bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

– Что вы, товарищ капитан, я девушке чистую правду рассказываю. Очень даже самокритично в отношении своей роли…

– Ну-ну, давай трави дальше, – добродушно говорит капитан. – А вы, девушка, слушать слушайте его, но насчет достоверности… – И капитан уходит.

– А я его узнала по вашему рассказу, хоть он, наверное, немножко постарел, – говорит мороженщица. – Сколько лет прошло с тех пор?

– Пять лет, – отвечает Шулейкин, – пять лет как одна копейка… И я до сих пор помню, как любовь дала Маришке силы броситься на тигров…

– Неужели такая любовь ничем не кончилась?.. Как это грустно… – говорит мороженщица. – Я бы его непременно нашла…

С арены доносится торжественный выходной марш.

Шулейкин выскакивает из-за стойки. Торопливо перевернув коробку конфет, на тыльной стороне которой заготовлена надпись: «Ушел на базу», – он бежит к двери, ведущей в зрительный зал. Девушка следует за ним.

На арене установлены решетки для номера с тиграми.

…В первом ряду восседают семь моряков. Тут же капитан, боцман, Мотя, Сидоренко, Кныш, кок Филиппыч и что-то жующий механик.

– А вон там, гляди… – шепчет Шулейкин. – Видишь?.. Сидят как два голубочка.

Расширившимися от любопытства глазами девушка оглядывает ряды.

– Правей, правей, – шепчет Шулейкин.

В первом ряду сидят Марианна и Олег Петрович.

– Понятно? – шепчет Шулейкин.

– Понятно… – восторженно глядя на них, шепчет мороженщица, – все понятно…

Выходной марш отгремел, но укротитель не выходит. Вместо него на манеже появляется смущенный шпрехшталмейстер.

– Уважаемые товарищи! Маленькая задержка! Прошу извинения!.. Здесь присутствует доктор Скворцова?

Легкий шум проходит по рядам. Марианна поднимается со своего места.

– Не откажите пройти со мной, – просит шпрех, улыбаясь. – Заболел артист…


Конюшня цирка наполнена тигриным ревом. Большой тигр, сидя посреди клетки, открывает пасть, машет в воздухе лапой и недовольно мотает головой.

Укротитель – солидный мужчина в роговых очках, малиновой косоворотке и сафьяновых сапожках – бросается к вошедшей Марианне.

– Марианна Андреевна, дорогой наш звериный доктор… на вас вся надежда.

Надев халат, Марианна входит в клетку. И тигр сразу успокаивается.

– Ну что ты, глупенький? – журит его Марианна. – Подумаешь, зубки болят. Сейчас все пройдет!..

Тигр разевает огромную пасть. Марианна наполовину скрывается в ней со своими инструментами. Зверь мычит, но терпит операцию.

Окружающие, затаив дыхание, следят за тем, что происходит в клетке.

– Все! Вот какая была занозина!

Марианна появляется из тигриной пасти и показывает зверю нечто зажатое пинцетом.

– Косточкой занозил… Ничего, до свадьбы заживет!..

Она ласково треплет тигра за ухо, а он лижет ее руку.


Оркестр снова играет выходной марш. Марианна пробирается к своему месту. Зрители равнодушно дают ей проход.

И только продавщица мороженого не может отвести восторженного и чуть завистливого взгляда от маленькой храброй женщины.

– А я тоже кем-нибудь буду, – вдруг говорит продавщица. – Вот возьму и пойду осенью в техникум. Честное слово!

Укротитель уже без очков, но с шамбарьером шествует во главе своей труппы.

Пылают в проходе огненные обручи. Звери по очереди прыгают сквозь пламя и оказываются на манеже.

Завидев Марианну, все они, как по команде, поворачиваются мордами в ее сторону и приветственно ревут.

Капитан Василий Васильевич привычным и обреченным жестом затыкает уши.

Марианна и Олег Петрович, улыбаясь, смотрят друг на друга…

Гремит марш. Слышится рев тигров.

Возвращение броненосца

Случилось это весной не то в одна тысяча девятьсот двадцать четвертом, не то двадцать пятом году.

Заведующий одесским Посредрабисом сбежал. Не пришел на работу ни утром, ни днем.

К вечеру секретарь – он же и единственный, кроме заведующего, сотрудник этого учреждения – отправился к нему домой.

Там он узнал о бегстве товарища Гуза, о том, что тот сел накануне в поезд и укатил в Ленинград.

Отдел труда и правление союза работников искусств, которым подчинялся Посредрабис, назначили срочную ревизию.

Комиссия, созданная для этого, однако же, с недоумением обнаружила, что все финансовые дела в полном порядке. Составили об этом акт.

Гадать о причинах бегства Гуза, собственно, не было нужды – они были ясны.

У Бориса Гуза – маленького, круглого человечка – был тенор. При помощи этого тенора он издавал звуки оглушающей силы и сверхъестественной продолжительности.

Фермато Гуза могли выдерживать только одесские любители пения. Они вжимали головы в плечи, их барабанные перепонки трепетали последним трепетом, вот-вот готовые лопнуть, – но одесситы при этом счастливо улыбались – вот это таки голос!

Гуз несколько раз обращался к начальству с просьбой освободить его, так как здесь, в Одессе, он уже «доучился», а в Ленинграде хотел совершенствоваться у – не помню какого – знаменитого профессора бельканто.

Но в обоих почтенных учреждениях к артистическим планам Гуза относились несерьезно: да, голос, да, верно… Но голос какой-то «дурацкой силы». Есть слух, это правда, но ведь никакой музыкальности…

В общем, пророк в своем отечестве признан не был. А в Ленинграде он вскоре стал известным оперным певцом.

Я слушал его однажды в «Кармен». Гуз был в то время уже премьером оперного театра и пел партию Хозе.

Он вышел на сцену – маленький, круглый, с короткими ножками и ручками, в курточке с золотыми позументами, толстенькие ляжечки обтянуты белыми рейтузами… сверкающие сапоги на высоком – почти дамском – каблуке.

И запел…

Это было невыносимо.

Меня поражало отношение к Гузу ленинградских музыкантов: как они могли его терпеть?

Бесчисленные хвалебные рецензии, огромные буквы его имени на афишах – все говорило о колоссальном успехе, о признании.

Видимо, и здесь настолько высоко ценился голос, сила и чистота звука, что все остальное ему прощали – и отсутствие артистизма и вкуса, и смешную внешность, и одесский, – о какой одесский! – акцент.

В память Одессы я терпеливо прослушал целый акт, глядя на то, как коротенький дон Хозе пылко изъяснялся в любви крупногабаритной Кармен, делая традиционные оперные движения, не имеющие ровно никакой связи с содержанием арии. Он то разводил руками, то протягивал одну из них вперед, в публику, куда и обращал тексты, предназначенные стоявшей в стороне любимой.

Она же пережидала арию Хозе, тоскливо упершись в талию кулаками, и по временам пошевеливала бедрами, приводя тем в движение свои многослойные яркие юбки.

Но вот Гуз брал с легкостью верхнее до и держал его так долго, что казалось, в конце этого фермато певец обязательно упадет замертво.

Но Хозе не падал, а все тянул оглушительный звук, и публика (ленинградская публика!) неистово аплодировала и кричала «бис!».

Я угрюмо наблюдал это, понимая, что молодость прошла, ибо раньше со мной тут обязательно случился бы припадок истерического смеха.

Теперь мне все это казалось только грустным.


Новый заведующий Посредрабисом появился в Одессе неожиданно.

В тот день, как всегда в шесть пятнадцать вечера, в Одессу прибыл петроградский поезд.

Из первого вагона вышел на перрон очень высокий, худой человек с кавалерийской шинелью на одной руке и потрепанным фибровым чемоданом в другой.

На Андриане Григорьевиче Сажине был френч с обшитыми защитной материей пуговицами, галифе, сапоги.

Сажин поправил очки на носу, огляделся и увидел белогвардейского офицера.

Их было тут много, белых офицеров, – один свирепее другого, и пассажиры испуганно смотрели на них.

Но вот, усиленная рупором, раздалась команда режиссера: «Белогвардейцы налево, чекисты направо! Шумский, приготовились!..»

Пассажиры успокоенно заулыбались. Часть перрона – место съемки – была отгорожена веревкой. В стороне – для порядка – стоял милиционер. Светили юпитеры.

– Внимание! – кричал режиссер. – Шумский, бросайтесь на студентку! Стоп! Разве так каратель бросается на революционерку! Как зверь бросайтесь! Внимание! Начали! Стоп! Послушайте, курсистка, вы же абсолютно не переживаете! Он вас сейчас убьет или изнасилует, а вы ни черта не переживаете! Внимание! Начали… зверское лицо дайте… так… Хватает ее… Курсистка, переживайте сильнее… так… душит… хорошо… очень хорошо… падайте же… так… стоп!

По вокзальной площади растекались приехавшие.

Сажин обратился к старику, стоявшему задумавшись у фонарного столба:

– Простите, вы здешний? Не объясните, как пройти к окружному партии?

– Молодой человек, – ответил старик, – хотя вы нанесли мне тяжелое оскорбление, дорогу я вам покажу.

– Оскорбление? – удивился Сажин.

– Спросить у вечного одессита, или он «здешний»… Я такой же кусок Одессы, как городской оперный театр… «здешний»… Ну хорошо, идем, я как раз в ту сторону…

Они пересекли площадь и пошли по зеленой Пушкинской улице. Сажин по временам кашлял, закрывая рот платком.

Старик говорил не умолкая – давал на ходу объяснения, рассказывал историю то одного, то другого дома.

– …А вот, если пойти по Розе Люксембург, вы выйдете на Соборную площадь, и там стоит дом Попудовой, в котором умерла Вера Холодная. Буквально весь город шел за гробом… Послушайте, у вас там, часом, не гири? – спросил он, видя, с каким трудом несет Сажин свой чемодан.

– Книги… – ответил Сажин.

– Гм… книги… смотря какие – бывают такие, что даже гири умнее…

– Нет, у меня хорошие книги, – усмехнулся Сажин.

– …А вот там гостиница «Бристоль». А рядом бар Гольдштейна. Это единственный нэпман, которого никто не смеет пальцем тронуть. Фининспектор обходит по другой стороне улицы. Гольдштейн когда-то спрятал Котовского от полиции, и тот дал ему после революции грамоту: «Гольдштейна не трогать». Ну, вот вы пришли в окружком. До свиданья и вытряхните из ушей все, что я вам говорил.

Старик повернулся, пошел. Но вдруг остановился, возвратился к стоявшему перед окружкомом Сажину и сказал:

– У меня десять дней назад умерла жена. Всю жизнь прожили… – и ушел.

Сажин смотрел ему вслед – старик возвращался в сторону вокзала. Видимо, ему и не надо было сюда приходить.

Несмотря на то что рабочий день давно кончился, в коридорах толпились посетители. В конференц-зале шло заседание.

На стене кабинета товарища Глушко висел плакат: «Из России нэповской будет Россия социалистическая». Глушко знакомился с документами сидевшего против него Сажина.

До революции Сажин был учителем русского языка в петроградской гимназии.

Интеллигент в первом поколении, сын бедняка-крестьянина, Сажин сам пробил свою дорогу в жизни.

Реакционные умонастроения и монархические взгляды некоторых коллег-учителей оказали большое влияние на Сажина – влияние отталкивающее.

Он долго приглядывался к различным партиям, знакомился с их программами, читал Бакунина, Маркса, Бердяева, Ницше и в апреле 1917 года принял окончательное решение – вступил в партию большевиков – РСДРП(б).

Было ему тогда 25 лет.

Учение Маркса он продолжал изучать, и оно представлялось ему не только неоспоримо верным, но и единственно возможным.

Вскоре Сажин бросил педагогику и стал активистом, партийным работником Выборгского райкома в Петрограде. Накануне Октябрьских дней и в дни восстания он выполнял бесчисленные мелкие поручения, после Октября выступал на митингах, читал лекции.

Его контакту с аудиторией несколько мешала близорукость, ибо, выступая, он снимал свои очки – минус одиннадцать, – и все становилось расплывчатым, он видел только какие-то неясные очертания, светлые и темные нятна.

А оратору ведь необходимо различать лица слушателей, а то и выбрать кого-нибудь среди них, чтобы обращаться как бы лично к нему.

Очки же, по странному убеждению Сажина, были чем-то вроде признака человека чуждой среды и могли помешать его общению с рабочей и солдатской аудиторией.

Гражданскую войну Сажин провоевал в Первой Конной.

Близорукость и очки с толстыми стеклами не помешали военкому эскадрона Сажину стать отличным всадником, лихо носиться на коне, владеть шашкой, храбро биться с врагами и заработать две сабельные раны и пулю в сантиметре от сердца.

Закончилась война.

Демобилизованный после лазаретов по чистой, Сажин был направлен на работу в отдел народного образования.

А еще через год, по настоятельному совету врачебной комиссии, которая нашла у него серьезный непорядок в легких, Сажин переехал на юг.

– Послушай, товарищ Сажин, я вижу, последние годы тебя все по госпиталям таскали… – сказал Глушко, рассматривая документы.

– Легкие подводят. Проклял я эти госпитали. От жизни отстал.

– Мне про тебя писал Алексей Степанович, про то, что медики велели обязательно на юг… Подумаем, что можно для тебя сделать…

Раздался стук в дверь. «Входи!» – крикнул Глушко, и в комнату вошел низкорослый человек в матросском суконном бушлате. Вид у матроса был устрашающий – выдвинутые вперед железные скулы и стальной подбородок, глубоко сидящие глаза и нависшие над ними густые, кустистые брови. Однако, при всем этом грозном обличье, матрос был, видимо, чем-то смущен.

– А… пожаловал наконец сам товарищ Кочура, – саркастически приветствовал его Глушко. – Ну, спасибо, что забежал… мы и так и этак вызываем тебя – пропал куда-то директор. Фабрика есть, дым идет, а директора нету. Затерялся. Ну, ну… присаживайся, расскажи, как ты там с мировой буржуазией объяснялся?.. Да не стесняйся. Это наш человек – Сажин – бывайте знакомы… Ну, давай, Павло, по порядку…

Глушко поворошил свою черную, пружинящую шевелюру, облокотился о стол и приготовился слушать. Приоткрылась дверь, в кабинет заглянул Беспощадный.

– Что у тебя? – спросил Глушко. – Зайди.

Беспощадный подошел к столу.

– Прочти, товарищ Глушко, – это акт ревизии. Ничего там в Посредрабисе не случилось. Он петь, понимаешь, поехал учиться.

– Спасибо. Можешь идти. Ну, так как было дело, Павло? – обратился Глушко к матросу.

Матрос потянул носом воздух, вздохнул.

– Был, конечно, разговор, товарищ Глушко, – сказал он. – Откуда мне было знать, кто он такой?..

– Нет, ты давай по порядочку…

– Ну, взяли мне в ВСНХ обратный билет. Оказалось, в международный вагон, двухместный купе, будь он неладен… Сел. Входит еще пассажир. Человек как человек. Поехали. Разговорились. Я, конечно, достал бутылку. Хорошо-ладно, говорим про то, про се. Он по-русски как мы с тобой, холера бы его взяла… Ну, зашел разговор про нэп.

Вот он спрашивает – как вы, товарищ, думаете… Заметь, он меня товарищем, гад, называл… Как вы, товарищ, думаете, вот концессии берут в России иностранцы – это как, надолго?

– А ты ему? – спросил Глушко.

– А я ему говорю – по-моему, ни хрена не надолго. Пусть они только построят нам заводы, идиёты иностранные, мы им сейчас же по шее…

– Ты, кажется, не про шею ему сказал? И насчет «ни хрена» тоже как-то иначе выразился?

– Откуда ж мне было знать, кто он? С виду человек. И я же только сказал, что сам лично так думаю…

– Это он с господином Пуанкаре разговорился, – повернулся к Сажину Глушко, – с крупнейшим капиталистом, который только что подписал выгодный для нас договор на концессию… Между прочим, это сын бывшего французского президента…

– …Так по-русски же чешет…

– Чешет, чешет… он на русской женат. Ну, услыхал господин Пуанкаре такие речи от нашего Павла да узнал, что он директор большой фабрики, большевик – уж он-то должен знать, какие планы у красных… И только доехали они до Одессы, француз обратным поездом в Москву и расторг договор.

Наступила пауза.

Матрос тяжело вздыхал.

– Эх ты, умник! Выдвинули тебя директором такой фабрики… Видимо, надо было тебя в Наркоминдел выдвигать… Ты же прирожденный дипломат… Ладно, поднимись к товарищу Косячному. Он тебя давно ждет.

Глушко подошел к двери, прикрыл ее плотнее и вернулся к Сажину. Сел рядом.

– …Ах, черт, нэп, нэп… Все бы хорошо, да начинает, замечаю, кое-кто из наших, из рабочего брата, сбиваться… Черт бы их побрал… Ну ладно, Сажин, давай-ка займемся твоим устройством… – Глушко обошел стол и взялся было за телефонную трубку. Но взгляд его упал на акт ревизии, принесенный Беспощадным, и он, положив трубку на место, сказал: – Да, так вот же освободилось как раз одно место… И между прочим, там нужен подкованный человек – нужен заведующий Посредрабисом.

– Чего? Посред…

– Посредрабисом. Это безработные артисты, музыканты, ну, и прочие. Нечто вроде артистической биржи труда…

– Позволь, при чем тут я? Я же партработник…

– Вот-вот, там как раз и нужен партийный работник. Искусство, брат, область идейная, и очень тонкая область.

– Но я ни черта в нем не смыслю, да, по-честному, и не уважаю это занятие. Когда на сцене взрослый мужик открывает рот, издает звуки, и это и есть его работа, – мне, если хочешь знать, сдается, что надо мной просто подсмеиваются…

– Погоди, погоди, придет время, артисты еще членами партии станут.

Сажин искренне рассмеялся:

– Может быть, и партийные балерины будут?..

Теперь расхохотались оба.

– Ну, пусть я хватил, – сказал Глушко, – ладно. В общем, договорились. Если что – поможем. Оклад, сам знаешь, у всех у нас один – партмаксимум: девяносто целковых. Не густо, но кое-как выворачиваемся. Ты ведь холостой? Вот мне похуже: жена, двое мальцов… Площадь тебе дадут – завтра зайди в жилотдел, а сегодня переночуешь у меня – я позвоню жене. Вот адресок. – Прощаясь, Глушко задержал руку Сажина: – А все-таки чертовски трудное время, скажу я тебе… Ну, пока, брат, дома увидимся…


По Ланжероновской улице шел товарищ Сажин. Он добыл из кармана френча большие старые часы – было ровно девять – и подошел к двери, рядом с которой помещалось название учреждения: «Посредрабис». Перед дверью, ожидая открытия, столпились актеры. Сажин дернул дверь – она была заперта.

– Не трудитесь, – сказал виолончельным голосом пожилой артист, – Полещук никогда еще не приходил вовремя.

И Сажин вместе со всеми стал ждать.

– …Нет, вы посмотрите, этот авантюрист Качурин опять набирает концерт, – сказала стоявшая рядом с Сажиным актриса своей собеседнице. Обе они смотрели на ярко одетого молодого человека – клетчатый пиджак, галстук-бабочка, кремовые брюки и кепчонка на затылке. Он записывал в блокнот имена актеров, с которыми вел тут же на улице шепотом переговоры.

– Тогда успел смыться, – ответила вторая актриса, – а то сидеть бы ему как миленькому… бросить людей, сбежать с кассой…

– Этого я не потерплю! – волновался за спиной Сажина маленький толстячок. – При моем голосе и моей тарификации не брать в поездку… Кого? Меня!

– Я ничего не говорю на ваш голос, – отвечал угрюмый лысый человек, – но…

Оглушительное кудахтанье и кукареканье заглушило продолжение диалога – грохоча по булыжникам, проезжала подвода, груженная куриными клетками. Пьяный биндюжник нахлестывал кобылу. Куры и петухи орали вовсю.

Появился наконец секретарь Посредрабиса Полещук. Он шел подпрыгивающей походкой, то и дело почесываясь и водворяя на место вываливающиеся из толстого ободранного портфеля бумаги. Полещук удивленно посмотрел на очкастого посетителя в поношенном френче, галифе и сапогах. «Вы ко мне?» – спросил он Сажина, отпирая дверь.

– Я Сажин, отныне заведующий Посредрабисом, – резко ответил Андриан Григорьевич, – и хочу получить объяснение – почему вы сочли возможным явиться на работу с опозданием на тридцать минут.

– А… так это вы… – равнодушно произнес Полещук, – можете зайти. Вот вам кабинет. Будете восьмой.

– Что значит «восьмой»?

– То значит; что я уже пережил семь таких заведующих.

– Вы секретарь?

– Теперь – да, секретарь.

– Что вы хотите сказать этим «теперь»?

– Теперь – значит теперь. А в прошлом – я хочу, чтобы вы это знали, – в прошлом я артист цирка Арнольд Мильтон.

– Я тоже хочу, чтобы вы это знали – никаких опозданий я не потерплю, каким бы замечательным артистом в прошлом вы ни были. И вам придется написать мне за сегодняшнее опоздание объяснительную записку.

– Хорошо. – Полещук пожал плечами.

– А теперь пригласите ко мне Качурина.

– Кого?..

– Качурина. Кем он тут у вас числится?

– Администратор… – удивленно ответил Полещук. – Откуда вы его знаете?.. Сейчас кликну…

Подойдя к жесткому креслу, Сажин тщательно протер бумажкой сиденье, затем протер стол, выбросил бумажку в корзинку и сел. В кабинет заведующего вошел Качурин.

– Привет. Новый зав? Очень приятно.

– Снимите головной убор, – сказал Сажин.

– Простите?

– Головной убор снимите.

– А… пожалуйста. – Качурин смахнул кепочку и положил на стол. – Вы меня вызывали?

– Будьте добры, уберите головной убор со стола.

– А… пожалуйста. – Молодой человек снял кепку со стола.

– Вы что – набираете концерт?

– Да. Имею предложение с Николаева.

– Из, – сказал Сажин.

– Простите?..

– Из Николаева.

– Так я же говорю – предложение с Николаева, они хочут…

– Хотят.

– Так я же говорю…

– Позовите, пожалуйста, секретаря, – прервал его Сажин.

– Пардон?

– Секретаря, пожалуйста, позовите.

– А… Это можно. – Качурин открыл дверь и поманил пальцем Полещука. – Новый зовет, – кивнул он в сторону Сажина.

– Полещук вошел и показал Сажину кнопку звонка под столешницей.

– Когда надо – звоните. Ну, что у вас там, Качурин?

– Я организовал приглашение: Николаев, три концерта в клубе моряков.

– Что вы можете сказать об этом человеке? – спросил Полещука Сажин. – В двух словах…

– Даже в одном, – ответил Полещук, – жулик. Энергичный, но жулик.

– Какое вы имеете полное право… – начал было Качурин, но Полещук его оборвал:

– Может быть, рассказать херсонскую историю? Или что вы в Фастове с актерами устроили?..

– Так вот, Качурин, – сказал Сажин, – если я вас еще раз здесь увижу – не взыщите. Все.

– Вы еще не знаете мои связи… – нагло ответил Качурин.

– Пошел вон! – сказал Сажин и обратился к Полещуку: – А теперь попрошу вас познакомить меня с делами. И не забудьте написать объяснительную.

Полещук положил перед заведующим кипу бумаг:

– Это заявки, на которые надо ответить сегодня. А я пока пойду писать вам то, что вы хотите.

Он ушел. Сажин растерянно стал рассматривать бумаги. Он в них ничего не мог понять и наконец нажал кнопку звонка. Полещук не шел. Позвонил еще раз. Полещук явился:

– Извините, увлекся объяснительной…

Сажин рассмеялся:

– Ну ладно. Потом напишете. Давайте работать. Что это значит? – показал ему Сажин первую бумагу.

– Кинофабрика просит оповестить актеров о наборе массовки для фильма «Дело № 128». А это – союз Рабис сообщает, что тенору Белинскому установлена новая ставка – пять сорок пять.

– Ну и что мы должны делать?

– Для кинофабрики вывесить объявление, Белинскому отметить в карточке новую ставку. Напишите там и там резолюции.

– А где эти карточки?

Полещук подошел к шкафу:

– Вот здесь вся театральная Одесса. Мы выписываем путевки – большей частью разовые – на концерт, на киносъемку… бывает, и на постоянную работу.

– А бывают концерты без путевок?

– Левые? Вопрос! Сколько угодно.

– И что же вы делаете?

Полещук пожал плечами:

– Боремся. Бывает, даже снимаем с учета. Имейте в виду, что вот такая посредрабисная справка нужна безработному как хлеб. Иначе он нетрудовой элемент. Простите, я пойду выпишу путевки…

Из зала давно уже слышался нарастающий гул. Теперь он прорвался в кабинет вместе с толпой посетителей, жаждущих решения своих вопросов. Каждый старался пробиться к столу Сажина – кто совал ему заявление, кто какую-то ведомость, кто зачем-то афишу, кто вырезку из газеты, которую Сажин почему-то обязательно должен был немедленно прочесть… Сажин едва успевал выслушивать перебивающих друг друга людей. В комнате стоял густой дым – многие посетители продолжали курить, войдя в кабинет, и Сажин то и дело кашлял, прикрывая рот платком. В окно било ослепительное жаркое солнце. От декольтированных актрис шел удушающий запах духов. Сажин то и дело вытирал платком мокрое лицо и протирал запотевшие стекла очков. Трезвонил телефон. Сажин отвечал кому-то:

– Ничего я вам не мог обещать. Я первый день на этой работе…

Вдруг, растолкав окружающих Сажина людей, казалось, явилась сама смерть, раскрашенная румянами, белилами и губной помадой. Одетая в кокетливое кружевное платье, вся звенящая браслетами и брелоками старуха оперлась о край сажинского стола пальцами, сплошь унизанными кольцами, и, легко подпрыгнув, уселась на стол. Она выхватила из-за корсажа пожелтевший страусовый веер, распахнула его и, обмахиваясь, запела гнусавым голосом:

На страницу:
5 из 8