Полная версия
Узел смерти
Постепенно смех разгорался, как костер, становился громким, утробным, низким – прежде Тася никогда так не смеялась. От этого смеха кожа на всем теле покрывалась пупырышками, каждый волосок поднимался, а в желудке становилось холодно, как будто Чак проглотил кусок льда из морозилки.
Тася заходилась смехом, а Чак зажимал уши, чтобы ничего не слышать, накрывал голову подушкой, но все было бесполезно. Даже если звук удавалось приглушить, он же все равно знал, как тот звучит, и страх никуда не девался.
Радовало только то, что Чак когда-то (сам уже не помнил, зачем) присобачил на дверь защелку. Ни от кого запираться не собирался и ни разу ею не воспользовался до последнего времени.
Теперь же, очутившись в своей каморке, Чак немедленно закрывался. Хотя замочек был так себе, хлипкий, да и дверь картонная, как и перегородка, но все же это была какая-никакая защита. Пускай даже просто моральная.
О том, чтобы спать подальше от сестры, на диване матери, когда та уходила на дежурство, Чак не думал: комната была проходная и, само собой, не имела никаких запоров и замков.
А вот когда мать ночевала дома, ему хотелось попроситься спать подле нее, на раскладном кресле или на полу. Но было неловко. Все же он взрослый человек, через несколько месяцев шестнадцать стукнет, боксом занимается. Как тут побежишь к мамочке жаловаться, что тебе спать страшно, что родной сестры боишься?
Чак подозревал, что и мать не спит, лежит с открытыми глазами и вслушивается в то, что происходит за стенкой. Ей, наверняка, тоже было не по себе и хотелось, чтобы Чак был рядом, вместе ведь все равно спокойнее, но она молчала, как и сын.
Они вообще старались не заговаривать о том, что Тася вытворяет ночами – точно так же, как называли то жуткое, изменившее сестру, безликим словом «Происшествие».
Чак уже и не помнил, когда в последний раз нормально высыпался. Если Тася затихала ненадолго, он забывался беспокойным сном, точнее, даже не спал, а дремал, слыша сквозь сон все, что происходило в соседней комнате.
Утром вставал разбитый, вялый, в голове висел серый плотный туман, сквозь который плохо соображалось. Глотал кофе, умывался ледяной водой, но все равно на уроках постоянно тянуло в сон, поэтому учиться он стал хуже. Впрочем, это Чака не слишком беспокоило: отличником он никогда не был, но и до двоек не скатывался и, конечно, не скатится. Крепкий середнячок: четверки и тройки. Учеба давалась ему легко, но прикладывать особые усилия, чтобы выбиться в ряды первых учеников, было лень.
Учителя и одноклассники замечали, что с ним что-то творится: заторможенность Чака, его замкнутость и погруженность в себя бросались в глаза. Все думали, что он, как и вся их семья, не может оправиться после Происшествия, что переживает за сестру. Педагоги из жалости завышали оценки и не слишком докучали вызовами к доске, а одноклассники бросали сочувственные взгляды.
Чак, конечно, и вправду переживал, но только вкладывал в это слово совсем другой смысл. И никому, даже лучшему другу Серому – Сереге Лопухову – не мог рассказать всей правды о том, что происходит.
Идти домой после школы не хотелось. Хорошо, если по расписанию была тренировка: тогда можно было пожить в нормальном мире, на светлой половине бытия, пару лишних часов.
Чак прежде любил тренировки, восхищался тренером Иваном Игоревичем, готов был проводить в спортзале часы напролет. Сейчас ему там тоже нравилось: и ребята были хорошие, и Иван Игоревич все понимал, хотя в душу не лез. Но только все стало другим. Если вся жизнь изменилась, то и эта ее часть тоже не могла остаться прежней.
Не было больше азарта и чистой радости от побед. Да и поражения не были горькими. Мышцы не гудели, ноги не пружинили, жаркое пламя не бежало по венам. Все стало пресным, присыпанным пеплом, потому что в голове постоянно крутилось то, что стало с Тасей. Как Чак ни пытался воскресить в себе радость от занятий спортом, ничего не удавалось.
И все-таки в спортзале было хорошо – уж во всяком случае, куда лучше, чем дома. Будь его воля, он бы каждый день сюда приходил. Но нельзя. И по улицам мотаться с Серым нельзя тоже, потому что мама просила Чака сразу идти домой. Сама она допоздна пропадала на работе, часто трудясь в две смены – им нужны были деньги.
– Приглядывай за сестрой, – говорила мать, виновато глядя на сына и пытаясь улыбнуться. Он кивал. Они были словно два заговорщика, которые владели постыдной тайной и никому не могли поведать о том, что их связывало.
«Приглядывать» означало следить, чтобы Тася не ушла из дома, разогревать ей обед, заглядывать в комнату, преодолевая душный липкий страх, и произносить нарочито бодрым тоном:
– Есть будешь?
Тася не отвечала и в последнее время почти никогда не ела приготовленное матерью, хотя та старалась готовить то, чем она вроде бы соглашалась питаться. Но и голодной сестра тем не менее не оставалась.
Возвращаясь домой, Чак обнаруживал на кухне следы вылазок: Тася выгребала из холодильника то, что могло удовлетворить ее нынешние вкусы. На столе в беспорядке валялись недоеденные куски сырого мяса и говяжьей печени, битые яйца, обглоданные куски сыра, стояли открытые банки с вареньем. А еще всюду, даже на полу, был сахар. Он противно хрустел под ногами, когда Чак начинал прибираться к приходу матери, чтобы лишний раз ее не расстраивать.
В тот день, вымотанный и уставший после бессонной ночи, Чак поднимался по лестнице. Неожиданно ему подумалось, что он не любит Тасю. Он любил ее прежнюю – милую и чудную, добрую и доверчивую. Но ту, какой она стала, он любить не мог, как ни пытался себя заставить.
У сестры отняли ее жизнь, и теперь Тася сама точно так же отнимала жизнь у Чака. Отвращение и страх – вот чувства, которые она в нем вызывала. Привязанности и любви места больше не было. Чаку было стыдно так думать, он гнал эти мысли, но они возвращались: пусть бы сестры не стало. Он не желал ей смерти, упаси Бог! Просто не стало бы и все.
Но когда Чак вошел в квартиру и обнаружил, что его чаяния услышаны и сестра исчезла, никакой радости ему это не доставило.
То, что в квартире пусто, он понял сразу, едва переступив порог. Комнаты молчали – молчали совершенно по-особому. Когда внутри есть люди, тишина дышит, в ней слышатся вибрации, как от натянутых струн.
Сейчас вибраций не было.
– Тася! – позвал Чак, зная, что ему не ответят.
Не разуваясь (мать убила бы, если б увидела!) прошел в комнату сестры, мимоходом оглядев гостиную – пусто. В кухне и ванной тоже никого не было. Куда она подевалась? А главное, как вышла, если Чак, уходя в школу, запер дверь на ключ?
Ответа на этот вопрос он так никогда и не узнал.
– Мам, Таси нет! – с места в карьер рванул он, набрав номер матери и услышав ее голос.
– Как так – нет?
– Я пришел, а дома никого. – И, предупреждая расспросы, проговорил: – Дверь я точно запирал. Сто процентов.
– Отпрошусь, приеду, – бросила мать и повесила трубку.
Спустя час они встретились во дворе, возле подъезда. Мать, бледная, вся какая-то встрепанная, как воробей под дождем, схватила сына за руку:
– Где искал?
Чак, который уже успел обежать соседние дворы и вернуться, ответил, что нигде не нашел Таси.
– На школьном дворе смотрел?
– Угу.
Где еще искать сестру, он понятия не имел. Они жили в обычном районе, уставленном пятиэтажными и девятиэтажными блочными домами. Ни парков, ни скверов, ни даже начатых и заброшенных строек – ничего такого.
– Подвалы, чердаки – нужно все осмотреть! – решила мать.
– Вдвоем? Мы так несколько дней будем лазать! Может, ментам позвонить?
Чаку не больше матери хотелось обращаться к стражам порядка, но что было делать?
– Они же только через три дня начинают пропавших искать, – с несчастным видом сказала мать. – Давай пока сами.
Чак не стал спорить. Мать зашла домой, оставила сумку, сменила туфли на кроссовки и снова спустилась во двор. Они разделились, договорившись встретиться дома через три часа.
Наматывали круги по дворам, говорили с дворниками, спускались в подвалы, где это было возможно, но все без толку. Таси нигде не было. Когда Чак вернулся домой в восьмом часу, мать уже была там и говорила по телефону. Он видел, что губы у нее трясутся, на лице проступил горячечный румянец, и вид такой, словно она вот-вот упадет в обморок.
«Тася умерла, – полоснула мысль. – Это я ее убил своими мыслями!»
Мать обернулась к нему, глядя невидящими глазами.
– Поехали на кладбище.
«Неужели ее уже похоронили?» – глупо подумал Чак.
– Твоя сестра там.
Глава четвертая
Пиво было свежим и холодным, шашлык из баранины – сочным и вкусным, но вечер все равно не задался.
Михаил с Ильей встречались каждую неделю, иногда и по несколько раз, и им всегда было, о чем поговорить. А если темы исчерпаны, то можно просто молчать: на то он и лучший друг, что не надо стараться поддерживать вежливую беседу. Молчишь – и все равно не испытываешь никакой неловкости.
Так было всегда, но только не в этот раз.
Пойти на набережную, поесть шашлык и попить пиво они договорились позавчера. Быстрорецк, как можно догадаться по названию города, стоял на реке Быстрая, которая протекала через город, деля его на две почти равные половины. Одна часть именовалась Старым городом (здесь был исторический центр, а историю свою город вел аж с двенадцатого века), вторая – Заречьем.
Центральная набережная со скамейками, кафе, сувенирными лавочками, прогулочными дорожками располагалась на стороне Старого города. Сейчас друзья сидели за маленьким столиком, а на противоположном берегу реки переливалось-перемигивалось вечерними огнями Заречье.
От воды тянуло прохладой. Быстрая, в черте города несущая свои воды медленно и степенно, была плотно зажата в каменные берега. За пределами Быстрорецка река, словно узник, вырвавшийся из оков на свободу, разливалась широко и вольготно, ускоряла темп, словно желая наверстать упущенное и побыстрее добраться до моря, в которое впадала далеко на юге.
Миша был голоден, потому управился со своей порцией шашлыка быстро и подумывал взять еще. А Илья так и сидел над почти полной тарелкой, да и пиво потягивал вяло, как будто через силу. Разговор не клеился. Не успеет возникнуть какая-то тема, как тут же оказывается исчерпанной двумя-тремя предложениями.
– Ко мне сегодня чудик один приходил. – Миша сделал очередную попытку расшевелить друга. – Говорит, у нас в микрорайоне людей убивают, а никому дела нет.
– Из «ходоков»? – спросил Илья, уже знакомый с терминологией друга.
– Ага. – Михаил сделал глоток. – Хотя на вид так сразу не скажешь.
– По таким вообще редко что можно сказать. На лбу не написано.
Вот опять – здрасьте-пожалуйста. Сказал, как отрезал.
Миша отбросил вилку, которую вертел в руке, и посмотрел на Илью.
– Все, хорош. Что с тобой такое? Колись.
Илья слабо улыбнулся. Врать и секретничать между ними было не заведено. В душу друг к другу не лезли, да и нужды не было: всегда, с детства делились самым важным, сокровенным, ничего один от другого не утаивали. Миша считал, что у него никого нет ближе Ильи – и тот, наверное, так же думал. Как пришли в первый класс, сели за одну парту, так и дружили до сих пор.
Они даже внешне были немного похожи: не как родные братья, конечно, но за двоюродных запросто сошли бы. Оба высокие, примерно одного роста (Илья на два сантиметра ниже), худощавые, русоволосые, кареглазые (только у Миши глаза цвета темного янтаря, а у Ильи почти черные, глубокие и серьезные).
А вот волосы, наоборот, у Миши были темнее, и стриг он их покороче: отчасти служба обязывала, отчасти тот факт, что стоило им отрасти чуть подлиннее, как они начинали виться. Черты лица у Ильи были более тонкие, правильные, а у Миши – крупные, четко очерченные. Их классная руководительница как-то сказала, что Миша похож на современного актера, а Илья – на поэта девятнадцатого века.
По характеру они тоже были разными, но это только сближало. В общем, задавая вопрос, Миша точно знал, что друг ответит честно, без увиливания. Он и ответил.
– Кажется, я влюбился.
Миша поперхнулся пивом и уставился на Илью. Влюбляться – это всегда было по Мишиной части. Он постоянно, еще с девятого класса, с кем-то встречался: легко сходился с девушками и столь же легко расходился, расставаясь без сожаления и снова пускаясь на поиски приключений. Любви не было – только влюбленности и интрижки длительностью от месяца до четырех-пяти. Ни одна из многочисленных Мишиных пассий не сумела по-настоящему запасть ему в душу, и он уже начал потихоньку думать, что мачеха была права, когда в сердцах однажды бросила, что Михаил такой же вертопрах и ловелас, как отец.
Впрочем, насчет отца он не был так уверен. Но это отдельная тема.
Тот факт, что Миша с кем-то встречался, обычно никак не нарушало привычного хода его жизни, не поглощало его, не оказывало сколько-нибудь значимого воздействия. Но он всегда подозревал, что в случае с Ильей все будет иначе. Если какая-то девушка понравится ему, то завладеет им с потрохами, Илья погрузится в свои чувства с головой, безвылазно.
Похоже, так и случилось. Не успела эта девица возникнуть невесть откуда, как Илюха уже сам не свой.
– Как ее зовут? – спросил Миша, стараясь подавить стремительно растущие негативные эмоции, проснувшиеся в его душе по отношению к неведомой девушке.
– Настя, – ответил Илья, и щеки его слегка порозовели.
– Когда успели познакомиться? Вы встречаетесь?
Илья помедлил.
– На днях. Когда мы с тобой в прошлый раз виделись. Я у тебя на работе был.
Миша помнил, само собой. Три дня назад у него было суточное дежурство, а Илья оказался вечером неподалеку и заглянул. Ничего себе, три дня назад познакомились, а он молчит! Миша ждал, что Илья сейчас примется рассказывать, как и что, но ошибся.
– Ладно, захочешь – расскажешь, – раздосадовано проговорил он.
– Слушай, я просто не могу в себе разобраться, – словно спохватившись, быстро заговорил Илья. – Она такая… удивительная. Не похожа на других девушек.
«Ну да, ну да!» – мелькнуло в голове у Миши, но вслух он, конечно, ничего не сказал.
– Очень открытая, немножко наивная. Я попросил у нее телефон, а она сказала, что не любит, не пользуется. Ей кажется, что по телефонным проводам утекает суть, разговоры становятся пустыми. Сказала, что для разговора обязательно нужно видеть глаза собеседника.
– Оригинально.
– Вот и я о том! Мы договорились увидеться в парке, вчера встречались.
«А мне ни слова не сказал!» – подумал Миша, злясь на себя самого: что еще за дурацкая ревность?
– Два часа пролетели, как минута. Мы говорили и говорили…
– Только говорили?
Илья одарил его сердитым взглядом.
– Она не такая, как другие. Я же сказал.
Миша вскинул ладони: извини, брат, не хотел.
– Когда снова увидитесь?
– Завтра. Сегодня она занята.
«Да, а то ты бы сломя голову побежал к ней, вместо того, чтобы торчать тут со мной».
Илья еще некоторое время рассказывал о достоинствах Насти, а потом они встали из-за стола: было уже поздно, обоим завтра на работу. Поскольку сегодня планировалось выпить, Миша оставил машину возле работы. А Илья был безлошадный: на права сдал, но автомобиль купить еще не успел.
Поэтому вызвали такси и, пока ехали – некоторое время им было по пути – продолжали разговаривать. Илья выглядел более оживленным, чем на набережной, но Михаила не покидало ощущение, что он просто старается, притворяется, чтобы не обижать друга, а на самом деле мысли его далеко. Возле Насти.
Когда он пришел домой, настроение еще больше ухудшилось. Не успел войти, как позвонил отец. Начало разговора было спокойным. Они всегда старались быть вежливыми, осторожничали, но в итоге все равно скатывались если не в ссору, то в недовольство друг другом.
– Я тебе уже звонил сегодня, ты не брал.
– Не слышал, прости. Мы с Ильей на набережной были.
Отец недовольно засопел.
– Ты не должен пить, потому что…
– Я только пару банок пива выпил. Заметь, после работы. Не надо меня контролировать.
– Кто тебя контролирует! Но ты сам виноват! После того случая… Второй раз я…
– Может, хватит, а? Я же все-таки не человека убил.
– Еще бы убил!
Отец заводился, Михаил тоже. Сколько можно попрекать его и муссировать одно и то же?
– Зачем ты звонил? – как можно спокойнее спросил он.
– У Володина юбилей. Шестьдесят пять лет. Мы все приглашены.
Володин был крупный начальник в Исполкоме и отцовский друг и покровитель.
– Может, без меня как-нибудь? Сходите с Олесей и Лизой.
– Разумеется, Олеся идет. Лиза останется дома с няней, а вот ты должен пойти. Без разговоров. Тебе еще карьеру делать, которую ты едва не испортил своей выходкой!
Миша решил не спорить.
– Когда?
– В следующую субботу. Заедешь к нам, вместе поедем.
Отец со второй женой Олесей и семилетней дочерью от нового брака Лизой жил довольно далеко от Миши. А эта квартира была мамина – Михаил перебрался сюда, окончив школу, когда ему с отцом и мачехой стало все сложнее находить общий язык.
Миша повесил трубку и пошел в душ, чувствуя, что в виски начинает стучаться боль. В гостиной висела большая мамина фотография. Мама улыбалась и смотрела прямо на него. Мише казалось, что каждый раз она улыбается и смотрит по-разному: то чуть насмешливо, то ласково, а сегодня вот сочувственно.
Он нередко спрашивал себя, что было бы, если бы мама была жива? Что изменилось бы в нем самом? Был бы отец мягче к единственному сыну? Заводил бы любовниц, как сейчас заводит? Ответов не было и быть не могло.
В пятницу у Ласточкина закончились отгулы, которые он брал, чтобы съездить в деревню, и Миша вздохнул с облегчением. Все же вдвоем было легче, и ответственность пополам. То есть бо́льшая часть, конечно, ложилась на Ласточкина.
Тот первым делом оглядел кабинет придирчивым взглядом, потом полил цветы и протер всюду пыль. По мнению Михаила, здесь и до этого было вполне чисто, но он не стал говорить об этом Ласточкину. Капитан спросил, что было без него, и Михаил рассказал, стараясь припомнить все подробности.
В какой-то момент взгляд его упал на толстую серую папку.
– Тебя тут еще один чудик спрашивал. Белкин. – Он приподнял папку и снова положил на стол. – Вот, оставил тут, забыл.
– Ничего он не забыл, – вздохнул Ласточкин. – Это он нарочно. Хочет, чтобы ты прочитал. Я, когда он в первый раз пришел, даже повелся – убедительно говорит, хоть и псих. Почитал, что он притащил.
– А он правда псих?
Ласточкин поморщился. У него была занятная внешность: чрезвычайно кустистые брови и большие, навыкате глаза, отчего он всегда казался одновременно нахмурившимся и удивленным.
– Собрать сведения обо всех, кто живет на его улице – это, по-твоему, нормально? И уж конечно, среди нескольких десятков сотен людей найдутся самоубийцы, а у всех суицидников всегда примерно одна схема: сначала все хорошо, потом плохо, потом… – Он почесал затылок. – Забей. В следующий раз придет – а он точно придет! – отдашь ему его сокровище и дело с концом.
Ласточкин говорил правильные слова – Миша и сам так думал, но все-таки что-то не давало покоя.
День катился по накатанной. Звонки, бумажки.
– Мне еще сегодня вечером к Голиковой идти, – вспомнил Миша.
– Сходи, конечно, а то достанет, – согласился Ласточкин. – Белкин – безобидный, а эта стерва будет жалобы строчить.
В подъезде Голиковой было тихо и безлюдно: никакой наглой молодежи, нарушающей общественный порядок. Миша позвонил в дверь к Голиковой: пусть видит, что он пришел.
– Нету их второй день, – заявила она. – Но у меня все их адреса имеются. Всех троих! Двое в нашем доме живут, а один – через два дома!
«Помнится, ты говорила, что целая толпа собирается!»
– Хорошо, давайте. Я схожу, поговорю.
Голикова сунула ему бумажку с адресом. Сверху Миша прочел: «Октябрьская, дом 40, кв. 31».
«Кажется, в том доме живет мужик, про которого Белкин говорил. Самоубийца. Как же его фамилия? Кротов, что ли?»
– На Октябрьской, в сороковом, вроде, недавно случай суицида был? – небрежно проговорил Миша, не то спрашивая, не то утверждая.
Голикова энергично кивнула:
– Клим Копосов, ага.
«Точно, не Кротов, а Копосов!»
– Ужас, просто ужас! Мать у него осталась. Такое несчастье.
– Вы не знаете, с чего это он?
Голикова возмущенно воззрилась на Мишу, будто он нес персональную ответственность за случившееся.
– Кто вас, молодежь, разберет? Живете на всем готовом. Ни голода, ни холода. С жиру беситесь. Работали бы с утра до вечера, некогда было бы о глупостях думать!
Поняв, что ничего полезного Голикова не скажет, а так и будет тарахтеть про неудавшееся молодое поколение, Миша поспешил откланяться, еще раз пообещав зайти к хулиганам.
Обещание он сдержал. Хулиганы оказались обычными мальчишками, а их родители – вполне интеллигентными людьми. Миша для порядка предостерег ребят, те сказали, что были в подъезде Голиковой всего пару раз, когда шел дождь, но, получив порцию воплей и угроз, поспешно ретировались и больше туда не совались.
Навещать третьего фигуранта было не обязательно, можно сразу отправиться домой, но Михаил все же решил сходить в сороковой дом на Октябрьской улице.
Ему хотелось поговорить с матерью Копосова. Миша и сам не знал, что надеется услышать, но вся эта история с Белкиным и его подозрениями не давала покоя, зудела, как комариный укус, и он решил, что нужно повидаться с несчастной женщиной, чтобы просто убедиться в правоте Ласточкина и забыть о случившемся.
Глава пятая
С того дня, как Тасю нашли на кладбище, прошла неделя. И если прежде Чаку казалось, что живется им плохо, то теперь выяснилось, что раньше было еще ничего, терпеть можно.
А вот сейчас начался самый настоящий, непрекращающийся кошмар.
– Мне вон… это самое… посетители сказали. – Кладбищенский сторож кряхтел и поминутно откашливался. – Пришли, это самое, к своим на могилку, а там она! Это же надо! Ну, я сразу, это самое, ноль-два звонить!
Чак мог только догадываться, что должны были испытать люди, пришедшие проведать дорогих покойников и обнаружившие на соседней могиле голую, перемазанную землей девушку.
Могила была разрыта. Правда, до гроба Тася не добралась. Ее одежда, разорванная в клочья, валялась возле ограды; всюду были странные предметы: какие-то жженые тряпки, ремень, гребень для волос, сломанные наручные часы и множество предметов с других могил – искусственные цветы, фотографии, огарки тонких церковных свечей.
Что бы сестра ни творила на кладбище, но к тому моменту, как приехали Чак с матерью, все уже закончилось. Тася, босая, закутанная в одеяло и совершенно безучастная ко всему, сидела на стуле в здании кладбищенской администрации. Как выяснилось, сестра четко и ясно назвала свое имя, продиктовала адрес и домашний телефон, поэтому матери и позвонили.
После долгих препирательств, материных слез и выяснений, их всех отпустили домой. Мать попыталась заставить дочь пойти в душ, смыть с себя кладбищенскую землю, но та проигнорировала ее просьбы, прошла к себе в комнату и улеглась в кровать.
– Устала, – сказала она. – Мне нужно поспать.
Она свернулась клубком, опасная и отвратительная, как сонная змея, и тут же заснула. Мать с Чаком вышли из комнаты, стараясь двигаться как можно тише, но вряд ли могли бы разбудить Тасю. Чем бы она ни занималась, это, очевидно, измотало сестру настолько, что прервать ее сон ничто не могло.
Придя на кухню, мать открыла стеклянный шкафчик и достала бутылку водки. Чак, вытаращив глаза, молча наблюдал за тем, как она резким движением, точно сворачивая чью-то шею, откупорила бутылку и налила водку в хрустальную тонконогую рюмку. Выпила, запрокинув голову, потом налила еще и присела к столу, напротив Чака.
Он никогда не видел, чтобы мать пила вот так, не во время праздничного застолья, одна, не закусывая и не запивая, даже не морщась. Она посмотрела на него стеклянными глазами, в которых плескалось отчаяние, и спросила:
– Ты понимаешь что-нибудь? За что нам все это?
Чак отвел взгляд.
– Что она могла там делать? Как вообще туда попала?
– Мам, – тихо позвал Чак, – может, нам ее в больницу положить?
Он думал, она возмутится, скажет, что не позволит, что Тася нормальная, и во всем виновато Происшествие, но мать вдруг как-то сжалась, потухла и проговорила:
– Отец ваш тоже был… – Она выпила вторую рюмку и договорила: – Не вполне здоровый.
Чаку показалось, будто он пропустил хук справа. Слова матери шарахнули молотом, и он не мог выговорить ни слова. Так и молчал, а она продолжала:
– Знаю, я вам говорила: он в аварию попал, когда ты только родился, а Таська совсем кроха была. Только никакая это была не авария. Думаешь, в кого она у нас такая… необычная? Настроение у него всегда скакало мячиком: то вверх, то вниз. То тормошит всех, хохочет, планы строит, а через минуту – слова не скажи: кричит, ногами топает, бросается на всех, как цепной пес. Депрессии у него знаешь, какие были? Сутками с кровати не вставал. Не ел, не пил, смотрел в одну точку. Художником был – вся квартира в его работах. Только вот пробиться никак не мог. Да и, если уж честно, я понимаю, почему. Картины-то его… – Мать посмотрела в окно, будто стараясь разглядеть что-то в темноте, подсвеченной фонарями и окнами домов. – Углы, овалы, фигуры изломанные, лица без глаз. Я на них без дрожи смотреть не могла. И вот однажды ему выставку пообещали. Как он радовался! Говорил, что его заметили после стольких лет, и теперь все пойдет по-другому.