Полная версия
История Манон Леско и кавалера де Грие
Я предоставил в ее распоряжение кошелек и заботу расплачиваться за наши обиходные расходы. Пекаре затем я заметил, что стол у нас стал лучше и что она приобрела для себя довольно ценные наряды. Зная, что у нас осталось не свыше двадцати или пятнадцати пистолей, я выразил ей удивление относительно явного увеличения нашего достатка. Она, смеясь, просила меня не беспокоиться.
– Разве я не обещала вам, – сказала она, – что найду средства?
Я любил ее слишком простодушно, и растревожиться мне было нелегко.
Однажды, выйдя из дома после обеда и предупредив ее, что возвращусь позже, чем обыкновенно, я был удивлен, когда при возвращении меня заставили подождать у двери две или три минуты. Нам прислуживала только девочка почти одних с нами лет. Когда она отворила дверь, я спросил ее, отчего она так замешкалась. Она со смущенным лицом отвечала, что не слышала, как я стучался. Я постучал еще раз и сказал, ей:
– Но если вы не слыхали, как я стучался, то почему же вы пошли отворять дверь.
Этот вопрос до того смутил ее, что, не имея достаточного присутствия духа, чтоб отвечать на него, она расплакалась, уверяя, что она не виновата и что барыня приказала ей не отворять дверей до тех пор, пока г. де-Б. не уйдут по другой лестнице, с которой вход в маленькую комнату. Я был так смущен, что был не в силах войти в квартиру. Я решился уйти под предлогом, что у меня есть дело, и приказал девочке сказать барыне, что вернусь сейчас, но не говорить ей о том, что она сказала мне насчет г. де-Б.
Мое огорчение было так велико, что, спускаясь по лестнице, я проливал слезы, не зная еще, каким чувством они вызваны. Я вошел в первую кофейню и, сев у стола, облокотился головой на обе руки, стараясь разъяснить себе, что происходило у меня в сердце. Я не смел повторить того, что сейчас только слышал; мне хотелось смотреть на это, как на обман чувств, и два или три раза я был уже готов воротиться домой, не показывая вида, что обратил на это внимание. Мне казалось до того невозможным, чтоб Манон изменила мне, что я боялся оскорбить ее подозрением. Несомненно, я обожал ее; но я представил ей не более доказательств любви, чем она мне: почему же мне обвинять ее в том, что она менее искренна и не столь постоянна, как я? Что могло ее заставить обмануть меня? Не прошло и трех часов, как она осыпала меня самыми нежными ласками и с восторгом принимала мои; я знал свое сердце не лучше, чем и ее!
Нет, нет! – повторял я, – невозможно, чтоб Манон изменила мне! она знает, что я живу только для нее; она прекрасно знает, что я ее обожаю! Не может же это возбудить ее ненависти.
Впрочем, посещение и уход украдкой г. де-Б. приводили меня в смущение. Я вспомнил также небольшие покупки Манон, которые, казалось мне, превосходили наши теперешние средства. Все это как будто попахивало щедростью нового любовника. А высказанная ею уверенность в неизвестных мне источниках доходов! Мне трудно было объяснить эти загадки в том благоприятном смысле, какого желало мое сердце.
С другой стороны, с тех пор, как мы жили в Париже, я ее почти не выпускал из виду. Занятия, прогулки, развлечения, – всюду мы были вместе. Боже мой! даже разлука на минуту сильно бы опечалила нас. Нам беспрерывно требовалось повторять, что мы любим друг друга; без этого мы умерли бы от беспокойства. Итак, я не мог вообразить себе почти ни мгновения, когда бы Манн была нанята не мной, а кем-нибудь другим. Наконец мне показалось, что я нашел разгадку этой тайны.
У г. де-Б., – сказал я самому себе, – крупные дела и большие сношения; родственники Манон могли отдать ему деньги на хранение. Она, быть может, уже получала их от него; он принес ей еще денег. Она, без сомнения, хотела позабавиться и скрыла это от меня, чтоб потом приятно поразить меня. Быть может, она и сказала бы мне об этом, войди я, как и всегда, вместо того, чтоб идти сюда плакаться на судьбу. Она, по крайней мере, не станет скрытничать, когда я сам заговорю с нею о том.
Я до того укрепил себя в этом мнении, что оно было в состоянии значительно уменьшить мою печаль. Я тотчас же пошел домой. Я обнял Манон с всегдашней нежностью. Она приняла меня очень хорошо. Мне хотелось сначала открыть мои соображения, которые более чем когда, казались мне верными; но я удержался, в надежде, что, может быть, она предупредит меня, рассказав все как было.
Нам подали ужинать. Я с веселым видом сел за стол; но при свете сальной свечи, которая стояла между нами, мне показалось, будто я вижу печаль в лице и глазах моей милой любовницы. Эта мысль обеспокоила меня. Я заметил, что взгляды ее останавливаются на мне иначе, чем всегда. Я не мог разобрать, была ли то любовь, или сожаление, хотя мне казалось, что то было нежное и томное чувство. Я смотрел на нее с тем же вниманием, и, быть может, ей было тоже трудно судить по моим взглядам о состоянии моего сердца. Нам не шли на ум ни разговор, ни еда. Наконец я увидел, как слезы полились из ее прекрасных глаз. Коварные слезы.
– О, Боже! – вскричал я, – вы плачете, милая моя Манон, вам горько до слез, и вы ни слова не скажете мне о своих страданиях.
Она отвечала только вздохами, которые усиливали мое беспокойство. Я встал, весь дрожа; со всем пылом любви, я заклинал ее сказать мне, о чем она плачет; осушая ее слезы, я сам проливал их; я был скорее мертвецом, чем живым человеком. И варвар был бы тронут проявлениями моей печали и страха.
В то время, когда я весь был занят ею, я услышал, что несколько человек поднимаются по лестнице. Потихоньку постучали в дверь. Манон поцеловала меня и, вырвавшим, из моих объятий, быстро вошла в свою комнату и заперла за собой дверь. Я вообразил себе, что одежда у нее была несколько в беспорядке и она желает скрыться от глаз посторонних, которые стучались. Я сам пошел отворять им.
Едва я отворил, как меня схватили трое людей, в которых я узнал лакеев моего отца. Они не позволили себе никакого насилия; но пока двое держали меня за руки, третий обыскал мои карманы и вынул небольшой ножик, единственное оружие, которое было у меня. Они попросили извинения, что принуждены были непочтительно обойтись со мною; понятно, они объяснили, что действуют по приказанию моего отца, и добавил, что старший брат ждет меня на улице в карете. Я был так взволнован, что дозволил свести себя вниз, без, сопротивлении и не говоря ни слова. Брат действительно ждал меня. Меня посадили в карету подле него; кучеру уже было отдало приказание, и он быстро повез нас в Сен-Дега. Брага нежно обнял меня, но не сказал ни слова; таким образом у меня оказался необходимый досуг и я мог мечтать о моем несчастии.
Сначала для меня все было непонятно, и я не видел возможности сделать какое-либо предположение. Меня жестоко предали; но кто же? Раньше всех я подумал на Тибергия.
– Изменник! – говорил я, – если мои подозрения оправдаются, то тебе больше не жить.
Однако я подумал, что ему неизвестно мое местожительство, а, стало быть, от него нельзя было и узнать о нем. Мое сердце не смело прегрешить, возводя обвинение на Манон. Та необычайная печаль, что, как я видел, подавляла ее, ее слезы, нежный поцелуй, которым она, уходя, подарила меня, – казались мне загадкой; но я сознавал, что готов объяснить все это предчувствием общего нашего несчастия; и в то время, как я приходил в отчаяние от разлучившей нас случайности, я был настолько доверчив, что воображал, будто она еще больше моего достойна жалости.
Результатом моих рассуждений было то, что я убедил себя, что кто-нибудь из знакомых увидел меня в Париже на улице и известил о том, моего отца. Эта мысль меня утешила. Я был уверен, что отделаюсь от всего упреками или дурным приемом, которые мне придется вытерпеть от родительской власти. Я решил перенести их терпеливо и обещать все, чего бы от меня ни потребовали, дабы облегчить себе возможность как можно скорее воротиться в Париж и возвратить жизнь и радость милой моей Манон.
Мы скоро доехали до Сен-Дена. Брат, удивленный моим молчанием, вообразим, что оно причинено страхом; она стал утешать меня, уверяя, что мне нечего бояться строгости отца, если я только расположен возвратиться на путь долга и заслужить любовь, которую питает ко мине отец, Мы починали в Осп-Дени, при чем брат, из, предосторожности приказал трем лакеям лечь в моей комнате.
Мне было особенно горько то, что мы ночевали в той самой гостинице, где я останавливался с Манон, но дороге из Амьена в Париж. Хозяин и прислуга тотчас же узнали меня и в то же время догадались, в чем дело. Я слышал, как хозяин говорил:
– Э! да это тот самый красивый господин, что проезжал шесть недель тому с хорошенькой барышней, которую он так сильно любил. Какая она была красавица! Бедные детки, как они ласкались друг к другу! Ей-Богу, жаль, что их разлучили.
Я притворился, что ничего не слышу, и старался по возможности не повадиться на глаза.
У брата в Сен-Дени была двухместная коляска, в которой мы отправились ранним утром, и на следующий день вечером пришли домой. Он повидался раньше меня с отцом, чтоб сказать несколько слов в мою пользу, объяснив ему, с какой кротостью я дозволил увезти себя; таким образом я был принят не так сурово, как ожидал. Он удовольствовался тем, что сделал мне несколько общих упреков за то, что я отлучился без его позволения. Что касается моей любовницы, то он заметил, что, связываясь с неизвестной особой, я вполне заслужил то, что со мной случилось; что он был лучшего мнения о моей предусмотрительности; но что он надеется, что я поумнею после этого приключеньица. Я понял эту речь в том смысле, который согласовался с моими мыслями. Я поблагодарил отца за доброту, с которой он прощает меня, и обещал ему вести себя более послушно и порядочно. В глубине сердца я торжествовал; ибо, судя по тому, как устраивалось дело, я не сомневался, что буду в состоянии тихонько уйти из дому в ту же ночь.
Сели ужинать; смеялись над моей амьенской победой и моим бегством с такой верной любовницей. Я добродушно переносил насмешки. Я даже был рад, что мне дозволено было говорить о том, что постоянно занимало мои мысли. Но несколько слов, сказанных вскользь отцом, заставили меня слушать самым внимательном образом. Он говорил о коварстве г. де-Б. и о корыстной услуге, которую он оказал ему. Я был изумлен, услышав, что он произносит это имя, и покорно просил объяснить мне все. Он обратился к моему брату с вопросом, разве он не рассказал мне всей истории. Брат отвечал, что всю дорогу я был так спокоен, что он не считал нужным прибегать к этому средству чтоб исцелить меня от безрассудства. Я заметил, что отец колебался, следует ли ему окончить разъяснение, или нет. Я так настоятельно умолял его, что он удовлетворил моему желанию, или, вернее, жестоко поразил меня самым ужасающим рассказом.
Он спросил меня сперва, был ли я настолько прост, что верил, будто любим моей любовницей. Я спело отвечал, что был в том уверен, и что ничто не могло внушить мне ни малейшего повода к недоверию.
Ха, ха, ха! – вскричал он, хохоча со всей мочи, – вот это превосходно. Ты, однако, сильно простоват, и мне нравится, что ты питаешь такие чувства. Очень жаль, бедный мой кавалер, что я тебя зачислил в Мальтийский орден: у тебя такое расположение сделаться терпеливым и довольным, мужем!
Он прибавил еще множество насмешек в том же роде насчет того, что он звал моей глупостью и доверчивостью. Наконец, видя, что я все молчу, он, добавил, что, судя по расчету времени со дня моего отъезда из Амьена, Манон любила меня около двенадцати дней.
Ибо, – добавил он, – я знаю, что ты уехал из Амьена 28-го прошлого месяца, а нынче у нас 29-е текущего; уже одиннадцать дней, как г. де-Б. написал, мне; да я кладу еще восемь на то, чтоб он успел свести полное знакомство с твоей любовницей; итак, вычти одиннадцать и восемь из тридцати одного дня, которые прошли от 20-го одного месяца до 29-го следующего, и останется двенадцать или немного больше, или меньше.
Следом он вновь захохотал. У меня сильно щемило сердце при этом рассказе и я опасался, что не выдержку до конца этой печальной комедии.
– Знай же, – заговорил вновь отец, – потому что это тебе неизвестно, что г. де-Б. пленил сердце твоей принцессы, ибо он, конечно, смеется надо мной, думая убедить меня, будто он отнял ее у тебя из бескорыстного желания оказать мне услугу. Было бы слишком ждать таких благородных чувств от такого, как он, человека, который, притом, и незнаком мне. Он выведал от нее, что ты мой сын, и чтоб избавить себя от твоей докуки, написал мне о твоем местожительстве и о твоей беспорядочной жизни, давая мне понять, что только силою можно овладеть тобой. Он предлагал, мне облегчить возможность схватить тебя за ворот; по его же указанию и по указанию твоей любовницы, твой брат улучил минуту, когда тебя можно было захватить врасплох. Поздравь же теперь себя с продолжительностью твоей победы. Ты умеешь, кавалер, побеждать довольно скоро, но не умеешь сберегать плодов победы.
Я дольше был не в силах выносить разговор, где каждое слово терзало мое сердце. Я поднялся из-за стола и не успел сделать четырех шагов, чтоб, выйти из залы, как упал на пол без чувств и сознания. Мне возвратили их, благодаря быстрой помощи. Я открыл глаза и залился слезами; я открыл рот и разразился самыми печальными и трогательными сетованиями. Отец меня всегда любил и стал утешать со всей нежностью. Я бросился к его ногам, ломая руки; я заклинал его дозволить мне возвратиться в Париж, чтоб заколоть Б.
– Нет, – говорил я, – он не пленил сердца Манон; он сделал над ним насилие, он соблазнил ее колдовством или ядом; быть может, он по-скотски изнасиловал ее. Манон меня любит, разве я не знаю? Он с кинжалом в руках пригрозил ей и тем принудил ее меня покинуть. На что бы он не решился, чтоб отнять у меня такую прелестную любовницу? О, боги, боги! разве возможно, чтоб Манон изменила мне и перестала любить меня.
Я все толковал о скором возвращении в Париж, и ради этого ежеминутно вскакивал, и мой отец увидел, что в том возбуждении, в каком я находился, ничто не в силах удержать меня. Он свел меня в одну из комнат наверху и оставил со мной двух слуг, приказав им не упускать меня из виду. Я не владел собою. Я отдала бы тысячу жизней, чтоб, только на четверть часа воротиться в Париж. Я понял, что, после такого откровенного сознания, мне нелегко дозволят выйти из комнаты. Я измерил глазами высоту окон. Не видя ни малейшей возможности ускользнуть этими, путем, я кротко обратился к слугам. Я тысячью клятв заверяла их, что со временем обогащу их, если только они согласятся способствовать моему побегу. Я уговаривал, я ласкал их, я угрожал им; но эта попытка была также бесполезна. Тогда я потерял всякую надежду. Я решился умереть и бросился на постель с намерением не вставать с нее, пока не умру. Всю ночь и следующий день я провел в таком положении. На следующий день я отказался от пищи.
Отец навестил меня после обеда. Он был так добр, что нежными утешениями успокаивал мои страдания. Он так непререкаемо приказал мне поесть, что, из уважения к его приказу, я не ослушался. В течение нескольких дней я ел только в его присутствии и из послушания к нему. Он продолжал высказывать доводы, которые могли возвратить меня к здравому смыслу и внушить мне презрение к неверной Манон. Несомненно, я более не уважал ее; как мог я уважать самое ветреное, самое коварное изо всех созданий? Но ее образ, те прелестные черты, что я носил в глубине моего сердца, не исчезали. Я хорошо сознавал свое состояние.
– Я могу умереть, – рассуждал я, – я даже должен умереть после такого стыда и страдания, но я перенесу тысячу смертей и все-таки не смогу забыть неблагодарную Манон.
Отец, дивился, видя, что я постоянно грущу так сильно. Он знал, что у меня есть правила чести, и не мог сомневаться, что ее измена заставила меня презирать ее, а потому вообразил себе, что мое постоянство не столько в зависимости от, этой именно страсти, сколько от склонности к женщинам вообще. Он так укрепился в этой мысли, что, не совещаясь ни с кем, кроме своей нежной привязанности ко мне, высказался однажды откровенно.
Кавалер, – сказал он мне, – у меня до сих пор было намерение, чтоб ты носил Мальтийский крест, но я вижу, что твои склонности направлены совсем в другую сторону. Ты любишь хорошеньких; я готов сыскать такую, которая тебе понравится. Объясни мне прямо, что ты об этом думаешь.
Я ему отвечал, что для меня впредь не будет существовать различия между женщинами, и что после случившегося со мною несчастия, я буду презирать их всех равно.
Я найду тебе такую, – улыбаясь, заговорил отец, – что будет походить на Манон, но будет вернее ее.
Ах, если вы сколько-нибудь желаете мне добра, – отвечал я ему, – то возвратите мне ее. Поверьте, дорогой батюшка, что она не изменяла мне; она неспособная на такую черную и жестокую низость. Коварный Б. обманывает всех, – вас, ее и меня. Если б вы знали, как она нежна и искренна; если б вы ее знали, вы полюбили бы ее.
Вы ребенок, – возразил мой отец. – Как можете вы быть до такой степени слепы после того, что я рассказал о ней? Она сама предала вас вашему брату. Вы должны забыть самое ее имя и воспользоваться, если вы благоразумны той снисходительностью, которую я вам оказываю.
Я весьма ясно сознавал, что он прав. Я заступился за неверную вследствие невольного побуждения.
Ах, – заговорил я после минутного молчания, – вполне правда, что я несчастная жертва самого гнусного коварства. Да, – продолжал я, – плача с досады, – я теперь вижу, что я еще ребенок. Им не трудно было обмануть мою доверчивость. Но я знаю, чем отомстить им.
Отец пожелал узнать, что же я намереваюсь сделать.
– Я отправлюсь в Париж, – сказал я, – я подожгу дом г. де-В. и сожгу его живого вместе с коварной Манон.
Отец рассмеялся над этой вспышкой, и она была причиной, что меня стали строже держать в заключении.
Я провел в нем целые полгода, причем в первый месяц мое расположение почти не изменялось. Все мои чувства были поочередной сменой ненависти и любви, надежды и отчаяния, смотря по тому, в каком виде представлялась мне Манон. То я видел в ней самую достойную любви девушку и томился желанием увидеть ее; то я видел в ней низкую и коварную любовницу и давал тысячи клятв, что отыщу ее только для того, чтоб наказать.
Мне давали книги, которые несколько успокоили мою душу. Я перечел всех любимых авторов; я приобрел новые сведения; у меня вновь пробудилась жажда знаний; вы увидите, как она пригодилась мне впоследствии.
То, чему меня научила любовь, дало мне возможность уяснить множество мест в Горации и Вергилии, которые раньше казались мне непонятными. Я написал любовный комментарии на четвертую книгу Энеиды; я его предполагаю обнародовать, и льщу себя надеждой, что публика останется им довольна.
Ах! – говорил я, составляя его, – верной Дидоне нужен был человек с таким же верным сердцем, как у меня.
Однажды Тибергий посетил меня во время моего заключения. Я изумился тому восторгу, с которым он меня обнял. У меня еще не было таких доказательств его привязанность, которые заставляли бы меня смотреть на него иначе, чем, на простого школьного товарища, чем на друга, какими бывают в юности однолетки. За пять или за шесть месяцев, что мы не видались, он так изменился и возмужал, что и его наружность, и тон его речей внушили мне уважение. Он говорил со мною скорей как благоразумный советчику чем как друг но училищу. Он сокрушался о заблуждении, в которое я впал; он поздравлял меня с наступившим выздоровлением; наконец, он увещевал меня воспользоваться этой ошибкой молодости, чтоб правильно взглянуть на суетность наслаждений.
Я посмотрел на него с удивлением. Он заметим это.
Милый мой кавалер, – сказал он мне, – я не говорю вам ничего, что не было бы основательно и верно, и в чем бы я не убедился при помощи строгого рассмотрения. У меня была такая же склонность к сладострастию, как и у вас; но Небо одарило меня в то же время стремлением к добродетели. Мой ум помог мне сравнить плоды того и другого, и я невдолге открыл разницу между ними. На подмогу моим размышлениям пришла помощь свыше. Я почувствовал такое презрение к миру, с которым ничто не может сравниться. Знаете ли, что меня в нем удерживает, прибавил он, – и что препятствует мне удалиться в уединение? Единственно нежная дружба, которую я питаю к вам. Я знаю превосходство вашего сердца и ума; нет такого добра, к которому вы не были бы способны. Яд наслаждения заставил вас сбиться с пути. Какая потеря для добродетели! Ваше бегство из Амьена причинило мне столько горя, что я с тех пор не испытал и минутного удовольствия. Судите сами по тем попыткам, которые оно заставило меня сделать.
Он мне рассказал, что, заметив, что я обманул его и уехал со своей возлюбленной, он погнался за нами верхом, но у нас было четыре или пять часов, впереди, и ему невозможно было догнать нас; что, тем не менее, он прибыл в Сен-Дени полчаса спустя после моего отъезда; что, будучи уверен, что я остался в Париже, он прожил там шесть недель, безуспешно меня разыскивая; что он ходил всюду, где надеялся, что может меня встретить, и что однажды он, наконец, узнал в театре мою любовницу; она была там в таком блестящем, сборе; что он подумал, что она обязана своим богатством новому любовнику; он следовал до самого дома за ее каретой и узнал от одного слуги, что она на содержании у г. де-Б.
– Я не довольствовался этим, – продолжал он; – я воротился туда на следующий день, чтоб узнать от нее самом, что сталось с вами. Она мигом ушла, только я заговорил о вас, и я принужден был вернуться в провинцию, не узнав ничего более. Тут я услышал о том, что с вами случилось и в какое отчаяние это повергло вас; но я не желал видеть вас до тех пор, пока не узнаю, что вы несколько успокоились.
– Итак, вы видели Манон? – со вздохом отвечал я ему. – Ах, вы счастливее меня; я осужден на то, чтоб больше никогда ее не видеть.
Он стал упрекать меня за этот вздох, доказывавший, что я все еще чувствую к ней слабость. Она, так откровенно хвалила, доброту моего характера и мои склонности, что с первого свидания породил во мне сильное желание отказаться, подобно ему, от всех мирских удовольствий и вступить в духовное звание.
Мне так понравилась эта мысль, что, оставшись один, я ни о чем ином уже и не думал. Я вспомнил слова господина амьенского епископа, который давали, мне подобный же свет, и о тех, предсказаниях счастья, которое он сулил мне, если я отдамся этому делу. В мои размышления входило также и благочестивое настроение.
Я стану жить умно и по-христиански, – говорил я, – я посвящу себя науке и религии, а это воспрепятствует мне думать об опасных любовных наслаждениях. Я стану презирать то, чем восхищается большинство людей; я чувствую, что сердце мое не пожелает ничего, кроме того, что оно уважает, а потому у меня будет немного как беспокойств, так и желаний.
Таким образом, я составил заранее систему тихой и уединенной жизни. Ее принадлежностью были: уединенный домик с леском и ручьем вкусной воды в конце сада, библиотека, составленная из избранных книг; несколько добродетельных и здравомыслящих друзей; хороший стол, но простой и умеренный. К этому я прибавлял переписку с другом, живущим в Париже; он станет сообщать мне об общественным новостях, не столько ради удовлетворения моего любопытства, сколько для того, чтоб я мог поразвлечься рассказом о глупых человеческих суетностях.
– И разве я не буду счастлив? – прибавлял я, – разве не все мои желания будут выполнены?
Несомненно, эти предположения сильно льстили моим склонностям. Но в конце такого мудрого распорядка дел, я чувствовал, что сердце мое ждало еще чего-то, и что для того, чтоб я ничего уж больше не желал в этом прелестном уединении, необходимо, чтоб со мной была Манон.
Между тем Тибергий продолжал часто навещать меня, чтоб укрепить меня во внушенном им намерении, и я, наконец, воспользовался случаем, и открылся во всем отцу. Он объявил мне, что ничего больше не желает, как того, чтоб дети были свободны в выборе своих занятий, и что, как бы я ни пожелал распорядиться собою, он сохранит за собою только право помогать мне советами. И он дал мне весьма благоразумные советы, которые клонились не столько к тому, чтоб отвлечь меня от моего намерения, сколько к тому, чтоб я сознательно взялся за его исполнение.
Приближалось начало учебного года. Я условился с Тибергием поступить вместе в семинарию святого Сульпиция; он ради окончания богословского образования, а я ради его начала. Его достоинства были известны местному епископу, и он получил от этого прелата значительную бенефицию.
Мой отец, полагая, что я вполне излечился от страсти, не делал никаких затруднений. Мы приехали в Париж. Мальтийский крест был заменен духовной одеждой, и я стал называться не кавалером, а аббатом де-Грие. Я принялся за занятия с таким прилежанием, что менее чем в месяц сделал чрезвычайные успехи. Я занимался отчасти и ночью, а днем не терял ни минуты. Слава обо мне так принеслась, что меня уже стали поздравлять с отличиями, которых я не мог не получить; без моей просьбы имя мое было занесено в список бенефиций. Но я не пренебрегал и благочестием; я ревностно предавался всем духовным упражнениям. Тибергий пыль в восторге от того, что считал своим созданием, и я видел, как он несколько раз проливал слезы, восхваляя то, что он звал моим «обращением».