bannerbanner
Плата за жизнь
Плата за жизнь

Полная версия

Плата за жизнь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Дебора Леви

Плата за жизнь

© 2018, Deborah Levy

© Мезин Н., перевод на русский язык, 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

1. Большой Сильвер

Как говорил нам Орсон Уэллс, счастливый конец определяется тем, в какой момент остановить рассказ. Однажды вечером я ела рыбу с кокосовым рисом в баре на карибском побережье Колумбии. За соседним столиком сидел загорелый татуированный американец. Под пятьдесят, сильные мускулистые руки, седые волосы собраны в пучок. Он разговаривал с молодой англичанкой, лет девятнадцати, которая сначала сидела одна, читая книжку, но после некоторых колебаний приняла его приглашение и пересела к нему. Говорил первое время только мужчина. Но потом девушка перебила его.

Ее речь была занятной, пылкой и странной. Она рассказывала, как на дайвинге в Мексике погрузилась на двадцать минут, а вынырнув, увидела, что на море шторм. Оно кипело, и девушка испугалась, что не доберется до лодки. Хотя речь шла о погружении, за время которого переменилась погода, это был еще и рассказ о некоей скрытой обиде. Девушка сделала несколько намеков (на лодке был человек, который, как она думала, придет ей на выручку) и подняла глаза на собеседника, проверить, понял ли он, что рассказ о шторме был иносказанием. Мужчину эта история не особо увлекла, он дернул коленями так, что стол подпрыгнул и книга юной англичанки упала на пол.

– А вы, сдается мне, говорунья, – заметил мужчина.

Она задумалась, теребя кончики прядей и глядя на двух подростков, что сбывали туристам сигары и футболки на мощенной булыжником площади. Не так-то просто донести до этого мужчины, гораздо старше ее, что этот мир – и ее мир тоже. Он шел на риск, приглашая ее за свой стол. В конце концов, у нее своя жизнь и свои влечения. Он не подумал, что девушка может не считать себя второстепенным персонажем, а его – главным героем. В этом смысле она сдвинула границы, обрушила социальную иерархию, отвергла привычные ритуалы.


Она спросила, что такое он зачерпывает тортильями из миски. Он ответил, что это севиче – сырая рыба, маринованная в лаймовом соке, – в меню по-английски означенная как сексвиче. «Подается с резинкой», – добавил он. Девушка улыбнулась, и я увидела, что она пытается быть кем-то смелее себя самой; тем, кто свободно путешествует в одиночку, вечером читает в баре, потягивая пиво, тем, кто рискует браться за такую трудную задачу, как разговор с незнакомцем. Она приняла его приглашение попробовать севиче, затем ловко отклонила предложение отправиться с ним на ночное купание в уединенную часть местного пляжа, где, как он уверял, «совсем нет камней».

Немного спустя мужчина заметил:

– Не люблю нырять с аквалангом. Если лезть в глубину, то разве что за золотом.

– О, – ответила девушка, – забавно, что вы это сказали. Я как раз думала, что про себя буду звать вас Большим Сильвером.

– Почему?

– Так называлась лодка, дайвбот.

Он озадаченно покачал головой и перевел взгляд с ее груди на светящуюся надпись «Выход» над дверью. Она вновь улыбнулась, но невольно. Очевидно, поняв, что нужно умерить турбулентность, которую она принесла из Мексики в Колумбию. Девушка решила взять свои слова обратно:

– Нет, Сильвер[1] – это про вашу седину и пирсинг в брови.

– Я просто бродяга, – ответил Сильвер, – болтаюсь без цели.

Заплатив за себя, девушка попросила американца подать ей книгу, которую он уронил, для чего ему пришлось нырять под стол и подгребать томик ногой. Это вышло не сразу, и когда он возник над столом с книгой в руке, девушка не выказала ни особой благодарности, ни невоспитанности.

– Спасибо, – просто сказала она.

Пока официантка собирала тарелки с грудами крабьих клешней и рыбьих костей, я вспомнила строки из Оскара Уайльда: «Будь собой: другие роли уже заняты». Для этой девушки цитата не вполне верна. Ей пришлось пробоваться на роль себя, располагающей той свободой, которую Большой Сильвер брал не задумываясь, – у него быть собой выходило без труда.

«А вы, сдается мне, говорунья».

Рассказать о своей жизни, как мы ее видим, – это свобода, которой мы обычно предпочитаем не пользоваться, но мне показалось, что слова, которые эта девушка хотела сказать, трепетали в ней, не ясные для нее самой, как для любого постороннего.


Позже, за работой, на балконе своего гостиничного номера, я думала о том, как та девушка предлагала бродяге Большому Сильверу прочесть между строк ее невысказанную боль. Она могла бы остановить рассказ, описав чудеса, которые увидела в глубинах спокойного моря перед штормом. Это был бы счастливый конец, но она продолжила. Она как бы спрашивала собеседника (и себя): «По-вашему, этот человек на лодке бросил меня?» Большой Сильвер был плохим читателем ее истории, но сама она, решила я, могла бы стать хорошим читателем – моей.

2. Буря

Стояла тишь. Светило солнце. Я плавала в глубине. И затем, когда я вынырнула на поверхность спустя двадцать лет, я увидела, что бушует шторм, кипят водовороты, грохочущий шквал вздымает над моей головой водяные валы. Поначалу я испугалась, что не доплыву до лодки, а потом поняла, что не хочу обратно на нее. Считается, что хаос – это то, чего мы боимся больше всего, но я прихожу к выводу, что, может быть, он – то, чего мы больше всего хотим. Если не верить в будущее, которое планируешь, в дом, за который платишь ипотеку, в человека, рядом с которым спишь, то может статься, буря (давно собиравшаяся за облаками) поможет тебе понять, чего ты хочешь от мира.

Жизнь рассыпается. Мы стараемся удержать осколки вместе. А потом понимаем, что не хотим их удерживать.


Мне было около пятидесяти, и жизнь вроде бы должна была замедлиться, стать стабильной и предсказуемой, но она ускорилась, стала нестабильной и непредсказуемой. Мой брак был той самой лодкой, и я знала, что если попытаюсь вернуться на нее, то утону. Это призрак, который будет меня преследовать до конца моих дней. Я никогда не устану сокрушаться о том, что так долго хотела испытать непреходящую любовь, которая не умаляет главных героев. Я не уверена, что мне случалось видеть такую любовь, так что, возможно, моя идея обречена остаться призраком. О чем меня спрашивает этот призрак? Конечно, о политике, хотя он и не политик.

* * *

В Бразилии я видела ярко окрашенную гусеницу толщиной с большой палец. Казалось, ее придумал Мондриан: бока украшали симметричные синие, красные и желтые квадраты. Я не верила глазам. Удивительнейшая тварь, она, казалось, имела две ярко-красные головы на обоих концах тела. Я смотрела на нее не отрываясь, пытаясь понять, может ли такое быть. А то, чего доброго, я перегрелась на солнце или у меня случились галлюцинации от подкопченого черного чая, который я потягивала каждый день, наблюдая за тем, как дети гоняют мяч на площади. Позже я узнала, что у гусениц бывают фальшивые головы для защиты от хищников. В тот момент я не могла решить, на какой половине кровати я хочу спать. Скажем, подушка лежала на южном конце кровати: бывало, я спала так, а потом перекладывала ее на север и спала эдак. В итоге я положила подушки в обоих концах кровати. Не исключаю, что это было физическое выражение раздвоенности моей персоны, нежелания решать, моих колебаний.


Если любовь разваливается, приходит ночь. И длится без конца. Полная гневных мыслей и обвинений. И эти изматывающие внутренние монологи не смолкают с восходом солнца. Именно это меня больше всего возмущало: то, что мой разум похищен и полностью занят Им. Оккупация, не меньше. Несчастливая жизнь понемногу входила у меня в привычку – так, как это описывал Беккет: «Эта то, что можно копить всю жизнь… как пополняют коллекцию яиц или марок».


Вернувшись в Лондон, я получила от турка, что торговал в газетном киоске поблизости, кольцо для ключей с помпоном. Не понимая, что с ним делать, я прицепила кольцо на сумочку. Есть в помпонах что-то живое и ободряющее. Я гуляла в Гайд-парке с одним коллегой, и помпон радостно подпрыгивал, пока мы бродили, вороша ногами палую листву. Этот помпон был как вольный дух, безудержный весельчак, отчасти зверь, отчасти что-то иное. Он казался настолько счастливее меня! У моего спутника я увидела тонкое кольцо с крошечным тусклым бриллиантом, вделанным в ажурную золотую ленту. «Обручальное, жена выбрала, – сказал мой коллега, – оно викторианское, не совсем мой стиль, но напоминает мне о ней». А потом добавил: «Жена опять разбила машину». – «Ага, – подумала я, шагая под золотыми ветвями, – у нее нет имени. Она жена, и все». Я задумалась, почему этот человек обычно забывает имена большинства женщин, с которыми знакомится на светских сборищах. Он упоминал их не иначе как чьих-то жен или подружек, будто это все, что мне нужно о них знать.

И если у нас нет имен, кто мы?

* * *

Я плакала как женщина, поняв, что мой брак закончился. Я видела мужчину, рыдавшего как женщина, но, кажется, мне не довелось видеть женщин, плакавших по-мужски. А того, что рыдал как женщина, я видела на похоронах, и он не столько плакал, сколько выл, всхлипывал и скулил: это был суровый плач. Плечи у него тряслись, лицо шло пятнами, он лез в карман, прижимал к глазам бумажные платки. Которые расползались один за другим. Странные звуки и восклицания вырывались из его легких. Истовое, откровенное горе.

Я подумала, что в этот момент он плачет обо всех нас. Все остальные плакали более социально приемлемым образом. Я заговорила с этим человеком на поминках, и он сказал, что утрата заставила его понять: в его жизни «любовь оставила запись в гостевой книге, но так и не поселилась».

Он спрашивал себя, что помешало ему быть смелее. Мы потягивали ирландский виски той марки, которую предпочитал необыкновенный человек, оставивший нас. Я спросила моего собеседника, был ли он любовником умершего. Он ответил, что были, много лет, с перерывами, но так и не отважились стать друг для друга уязвимыми. Они не решились подчиниться своей любви. Мой собеседник спросил меня, почему мой брак пошел ко дну, и его собственная откровенность помогла мне говорить свободнее. Послушав меня минуту-другую, он заметил: «Похоже, вам все-таки лучше найти новую дорогу в жизни».


Я представила, что разговор, который у меня так и не состоялся с отцом моих детей, однажды найдут в «черном ящике», погрузившемся на дно океана после крушения лодки. Каким-нибудь дождливым вторником в далеком будущем его найдут представители искусственной жизни, которые сядут в кружок послушать горькие и сильные голоса страдающих людей.


Лучшее, что я сделала в жизни, – не поплыла к лодке. Но куда мне было плыть?

3. Сачки

Семейный дом мы продали. Казалось, разбирание и упаковывание долгой жизни, прожитой вместе, сложило время в несколько слоев, придав ему странную форму: воспоминание об отъезде из Южной Африки, моей родной страны, в мои девять лет, и тут же мысли о той неведомой жизни, которая предстоит теперь в пятьдесят. Я развинчивала по частям дом, на строительство которого потратила большую часть своей жизни.

Сорвите обои с волшебной сказки о Семейном Доме, где на первом месте комфорт и счастье мужчин и детей, и вы найдете никем не отблагодаренную, нелюбимую, заброшенную, бесконечно усталую женщину. Нужны умение, время, самоотдача и сочувствие, чтобы устроить дом, где всем хорошо и где все работает без перебоев. Но главное, это акт невероятного великодушия – быть архитектором чужого благополучия. Эту задачу до сих пор многие считают женской миссией. И соответственно, есть множество разных слов, чтобы принизить это нелегкое дело. Если жена и мать – плоть от плоти общества, она играет роль всеобщей жены и матери. Она играет в спектакле, который патриархальный мир придумал для нуклеарной гетеросексуальной семьи, конечно, добавляя несколько собственных красок из нынешнего дня. В семье ты не чувствуешь себя дома – с этого начинается большая драма общества и его недовольных женщин. Если ее не полностью сломила общественная драма, в которой она участвует своими надеждами, гордостью, счастьем, нерешимостью и гневом, женщина перепишет ее наново.

* * *

Разобрать семейный дом – как сломать часы. Столько времени протекло сквозь все измерения этого дома. Считается, что лиса слышит тиканье часов за сорок метров. В нашем доме на кухонной стене висели часы, меньше чем в сорока метрах от сада. Должно быть, лисы слушали их ход больше десяти лет кряду. Теперь часы навсегда сняты со стены и лежат вниз циферблатом в коробке.


Добрая соседка заметила, что я стою посреди сада, наблюдая, как захлопываются двери и заводится мотор грузового такси. Она спросила, не хочется ли мне отдохнуть. Я прилегла на часок у нее на диване. А когда поднялась, соседка спросила: «А что это там у вас?», указывая на детские рыболовные сачки моих дочерей, которые я не стала паковать с остальными вещами. Один сачок желтый, другой синий, все еще облепленные песком. Девочки ловили ими мелкую рыбу на каникулах, заходя в море по колени и выжидая, не подвернется ли какое-нибудь невероятное существо. Сачки, по пять футов в длину, теперь дремали, привалившись к викторианскому эркерному окну соседки.


С отцом девочек мы решили разойтись, но в их жизни мы всегда будем вместе. Есть только домá, где любят, и дома, где не любят. Сломался патриархальный сценарий. И все равно большинство детей, выросших под его диктовку, постараются, вместе со всеми остальными, написать новый.

4. Жизнь в желтом

Я колесила по стране и каждый вечер делилась со слушателями захватившей меня идеей о полном разрушении привычного порядка и зарождении нового[2].

Элена Ферранте «История о пропавшем ребенке»


В ноябре мы с дочерьми поселились в квартире на шестом этаже большого и обветшавшего дома на вершине холма в Северном Лондоне. Судя по всему, в доме должен был начаться капитальный ремонт, но о нем все забыли. Три года после нашего заселения полы на лестничной клетке были затянуты толстой серой пленкой. Эта невозможность отремонтировать и оживить огромное старое здание казалось печально созвучной моменту слома и разрушения в моей жизни. Но процесс реставрации, восстановления, возвращения чего-то существовавшего прежде, в этом случае – рассыпающегося здания в стиле ар-деко, оказался плохой метафорой для того этапа моей жизни.

Я не собиралась восстанавливать прошлое. Мне нужно было абсолютно новое творение.


Зима выдалась жестокой. В доме сломалась система отопления. Ни тепла, ни горячей воды, а иногда – и холодной. У меня работали три галогеновых обогревателя, а под раковиной хранилась дюжина больших бутылок с минералкой. Без воды нечем было смывать в туалете. Кто-то не подписавшийся прилепил записку на двери лифта: «ПОМОГИТЕ! Сделайте что-нибудь. В квартире невозможный холод, можно ли что-то сделать?» Моя старшая дочь, только начавшая учебу в университете, шутила, что студенты по сравнению со мной живут в роскоши. Несколько недель после того, как она уехала готовить дипломную работу, я просыпалась ночью с физическим ощущением какого-то непорядка. Где мой старший ребенок? Потом я спохватывалась и понимала, что мы все переходим к какой-то новой жизни.


И не было смысла пытаться протащить в новую жизнь то, старое. Старый холодильник оказался слишком велик для моей новой кухни, старый диван – для новой гостиной, кровати никак не вписывались в комнаты. Мои книги по большей части оставались в коробках в гараже, как и прочие обломки семейного дома. Хуже того, в самый напряженный момент моей профессиональной жизни я осталась без кабинета. Я писала где только могла и сосредоточилась на том, чтобы устроить дом для моих девочек. Пожалуй, вот в те годы, а не в нашей полной семье, я больше всего жертвовала собой. И все же, устраивать такой дом, пространство для матери с дочерьми, было столь тяжело и так унизительно, так важно и так увлекательно, что, к своему удивлению, я смогла, и весьма неплохо, работать в царившем вокруг хаосе.

Я думала четко, ясно: переезд в дом на холме и новая ситуация высвободили какие-то способности, что прежде были заперты и зажаты. В пятьдесят я стала сильнее физически – как раз с этого момента кости вроде бы должны терять прочность. Мне хватало энергии, потому что не было других вариантов. Мне нужно было писать, чтобы обеспечивать детей, и нужно было таскать все эти тяжести. Свобода не бывает дармовой. Всякий, кто добивался свободы, знает, чего она стоит.

* * *

Из сада в нашем семейном доме я притащила два огромных каменных цветочных горшка и выставила их на балкон своей спальни. Балкон размером с длинный узкий прилавок. Места там едва хватало для круглого садового столика и двух стульев. Горшки казались океанскими лайнерами в сельском пруду. Они были не отсюда. Не из этой новой жизни в небе и с широкими видами на Лондон. Унылый коридор в подъезде в семидесятых выкрасили в рябой серый: наверное, в тон серой пленке, которой затянули шелудивые зеленые ковры. Свет в коридорах горел круглые стуки: зловещие неизменные сумерки. А временами накатывало ощущение какой-то внутриутробности и наркотического бреда; будто висишь в сером пузыре. Моим друзьям этот дом казался похожим на декорации к «Сиянию».

Я стала звать свой подъезд коридорами любви.

Курьеры, привозившие что-нибудь в первый раз (а квартир в том доме больше ста), выглядели слегка испуганными и растерянными. Если прикрыть глаза, можно было представить, что наш коридор – вроде манхэттенских апартаментов Дона Дрейпера из «Безумцев» – после небольшой катастрофы. Легкого землетрясения, в момент которого новые обитатели дома могли увидеть проблеск того, как дом выглядел в былые дни. Однако, если зайти в квартиру, то она после нашего темного викторианского дома казалась светлой и просторной. От рассвета до заката мы жили с небом: его серебряными туманами, летящими облаками и менявшей облик луной.


Иногда вечерами я работала на этом тесном балкончике, кутаясь в пальто, и мне казалось, что далекие звезды совсем рядом. Заставленный книжными стеллажами кабинет из прошлой жизни я сменила на черное зимнее небо в звездах. И вот тогда я впервые почувствовала вкус к британской зиме.


Мне подарили два молодых земляничных деревца, и им нравилось жить на балконе. И как только это вечнозеленое растение ухитряется принести в ноябре алые ягоды? Наверное, этот вид сформировался до последнего ледникового периода, и поэтому любит холод. В иные вечера я работала в спальне, как студентка, только без пива, чипсов и косяка. В прежней жизни я привыкла работать рано по утрам, но теперь превратилась в личность утро-вечер. Не могу понять, что тогда случилось с моим сном. После перетаскивания всех этих тяжестей дико было сидеть и раздумывать, как выстроить слова в одном-единственном предложении. Через три дня после переезда где-то перед рассветом на монитор села огромная сонная пчела. И в то же время раздалось какое-то жужжание под колпаком лампы. Оглядевшись, я насчитала в комнате пять пчел, более энергичных, чем царица, прикорнувшая на моем экране. Сколько себя помню, то и дело со мной случались какие-то истории, связанные с пчелами, и я часто задумывалась, почему героев волшебных сказок, оказавшихся в лесной чаще, почти никогда не кусают и не жалят насекомые. Красная Шапочка, отправляясь через ельник и березняк с пирогом для бабушки, рисковала, что комары обгложут ей ноги задолго до того, как волк соберется и сожрет ее целиком. А что муравьи, пауки, клещи и слепни, с которыми она и мы делим эту землю? Откуда прилетели эти лондонские зимние пчелы? Видно, они влетели в комнату, посетив земляничные деревья на балконе. Мне казалось добрым знаком, что пчелы рады моему обществу и в дни моего счастья, и в дни бедствий. И как мне было с ними ужиться? Я потушила лампу, выключила ноутбук и вышла из комнаты. Растянувшись на диване в гостиной, где вдоль стен еще громоздились двенадцать нераспакованных коробок, я вдруг вспомнила стихотворение Эмили Дикинсон. Я могла бы сказать, что оно явилось в моей голове из ниоткуда, но ведь такого места, как нигде, не существует. Все мои книжки Дикинсон набирались сырости, лежа в книжных коробках, что плесневели в гараже. Они не шли у меня из ума.

Слава – пчела.И жужжаща –И жаляща –Ах, есть крыла еще[3].

Мне было жаль, что слава не дала Эмили крыльев, пока та была жива. Я знала, каково это, когда всё против тебя, а надежда, по слову Эмили – это пернатое создание, что не прекращает петь несмотря на все неудачи и неблагодарность. Эмили Дикинсон стала затворницей. Как знать, не наказывала ли она себя за свое стремление к свободе, за сопротивление любому диктату? Еще один текст Эмили возник из ниоткуда, которое все равно – где-то, и в этом тексте было слово «жена». Я смогла вспомнить только первую строчку:

«Жена»! – Покончила…[4]

Я гадала, с чем же это она покончила, и уснула в джинсах и обуви, как ковбой, вот только прерией моей было небо.

Той зимой мы с дочерью полюбили есть на завтрак апельсины. Вечером накануне мы чистили их и делили на дольки, варили сироп из меда и воды и оставляли в холодильнике. Потом стали экспериментировать, добавляя кардамон и розовую воду, но решили, что это будто с утра пораньше есть цветочные лепестки. Пчелам бы понравилось, но мне не хотелось зазывать их в компанию. Я купила часы из тех, что каждый час поют голосом новой птицы. В семь утра королек добавлял свой призыв к голосам собратьев, певших в темных зимних кронах. В четыре часа дня уже снова было темно, и в часах принимался барабанить и трещать большой пестрый дятел. Возвращаясь вечером домой, я, бывало, слышала песню соловья, встречавшую меня в серых коридорах любви.

Пока старшая дочь была в университете, наша семья из четырех человек ужималась до двух. Трудно было привыкнуть к пустому столу и к тому, что никто не вопит. Тогда я стала одалживать другую знакомую мне семью с нашей улицы – приглашать их едва ли не каждое воскресенье на обед. Так нас становилось шестеро, и наша маленькая семья превращалась в большую и шумную компанию. Они были умными, эти люди с нашей улицы. Понимали, что мне хочется расширить мою собственную семью, но никогда этого не говорили, ни шепотом, ни по секрету. Они приходили и в хорошем, и в дурном расположении духа: в зависимости от того, потерял ли кто-то в тот день кроссовки, ключ от дома или телефон. Мы садились за обед, пили много вина, и гости смеялись над моими птичьими часами. Поскольку приходили они обычно около часа, их приветствовала серенада зяблика. А в момент прощания поднимала крик сипуха.


Если я не писала, не преподавала и не распаковывала коробки, то занималась прочисткой засорившейся раковины в ванной. Я все развинчивала, подставляла ведро и потом сидела, не понимая, что делать дальше. У кардиолога, жившего ниже, я одолжила какую-то хитроумную машинку. Она походила на пылесос, только у нее был еще тросик, который нужно заправлять в трубу. Дело было ранним утром, и я ходила, накинув на ночную рубашку куртку. Не то чтобы я надевала ее специально для этого занятия, просто она висела на крючке в ванной и была теплой. В этом контрасте между практичной толстой курткой и полупрозрачной ночнушкой, казалось, суммировалась вся моя ситуация, только не было ясно, какой выходит итоговая сумма. Теперь, уже не будучи в браке с обществом, я превращалась во что-то новое – или в кого-то. Во что и в кого? Как бы мне описать это странное ощущение растворения и распада? Слова должны распахнуть сознание. А когда слова закрывают сознание, будь уверен, что кто-то уменьшился до полного исчезновения.

Чтобы позабавить себя (никого рядом не было), я стала раздумывать о феномене женской ночной рубашки в аспекте сантехники. Та, что была на мне, – из черного шелка, вполне, на мой взгляд, эротичная, в популярном смысле. В ней можно было и прогуливаться, и пойти на маскарад, учитывая, что женственность – в любом случае маскарад. Я понимала, что такой черный шелк – классика женского белья. А в довершение картины на мне были «шаманские тапки», как их называли мои дочери. Это замшевые бархатные боты, отороченные пышным, неприятно реалистичным искусственным мехом, который на одном сапоге свисал, будто хвост, и хлестал меня по лодыжкам, пока я ходила по квартире, разыскивая штуку под названием «суперныряльщик». Боты подарил мне один приятель: он решил, что меня нужно немного «подмотать», как он это назвал, вроде бы это слово из обихода сантехников, и оно означает – закрыть неровности или голое. Меховые боты с их успокаивающим теплом и волшебными свойствами (кажется, я фантазировала, что сама содрала эти шкуры с добытых животных) я ценила, а куртка казалась контрапунктом к черной шелковой сорочке.

Я человек. Я женщина.

А может, я шаманка?

В этом направлении я бы хотела продвинуться немного дальше. Шаманы-мужчины часто надевали женское платье. У них была главная функция в культе. Мне рассказывали в Корее, что шаманкам позволяется носить мужскую одежду, чтобы в их физическом теле возникала мужская составляющая. Не для того ли на мне эта грубая куртка? Работа шамана – путешествовать по иным мирам, а моя – лазать по внутренностям труб под раковиной, выясняя, как они состыкованы с засорившимися трубами под ванной. Руки у меня зачесались, как бы воодушевляя на ждавшие меня подвиги самостоятельного ремонта. Из труб после длительных раскопок с помощью вантуза и непостижимой машинки кардиолога извлекся плотный осклизлый узел волос. Чистка труб оказалась сродни археологии. Волосы – продукт человеческой культуры, извлеченный из толщи земли. Вантуз показал себя прекрасным и полезным инструментом. Вода вновь свободно побежала в слив, и я помотала сальным комом волос в одиноком торжестве. Я стала думать, что могла бы не только раскопать Древний Рим, но и починить в нем водопровод. Понятно, что тогда мне понадобилась бы своя замысловатая машинка, как у соседа. Кардиолог пригласил меня выпить по бокалу вина, когда я верну инструмент. Был риск, что когда-то я снова влюблюсь, но уж точно я не собиралась отдавать сердце кардиологу.

На страницу:
1 из 2