Полная версия
Парижский РоялистЪ
“Поеду к Леерзону, надеюсь он будет дома. Может чего умного подскажет”. – подумал Жданский, терзаемый событиями последних часов.
Он закрыл глаза и попробовал представить, что он где-то в Неве Зохаре, на берегу Мертвого моря, лежит в шезлонге, чинно потягивает мохито через соломинку и разглядывает проходящих мимо загорелых женщин в купальнике. Визуализация получалась прекрасно, за исключением женщин – почему-то в голову лезли исключительно немецкие пенсионерки с обвисшей грудью и татуировками на пояснице в виде крыльев бабочек или другого орнамента и не менее отвратной формы.
“Да что ж такое-то?! Даже помечтать не выходит!” – он недовольно открыл глаза и в этот же миг ощутил резкое торможение баклажанового болида, с соответствующими аудио эффектами.
– Приехали, брат! С тебя 274 рубля! – таксист радостно улыбался. – Сдачи нэт, да! Ровни поищи, не обессудь, по-братски!
Жданский заглянул в кошелек, извлек из его недр три помятые сотенные купюры и протянул их водителю, в кои-то веки решив не экономить.
– Сдачи не надо… – Евстахий чувствовал себя настоящим олигархом, эдаким Саввой Морозовым[48], который жертвует МХАТу, по меньшей мере, полмиллиона рублей.
– Вай, вай! Какой щедри! Спасыбо брат! – прицокнул языком Ашот-таксист. – Поставь, пожалуйста, пять звездочек по-братски, да! – тут его голос посерьезнел, а монобровь исказилась, придав взгляду суровый вид. – А нэ то – зарэжу!
Евстахий, так и застыл одной ногой наружу, от такого горячего проявления благодарности, только и крякнул:
– Конечно, конечно! Всенепременнейше поставлю 5 звезд! – и пулей вылетев наружу, юркнул под арку и засеменил внутрь двора.
– Э-э-э! Я пошютиль! Шютке! – только и успел воскликнуть вслед Ашот, но его слова, эхом затерялись в подворотне, так и не достигнув Жданского.
Уверенным, скорым шагом Евстахий мчал к парадной Леерзона, с настойчивостью автогрейдера, раскидывая и подымая в воздух листву и всяческий мусор. Дойдя до двери подъезда, он с грустью вспомнил, что Леерзон, судя по слухам, должен был быть в круизе. Но чем черт не шутит, раз уж все равно приехал – можно и проверить.
"Тем более еще одной “баклажановой поездки” я точно не вынесу”. – подумал Жданский.
Подойдя к двери парадной, он долго звонил в домофон, но никто ему не открывал. Евстахий ещё больше пал духом. На счастье из парадной выходила какая-то дамочка и он, галантно придержав дверь и выпустив даму, шмыгнул внутрь. Поднявшись по лестнице на четвертый этаж, он подошел к звонкам, зачем-то вынесенным на отдельную дощечку посередине обширного лестничного пролета. Место отлично просматривалось с глазков всех квартир.
Наверное, издалека соседям проще и безопаснее наблюдать, кто же там пожаловал и, главное, к кому… – заключил Евстахий – Вуайеристы хреновы!
Отыскав взглядом звонок, с номером квартиры Леерзона, с приклеенной зачем-то сверху этикеткой от крафтового пива (видимо это должно было говорить об эстетствующей натуре обитателя) Жданский неуверенно нажал кнопку.
Прошло меньше пяти секунд, как в утробе за железной дверью что-то шумно лязгнуло, и та распахнулась. Из квартиры на лестничную площадку выкатился невысокий, грузный мужичок, неопределенного возраста, с небритым лицом и торчащими во все стороны волосами. Он был в халате, шелковом платке, мягких тапочках и уже слегка нетрезвый. В руке он держал заляпанный коньячный бокал и странную жидкость, проходившую не то на зеленый чай, не то на “Тархун”. Отличительных пузырьков не наблюдалось из чего Евстахий заключил, что таки нет, не “Тархун”.
– Итить твою мать, Никанорыч! – Леерзон, смачно икнув, растекся в лучезарнейшей улыбке, будто сам президент почтил запланированным визитом, а не Жданский в видавшем виды пиджаке нагрянул без предупреждения.
Залпом осушив бокал, Леерзон радостно полез обнимать Жданского:
– Вот уж визит, так визит! Выпьешь со мной? У меня праздник!
– У тебя всегда либо праздник, либо трагедия. Перманентный повод накатить. – съязвил Евстахий. – В дом-то пустишь?
– Стабильность! – со значением сказал драматург.
– Что? – не поняв столь исчерпывающего ответа промолвил Жданский.
– Это называется не повод, а стабильность! – все так же пафосно заключил Леерзон. – Ну конечно же заходи, дорогой друг, я тебе еще и такой уникальной вещицы накапаю – ты обалдеешь! Мне Элеонора Якубовна, жена моя, привезла из Словакии отличнейший чайный ликер. Семьдесят два градуса! Нектар! Амброзия, а не ликер! Клянусь Мельпоменой, такого ты еще не пробовал!!!
Леерзон завертелся юлой в прихожей и, наконец, выудил причудливого вида тапки, в виде открытого рта какого-то зубастого мультяшного монстра, коему полагалось в оный совать ноги и вручил сей креатив Евстахию.
– А я было к тебе сунулся, – задумчиво начал Жданский, силясь запихнуть ногу в рот плюшевому тапко-монстру, – Дык, народ поговаривает уехал, мол, в круиз, да с девицами, да на неделю!
– Поклеп! – прервал друга драматург, слегка повысив голос. – Ты же знаешь, что кроме моей ненаглядной Элеоноры Якубовны, я другими женщинами не интересуюсь!
Последнюю часть фразы Леерзон выделил интонацией и с выражением посмотрел на Евстахия. Жданский, осознав ошибку, решил срочно переменить тему. В соседней комнате подозрительно заерзал стул.
– А что она у тебя в Словакии делала? – полюбопытствовал Жданский.
– Ай, да как обычно, ты же знаешь этих пейзажистов – хлебом не корми, дай забухать на природе, да с красивым видом и назвать все это… – тут он развел руками в стороны. – Пленэр![49] Ну, хоть не с пустыми руками вернулась. Ладно, присаживайся давай, ликер будешь?
– Ликер – буду! Сегодня столько событий произошло, что определенно полезет даже спирт! После третьей точно видно будет… – обнадежил Жданский.
– Мде? И что же это у тебя приключилось? Настасья Аполлоновна таки изменила тебе с Гульцманом? Или ухватил бутылку настоящего “Луи XIII”[50] за 700 рублей у цыган в переходе? – Леерзон от души плеснул Евстахию полстакана чайного ликера, а сам плюхнулся в мягкое бархатное кресло напротив.
Кресло натужно скипнуло, принимая в объятия филейную часть драматурга. Леерзон, казалось, даже не заметил этого. Он нежно обхватил бутыль чайного ликера, словно младенца, и с интересом посмотрел на Жданского.
– Да не, все гораздо интереснее… – Жданский осторожно пригубил чайный ликер.
На вкус он был мягок, но заветные 72 градуса тут же обожгли рот и Евстахий поспешил его проглотить. Мягкое тепло приятно растеклось по пищеводу и упало в желудок небольшой словацкой петардой. Ликер был крепок, но оставлял приятнейшее чайное послевкусие во рту.
“Так и нажраться можно!” – опасливо покосился на напиток Жданский и продолжил:
– Все началось еще вчера, когда я употребил коньяк и лег спать…
Евстахий рассказал все события последних суток, из природной стыдливости опустив только момент размахивания трусами перед Настасьей Аполлоновной.
– Экая эпидерсия! – подытожил Леерзон, задумчиво отхлебывая ликер прямо из горлышка. – Может пора тебе показаться участковому психиатру, пилюлек пропишет, пролежишь, прокапаешься?
Евстахий скорчил скорбную гримасу и подумал:
“Не поверил, да еще и издевается, друг тоже мне!”
– Либо… – Леерзон даже не заметил скорбного Евстахиева лика, – происходит действительно что-то невероятное, достойное постановки во МХАТе. Сам-то что мыслишь?
– Да не знаю я! – замахал руками Жданский. – Все можно было бы списать на сон, или алкогольный бред, если б не эта проклятущая шишка. Ну не падал я, клянусь своим тухесом![51] – Евстахий чуть ли не сорвался на фальцет.
Реакция последовала незамедлительно – в соседней комнате снова скрипнул стул и из спальни показалась голова Элеоноры Якубовны с выражением крайней степени возмущенности на физиономии. Если бы она обладала способностями мифической Медузы Горгоны – Жданский с Леерзоном обратились бы в камень тотчас. Но “Медуза Якубовна” ограничилась лишь злобным шипением и требованием вести себя потише, де она медитирует, а низкие эманации[52], сочащиеся из “зала” сводят на нет все ее усилия слиться с высшими вселенскими материями. Друзья тяжело вздохнули, переглянулись и сделали еще по глотку.
– Вот что, разлюбезный мой Евсташка-Красная рубашка. Надобно тебя погрузить в сон и посмотреть, что из этого выйдет.
– Опять ты мне эту рубашку припоминаешь! – взорвался Жданский, но вовремя придержал децибелы, опасаясь экспансии негативных эманаций в спальню и жестоких последствий. – Уже сколько лет прошло, а все остришь на эту тему…
Леерзон гнусно захихикал, вспоминая эту историю, когда они учились в театральном институте. Жданский на выпускной первого курса пришел в красной рубахе с белыми петухами, позиционируя выбор своего фасона как символ свободной Франции. Все нападки на символ рьяно отметал, даже сам факт того, что “галльский петух” так же именуется “галльский золотистый”.
Изрядно набравшись и осмелев, Жданский начал приставать к преподавательнице риторики, Наталье Вениаминовне. Та как-то не воспылала ответной страстью к обладателю белых “галльских золотистых”, на красном фоне и плеснула вином ему на рубашку, от чего один из петухов сменил цвет на терракотовый или даже фрез. После такого “фурора” по институту ходил стишок: “Отдалась бы те Наташка, если б не твоя рубашка!” А самого Жданского еще целый год звали Евсташка-Красная рубашка, что страшно его раздражало и он корчил поистине эпические гримасы обиды, отчего его дразнили еще активнее.
– Ладно-ладно, не дуйся, а то станешь похож на маленький воздушный шарик и к тебе прилетят неправильные пчелы. – видя, что Евстахий собирается впасть в крайнюю степень обиды и сославшись на то, что в него больше “не лезет” откажется пить, Леерзон решил срочно разрядить ситуацию.
Достав из-под стола несколько бумаг рукописного текста, он потряс ими в воздухе:
– Я тут, пока не ушел в загул, написал коротЭнькую пьесу, практически скетч. Не изволишь ли заслушать?
– А что, гражданка Герберг уже отказывается выступать в роли благодарного слушателя? – с сарказмом в голосе спросил Жданский.
Леерзона это совершенно не смутило и он вальяжно ответил:
– Нет, не отказывается. Просто она не всегда понимает всю глубину моего замысла, давай я лучше тебе зачту…
Леерзон переместился на колченогий табурет, точнее поставил на него ногу, откашлялся и продекламировал:
– Пьеса. Голем[53] и мандолина. Проза. Экспериментальная юмореска. Исполнитель – Леерзон! – и начал, покачиваясь.
* * *Голем Афанасий сидел на берегу небольшой реки. Афанасий был каменный голем и он грустил. Он меланхолично отколупывал от себя кусочки и швырял их в воду, глядя на расходящиеся по воде круги. Тут, недалеко он последнего всплеска, он заметил какой-то предмет. Он был настолько несуразен, что поразил воображение Афанасия.
– О как! – зычно рявкнул Афанасий.
– Не лишено! – пискнул в ответ предмет.
Предмет, при ближайшем рассмотрении, он оказался мандолиной. Только откуда голему знать как выглядят мандолины, поэтому он уставился на нее немигающим взором и снова гаркнул:
– Что не лишено, деревяшка?!
– Твоё высказывание не лишено смысла. – пискнула мандолина, голос ее был писклявый, противный такой, деревянный.
– А вот в жизни моей нет никакого смысла… – печально ухнул Афанасий.
– Как же так?! – проскрипел инструмент.
– Хозяин, старый маг, создал меня чтоб я защищал его жизнь, а сам взял да помер, – грусно пробасил голем, – от старости…
– О как! – поразилась мандолина.
– Не лишено! – отозвался голем.
– А ты, как ты докатилась до жизни такой? – голем протянул каменную руку и выловил мандолину из воды.
– Меня сваял один мастер из груши…
– Из груши?! – перебил Афанасий. – Да-а груша у тебя что надо, зачарованно протянул он, оглядывая инструмент.
– Не перебивай! – взвизгнула мандолина. – Так вот, когда хозяин попробовал сыграть на мне, то страшно разозлился, ругался, даже рвал волосы на себе, а ночью отнес к мосту, да и запустил с размаха прямо в реку. Все орал, что у меня голос противный.
– Да ну?! – громовым раскатом поразился голем.
– Ну да! – сварливо проскрипел инструмент.
– А вот, мне вот, твой голос очень даже нравится, – смущенно произнес голем, – и груша твоя тоже ничего…
– Эй-эй! Ты что это удумал, истукан! – завопила мандолина.
– А, кстати, откуда… то есть чем ты со мной разговариваешь? – Афанасий заинтересованно стал вертеть мандолину и взгляд остановился на пышно украшенном резонаторном отверстии.
– Прекрати сейчас же! – завизжала мандолина.
– Ага! – обрадовался голем и с размаху засадил мандолине прямо в голосник.
Мандолина с треском развалилась, осыпаясь кусками грушевой фанеры.
– Развра-а-ат! Развра-а-ат! – закричала ворона Аделаида, срываясь с ветки дерева и унеслась прочь.
* * *Слушая последние строки, Евстахий не удержался и в голос заржал, от чего из спальни вновь показалась голова “Горгоны” и начала ругаться на Леерзона нецензурными словами, невзирая на присутствие третьих лиц. Тот, услышав такое от интеллигентнейшей супруги, потерял равновесие и рухнул, опрокинув табурет. Выроненные листы рукописи закружились над столом, как новогодние снежинки.
Жданский решил, что назревает семейный скандал и лишние участники тут ни к чему. Посему он залпом закинул в себя ликер и намеревался было идти, но поднявшись с дивана, ощутил, что ноги не слушают его, они были будто ватные. Следом навалилась дикая усталость от пережитого и выпитого, глаза начали непроизвольно слипаться, а организм срочно требовал принять горизонтальное положение.
“А ведь есть что-то общее между ликером и супом…” – подумал Жданский как в тумане, от супа ему завсегда хотелось спать. Он успел присесть на край дивана. – “Нарколепсия…”[54] – успел подумать Жданский, но стоило ему слегка откинуться на спинку и силы окончательно покинули его, а сознание устремилось в пропасть.
Глава V. Взад-назад
Сознание медленно возвращалось к Евстахию – он видел себя стремительно летящим по какой-то трубе, как в аквапарке, и почему-то ощущал, что вся спина у него мокрая, а трусы неприятно врезались промеж булок:
“Леерзон меня что ли в ванну положил спать?” – вяло подумал Жданский. – “Кстати, пьеса пошловатая вышла, надо будет сказать…” – он все еще держал глаза закрытыми, ощущая похмельную пульсацию в голове. – “А что за мерзкий запах? Забилась канализация? Или, может быть, я… обгадился?!”
Немного обождав и поразмыслив, Евстахий решил, что снайпером[55] он быть отказывается, из санитарных соображений. Тем временем смрад только усиливался, поэтому он сделал усилие и решительно открыл глаза. И тут же зажмурил их снова, не веря в увиденное:
– А-а-а, очнулся, mio amico russo![56] Славно же тебя приложили! Но, сразу видно, что голова твоя к таким поворотам судьбы подготовлена – другой бы, от такого удара, копыта отбросил. Да и хорошо, что я догадался выйти следом за тобой, иначе могло бы и хуже дело кончиться. – произнес до боли знакомый голос.
Осознав, что реальность куда хуже, чем предполагаемый сон в ванной у Леерзона и продрав, наконец, глаза он испустил жалобный стон, увидев склонившегося над ним менестреля с довольной улыбкой во всю рожу.
– Я уже битый час пытаюсь привести тебя в сознание. Уже думал за телегой идти, да вот все размышлял, собственно, куда тебя: к лекарю, иль сразу на погост, – криво ухмыльнулся Паоло, – но покойников я как-то не очень… Эй, эй! Я уже почти уже решился тащить тебя к лекарю и посмотреть, что он скажет. – быстро затараторил Паоло, глядя как Жданский начал закатывать глаза и грозился снова рухнуть в обморок.
Пара легких ударов по щекам слегка взбодрили Евстахия. Паоло, покрутив головой, быстро зачерпнул из ближайшей лужи пригоршню воды и брызнул Евстахию в лицо. От прохладной и далеко не чистой водицы последний окончательно пришел в себя и проявил завидную волю к жизни.
– Ты давай-ка с погостом обожди, у меня еще планов громадье. – Евстахий приподнялся на локтях и огляделся.
Он лежал на дне канавы, заполненной мутной зловонной жижей, а рядом на корточках примостился довольный Паоло.
– А что, – брезгливо заметил Жданский, пытаясь подняться на ноги, – вытащить меня из канавы и приводить в чувство в менее отвратном месте Заратуштра[57] не позволил?
– Зара-кто-сра? – искренне удивился менестрель, отряхивая сапоги от налипшей на них грязи.
– Заратуштра, – повторил Евстахий, морщась от головной боли, – ну, практически святой Петр.
– А-а! Да нет, если бы! – просиял Паоло. – Трактирщик сказал, что у тебя может быть перелом или сотрясение, ещё что-то про кровь в голове и белую желчь говорил, но я не особо понял. В общем, лучше было тебя не перемещать, а то окочурился бы, а потом со стражей объясняться. А у Пьера-трактирщика дедушка, он коновал в деревне, так он не только животину лечит, а и односельчанам помогает. Там, вправить кому чего надо, ушибы, порезы, да ссадины. Пьер говорит, его советов в области лекарства не только сельчане, а все окрестные жители прислушиваются. А иногда даже и с других деревень приходят, если занедужит кто. Ну, за настойкой там, на куриных пятках – это от запора, или там если роды у коровы тяжелые, то тут уже поможет микстура из трав, вымоченных в моче молодого поросенка, моча троекратно упаренная, само собой, а вот если…
– Я понял! – остановил не на шутку разошедшегося менестреля Жданский. – Можешь не продолжать, я понял картину. Сельский Авиценна[58] натаскал внука в лекарском деле, а тот, наметанным глазом глянув на меня, лежащего во всей этой красоте, – Евстахий махнул руками в стороны, по которым простиралась пахучая канава, – вдохнул запах миазмов,[59] выслушал тебя и выдал авторитетный диагноз.
– Так всё и было, – осклабился Паоло Фарфаллоне.
Евстахий, наморщив лоб замолчал. Он вспомнил уроки первой помощи, которые посещал перед сдачей экзамена на права. Особо ему запомнились пояснения о пользе шлема у мотоциклистов:
– Основная задача шлема – сохранить ваш мозг в одном сосуде. – черно пошутил тогда инструктор скорой помощи.
– В принципе дело говорил, так что считай ты экзонерирован! – вернул варваризм Евстахий. – Давай-ка теперь думать, как мне отмыться. Не могу же я, в конце концов, в таком виде по городу шататься – меня ни в одно приличное место не пустят.
– Экзо-что? Чудные ты слова какие-то употребляешь, Евстахий, видно славно тебя огрели, а?
– И не говори, – согласился Евстахий, потирая шишку на затылке, – Я имел ввиду реабилитирован, такое славное слово имеющее латинские корни тебе понятно, мой Италь… – тут он осекся, вспомнив, что находится в XVII веке и Италии как таковой еще, вроде как, не было. – Кстати, а ты сам-то откуда?
– Из Пизы, Тосканское герцогство, – как-то неохотно бросил Паоло, – вот только не говори, что не знаешь!
Мокрый Евстахий сидел в канаве, с грязным лицом, усиленно морща лоб, и вспоминал историю 17-го века, про которую он довольно мало читал в последнее время, больше сосредоточившись на истории набегов татаро-монгол на Русь. В данный момент, производительности генерации цепочки воспоминаний позавидовал бы любой блокчейн-генератор[60].
– Эй! Давай, выбираться из этой канавы. – толкнул в бок, обеспокоенно глядя на впавшего в ступор Евстахия Паоло.
Жданский завертел головой, возвращаясь в альтернативную реальность, и нелепо хлопая глазами.
– А ты сам-то так мне и ничего и не сказал про себя, – меняя тему произнес Паоло Фарфаллоне, – Я до сих пор не знаю – кто ты и откуда.
Фарфаллоне подозрительно посмотрел на Жданского, наконец-то вылезшего из канавы и обликом напоминающего мифического Голема, а запахом то ли обитель кожевника, с подветренной стороны, то ли классический свинарник.
Голем-Жданский сделал попытку отряхнуть хотя бы сапоги, но быстро убедился в бессмысленности этой затеи и обреченно вздохнул:
– Есть тут где помывочная, да желательно с прачечной?
Паоло, покрутив головой из стороны в сторону, кивнул.
– Вот там и поговорим! – обрадовался Евстахий.
Следуя за менестрелем и стараясь не обращать внимание на брезгливо-насмешливые взгляды прохожих, Евстахий попытался вспомнить события, предшествующие его очередному попаданию в эту альтернативную реальность. Он снова ощупал затылок и убедился, что проклятущая шишка никуда не делась, лишь слегка уменьшилась в размерах, да и головная боль, вроде, отступила. Затем он вспомнил слова менестреля о том, что тот его пытался привести целый час в чувство, в то время как его родной реальности прошел практически целый день.
“Так, к Леерзону я приехал около пяти вечера. Пока мы посидели, поговорили – прошло еще пару часов. А проснулся я около одиннадцати утра. Итого как минимум восемь часов прошло там и всего час тут. Интересненько… впрочем, а что мне это дает?” – Евстахий попытался придать смысл этому умозаключению, но внезапно ощутил резкий приступ тошноты и головной боли, которыми обычно сопровождается похмелье.
– Эй, Паоло, постой!
Менестрель остановился и озабоченно посмотрел на снова побледневшего Жданского.
– Что-то ты бледен, как смерть, уважаемый купец. Опять поплохело? – Паоло озабоченно подскочил к нему и взял под локоток. – Давай-ка, обопрись об меня, не хватало тебя еще из одной сточной канавы вытаскивать. Слушай, а может точно у тебя это… сотрясение и придется делать трепанацию? Пьер говорил, ежели череп проломлен…
– Тьфу на тебя! – сморщился Жданский. – Нет у меня никакого сотрясения, ни дырок лишних в голове. И вообще, кто придумал, что при сотрясении помогает трепанация?
– Как это не помогает?! – искренне удивился менестрель. – Вот, помню, был у графини Шарль, конюх, так его лошадь копытом, да с подковой, в лоб ка-а-ак лягнула! Так думали все – конец! Местный лекарь все какими-то припарками лечить пытался – ничего не помогало. Но, на счастье, возвращался с войны один цирюльник[61], с большим талантом к врачеванию, значит, и подсказал, мол – надо трепанацию делать. Мол, это первое дело на войне, при ранении в голову, или если булавой там приложили или припадок какой, когда трясет всего. А открытую рану, надо, мол, кипящим маслом заливать – иначе совсем конец. Ну, маслом заливать – лекарь не дал, сказал – варварство это, а над трепанацией задумался, да вроде и как разрешил. Терять-то нечего. Так цирюльник тот в момент все сделал, да и дальше поспешил, даже денег не взял – золотой человек! А Шарль быстро оправился, ага. Только вот заикаться начал и с памятью что-то все быстро забывать стал. А как не цирюльник тот, так отошел бы Шарль в мир иной и поминай как звали. Кто б тогда графине за лошадьми смотрел?
– Вот тебя бы к делу и приставила, в перерывах между бренчанием на лютне и адюльтером[62] в графской спальне. Кстати, а где ее муж-граф? На войну небось ускакал?
– А ты откуда знаешь?! – Фарфаллоне аж встал, как вкопанный и уставился на Жданского, затем растерянно продолжил. – Был старый граф. Ее довольно юную выдали замуж, уж не знаю, что там было, но как-то брачная ночь не сложилась, а потом граф уехал на войну,[63] да на ней и сгинул.
– О как! – повторил фразу из Леерзонской пьесы Жданский, приподнимая брови.
– Да, вот как-то так, – хмуро подтвердил менестрель, – вроде как и был муж, а вроде и не было. В общем, родственники скоро начали плести интриги, да и вышвырнули её обратно в отчий дом, лишив всего, разумеется.
– А что, так можно? Я имею в виду, разве это законно? – поразился своей свободолюбивой натурой Жданский.
– Когда выбор ставится между стальным клинком под ребра и подписью на бумаге – это, как минимум, разумно, – грустно ответил Фарфаллоне.
От таких откровений у Жданского ажно засосало под ложечкой:
– Давай хоть пирожок какой, али крендель купим. Вон, как раз торговец стоит, только давай лучше ты к нему подойди, а то завидев меня, он как пить дать, сбежит, а то и стражу позовет – взмолил Евстахий своего провожатого.
Паоло дошел до навеса уличного торговца и, прикупив у лоточника несколько пирожков с яблоками, вернулся к Жданскому, вручая сдобу.
– Вернулась она значит в отчий дом, вроде как и не было замужества, – продолжил повествование менестрель, откусывая пирожок, – да из огня, да в полымя! Папенька тотчас удумал сосватать ее снова, но на этот раз за кого титулом пониже, естественно ничего у Франчески не спросив, ну “порченный товар”, сам понимаешь, чего уж там спрашивать! – он глянул на Жданского.
Евстахий только махал чумазой головой, в такт рассказу, и округлял глаза. Лишь на части рассказа о подобии женского выбора, его внутренняя, шовинистическая свинья довольно хрюкнула, сам же Жданский едва заметно ухмыльнулся. Тем временем Фарфаллоне продолжал:
– Пробовал папенька сосватать ее за сына соседского барона сначала, так она ему в вино, на званом ужине, что-то ядреное подсыпала и баронет всю ночь потом провел в уборной, говорили, воплям бы позавидовал любой олень во время гона. А утром взбешенный барон умчал прочь. А баронета вроде как аж на повозке везли обратно, не до лошади ему было. Потом еще женихи были, но все ей как-то не по нраву приходились. Одного, особо настырного, даже пыталась в бочке с яблочным сидром утопить. И утопила бы, если б папеньке вовремя не доложили. Сам, ухажер-то, принял это за игру, да и сидра откушал знатно, если бы не граф-отец – так бы и остался бы в бочке, “замаринованный”. У них род хоть и знатный, но бедный, вот отец ее, граф Франсуа, и стремился всячески дела поправить, через дочкин брак. А та – ни в какую! Заявила, хочу мол настоящего мужика, а не этих либераллианов да хлюпиков изнеженных.