение. Но не ссорься всерьёз. Подумай, дело ведь в физиологическом или как его, процессе. Не впадай в раж, не говори такого, о чём позже пожалел бы, а главное, не позволяй, чтоб Эржи говорила то, о чем сама потом очень будет жалеть, и это тоже на нервах сказывается.
Не сердись. Надо бы написать еще о тысяче вещей, тысяче мелочей, которые тебе надо бы держать в уме – это только самое важное, – но так оно в голову не приходит, у меня ни капли воображения. И всё же, не стану отрицать, я очень тревожусь, и не только потому, что знаю Эржи, а главным образом потому, что знаю тебя. Прошу тебя, не пойми меня превратно. Если б я был женщиной, и мне пришлось бы выбирать между нами двумя, я не колеблясь выбрал бы тебя, и Эржи наверняка то и любит в тебе, что ты такой, какой ты есть, такой бесконечно дальний и отрешённый, что тебе ни до кого и ни до чего нет дела, как иностранцу проездом или марсианину на этой земле; что ты ничего не умеешь запомнить точно, что ты ни на кого не умеешь сердиться всерьёз, что ты не умеешь слушать, когда другие говорят, что ты скорее из добрых намерений и вежливости поступаешь иногда так, как если бы был человеком. Говорю ведь, все это прекрасно вполне, и я тоже очень ценил бы это, будь я женщиной, тревожит лишь, что ко всему прочему теперь ты всё-таки муж Эржи. И Эржи привыкла, чтобы муж заботился о ней во всех отношениях, берёг от малейшего ветерка, чтобы ей не приходилось думать ни о чём, кроме духовной, душевной жизни и не в последнюю очередь об уходе за телом. Роскошь у Эржи в природе, её так дома воспитали, я уважал в ней это – и не знаю, не придётся ли ей рядом с тобой взглянуть в глаза той реальности, которую отец её и я тщательно скрывали от неё.
Вынужден коснуться еще одной деликатной темы. Я прекрасно знаю, что ты, и твой отец, на предприятии которого ты занят, люди состоятельные, и жена твоя не будет испытывать нужды ни в чём. И всё же тревожусь иногда, я ведь знаю, как избалована Эржи, и опасаюсь, что человек столь отрешённый как ты, навряд ли представляет себе по-настоящему её запросы. Сам ты, знаю, обаятельно, по-богемному непритязателен, всегда жил очень скромно, не с тем размахом, к какому привыкла Эржи. Так вот, кому-то из вас придётся приноравливаться к жизненным стандартам другого. Если Эржи приноравливается к твоим, то рано или поздно это плохо кончится, она почувствует себя déclassée при первом же соприкосновении с прежней средой. Скажем, встречаетесь вы в Италии с её давней подругой, и та поморщилась, услышав, что вы остановились в не вполне перворазрядном отеле. Вторая возможность, если ты приноравливаешься к её стандартам; рано или поздно это возымеет материальные последствия, ибо – не сердись – я вероятно лучше осведомлен об устойчивости вашего предприятия, чем ты, натура столь отрешенная, к тому же вас четверо детей в семье, и твой дражайший родитель несколько консервативный господин весьма строгих взглядов, и скорее на стороне бережливости, чем растранжириванья доходов… короче, не в том ты положении, чтобы живя с тобой, Эржи могла бы держаться привычных ей стандартов. И поскольку мне по душе было бы, если бы Эржи и рядом с тобой не испытывала стесненья ни в чём, то очень прошу тебя, не сочти за бестактность, если я заявлю, что в случае необходимости, я безусловно к твоим услугам, если угодно, и в части долгосрочного кредита в том числе. Сознаюсь, охотней всего я платил бы ежемесячную сумму, но понимаю, что это наглость. И всё же я должен довести до твоего сведенья: когда бы ни понадобилось, пожалуйста, обращайся ко мне.
Прошу тебя, не сердись. Я обыкновенный деловой человек, и иного дела, кроме как деньги зарабатывать, у меня и нет, а с этим я, слава богу, справляюсь вполне. И полагаю по справедливости вправе тратить свои деньги на кого заблагорассудится, не так ли?
Так что ещё раз, nichts für ungut[8].
Удачи тебе, с приязнью, истинный твой почитатель,
Золтан.Письмо привело Михая в бешенство. Мутило от немужской «доброты» Патаки, да и какая там доброта, недостаток мужества, и только, а если и доброта, то тем хуже, Михай вообще не был высокого мнения о доброте. И эта учтивость! Чего там, как Патаки ни богатей, а приказчик остаётся приказчиком.
И это его, Золтана Патаки, дело и забота, если он до сих пор влюблён в Эржи, которая прескверно обошлась с ним. Взбесило его в письме не это, а то, что касалось его и Эржи.
Во-первых о денежной стороне. К «экономической необходимости» Михай относился с безмерным пиететом. Может как раз потому, что не имел к ней ни малейшего чутья. Если кто-то говорил ему, что «вынужден был поступить так-то и так-то из материальных соображений», то Михай тут же умолкал, находя оправданной любую низость. Потому-то и беспокоил его чрезвычайно этот аспект вещей, и прежде уже всплывавший наружу, просто Эржи всякий раз отшучивалась, что ей де, Эржи, материально не повезло с ним, до этого она была замужем за богатым человеком, а теперь за средней руки буржуа, и что рано или поздно это ей вылезет боком, что трезвому и знающему в деньгах толк Золтану Патаки уже ясно вполне.
И сразу на ум пришла куча вещей, которые и прежде, и во время свадебного путешествия заостряли разницу их жизненных стандартов. Вот сразу же, чтоб не ходить далеко, гостиница, в которой они жили. Михай, убедившись в Венеции, а затем в Равенне, насколько Эржи лучше него говорит по-итальянски, и насколько легче ей разговаривать с портье, заведомо наводившими на него ужас, во Флоренции полностью уже переложил на неё заботы о гостинице и прочем земном. На что Эржи тут же сняла комнату в старой, но довольно дорогой гостинице на берегу Арно, с тем, что раз уж ты во Флоренции, то жить следует непременно на берегу Арно. Цена комнаты – Михай смутно ощущал это, считать ему было лень – никак не соразмерялась с суммой, предназначавшейся ими для путешествия по Италии, комната была много дороже той, что они снимали в Венеции, и свыкшееся с бережливостью сердце Михая кольнуло на миг. После чего он с отвращением отогнал от себя это мелкое чувство. – В конце концов мы в свадебном путешествии, – сказал он про себя, и больше не думал об этом. Но теперь, когда он прочёл письмо Патаки, припомнилось и это, как симптом.
Но хуже всего обстояло дело не с материальной, а с моральной стороной дела… Когда после полугода мучительных сомнений Михай принял решение увести от супруга Эржи, с которой к тому времени год уже как находился в связи, и жениться на ней, то отважился на этот исполненный последствий шаг чтобы «искупить всё», а также чтобы посредством серьёзного брака окончательно встать в ряды взрослых, серьёзных людей, чтобы быть на равных хоть с тем же Золтаном Патаки, например. Потому он и поклялся себе с самого начала изо всех сил стараться быть хорошим мужем. Ему хотелось заставить Эржи забыть, какого хорошего мужа она бросает ради него, и вообще задним числом, до самого отрочества «хотелось искупить всё». Теперь письмо Патаки убедило его в безнадёжности предприятия. Никогда не быть ему таким хорошим мужем как Золтан Патаки, который, вот, и неверную и далёкую, и на расстоянии умеет защитить жену и чутче, и умелей чем он, тут рядом, хорош защитник, заботы о гостинице и прочем земном и то спихнул на Эржи, под тем насквозь прозрачным предлогом, что она, де, лучше него знает итальянский.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Бунтуя чту обычай и закон. И что ж теперь? Жду воздаянья, раз Мир обнял и выталкивает вон. (Франсуа Вийон в переложении Лёринца Сабо.)
2
Венгерская народная баллада о женщине, сожженной и замурованной – по жребию, в умилостивление – в стену строящейся на скале у города Дева крепости.
3
Нравственная невменяемость, отсутствие каких бы то ни было нравственных препон.
4
Отколовшийся от просветительского леворадикального, антиклерикального и антивоенного студенческого Кружка Галилея (1908–1918 гг.) и переживший его – более умеренный союз скорее либерально-демократического направления.
5
Вылившиеся в Революцию астр антивоенные волнения осени 1918 года.
6
Монашеский орден Английских девушек (сёстер Лорето).
7
Чтоб не сглазить – будничный, особенно до войны пештский германизм, аналог одесского нивроку.
8
Не в обиду будь сказано – тоже довоенно-пештское.