Полная версия
Почти три года. Ленинградский дневник
Казармы – могучее здание с несокрушимыми стенами. Его подвалы (там в тот час был только одичавший черный кот) как бы специально приспособлены для укрытия от бомб.
Одна мысль, один вопрос: устоит ли Ленинград?
19 сентября 1941 года
Ночь была до ужаса тиха. Казалось, город не дышит, лежит во тьме и ждет. А утром началось.
Слушали по радио очерк Эренбурга о Западном направлении. И очерк хорош, и дела там хороши. Зато здесь!..
Прекрасно сказано у Эренбурга: «Победа изображается с крыльями, но у нее тяжелая нога. Она передвигается по земле в грязи и крови. И добывается с трудом». Так примерно.
У меня в мозгу как будто «минные поля», куда нельзя ступить. Жанна с Мишенькой – это «поле». Деревянный дом в Переделкине, в соснах и березах, – тоже «поле». И все же быть там сейчас я бы не хотела. Мне хотелось бы быть на фронте. Но там, где мы побеждаем.
Каждый вечер здесь, в больнице, тяжело раненные просят:
– Спустите нас в убежище.
Они волнуются больше, чем те, кто никогда не был в бою.
На дворе все та же золотая осень. Старые деревья роняют желтые листья на больничные дорожки. Сегодня сюда переезжает еще один госпиталь: морской.
Вчера кто-то назвал нашу Петроградскую сторону «глубоким тылом». Но если это и «тыл» для артиллерии, то не для авиации: тому доказательство сегодняшнее утро…
Мужество так же заразительно, как и трусость.
20 сентября 1941 года
Вчера очень тяжелый день: много жертв и разрушений. В разных концах города гремело и рушилось.
Мы приехали на машине на Разъезжую, к Леле П., через полчаса после того как туда упали две бомбы: одна на мостовую между домами на Большой Московской, другая во дворе. Лелин дом пострадал от обеих бомб. Рядом все было разрушено, оттуда выносили раненых и убитых.
Двор усыпан стеклом и кирпичом. В самой квартире, на полу, штукатурка, грязь, известка, как во время ремонта. И рядом с комнатой, где сидела Дина Осиповна – Лелина мать, рухнувшая печь навалом. Вся квартира ужасна.
Леля – моя землячка, одесситка. Мы друг друга знаем чуть ли не с детства. Я вспоминаю ее осенью 1913 года в Париже – веселую, юную, нарядную. Целой компанией мы отправились на какое-то гулянье. Катались на карусели под музыку. Усевшись в ряд на парапет, ели каштаны, глядя на Париж в опадающих листьях, в первых вечерних огнях.
Теперь у Лели дочь Инна – красивая суровая девушка, мечтающая стать штурманом дальнего плавания.
Когда мы приехали на Разъезжую, Леля была на службе. Дина Осиповна вышла к нам, ступая по обломкам.
Сегодня видела одного майора, прилетевшего из Москвы и сегодня же улетающего обратно. Он рассказал о Жукове и закончил словами: «Ленинград останется наш, его сдать невозможно». И объяснил почему. И хотя все это было уже известно и десятки раз переговорено и передумано, но услышать подтверждение этому от человека, побывавшего под Ельней, – как это было отрадно, жизненно необходимо, необыкновенно важно.
Вчера от зажигательных бомб горели больницы: Куйбышевская, Александровская и еще два военных госпиталя.
От военного госпиталя на Советском проспекте шел дым, как от горящей нефти.
Вчера бомбы падали в Новой Деревне на рынок. Оттуда привезли пятьдесят человек. Раненая девочка лет семи все жаловалась, что ей больно от резинового жгута, стягивавшего ногу. Ее утешили, сказав, что скоро будет легче, потом усыпили и ампутировали ногу. Она пришла в себя и сказала:
– Вот хорошо, теперь уже не больно.
Девочка не знала, что у нее нет ноги.
22 сентября 1941 года
Мы оставили Киев. Смутно на душе.
Вчера днем несколько тревог. Поехали в город – тревога. Заехали переждать ее к Озерецким. Они живут в бывшем дворце Кирилла Разумовского. Комнаты высоки, огромны и холодны. Все говорит об ином, XVIII веке. А над дворцом летает XX век в образе «юнкерса», нагруженного авиабомбами.
Сегодня поехали в город к Т., в газету Балтфлота. Только поднялись наверх – тревога. Входит краснофлотец и говорит:
– Приказано всем идти в укрытие.
Мы двинулись по коридору. В этот миг задрожал дом: бомба упала рядом, в Апраксином дворе.
В убежище, в углу, под сводами Росси, Т. разостлал свою шинель. Мы сели. Он вытащил из кармана пачку писем от жены и стал мне читать. И удивительно, просто невероятно было слышать слова нежности и любви под гул и взрывы.
Поехали домой, не дождавшись конца тревоги. Подъезжаем к институту, и еще у входа нам говорят, что в студенческое общежитие (Гренадерские казармы) упала бомба минут двадцать тому назад. Мы – туда.
Подъезжаем, смотрим с тревогой – стоит ли здание? Стоит. Даже стекла вылетели только кое-где. Бомба (небольшая, видимо килограммов пятьдесят) упала во дворе. Воронка уже была полна воды и грязи. Но даже от этой небольшой бомбы здание дало трещину. Куски штукатурки упали на студенческие кровати. Тот, кто лежал бы на кровати в эту минуту, не встал бы с нее живым.
Меня взволновало, что в эти дни в осажденном городе, под бомбами, Шостакович пишет симфонию. И главное, что «Ленинградская правда» сообщает об этом среди сводок с Южного фронта, среди эпизодов о «стервятниках» и о бутылках с горючим. Значит, искусство не умерло, оно еще живет, сияет, греет сердце.
23 сентября 1941 года
Я видела на Пушкарской шестиэтажный дом, прошитый бомбой от крыши до основания. Он так и стоит, треснувший сверху донизу. Крыша отошла сверху, как корка непропеченного хлеба.
Проходя мимо него, мы видели, как с высоты шестого этажа на косо натянутом тросе спускали вниз диван: он медленно полз вниз, повиснув над пустотой.
Немцы применяют новую тактику: бросают сперва фугасные бомбы, а когда здание разворошено и беззащитно, забрасывают его зажигалками. Так былое военным госпиталем, где погибло много раненых.
Сегодня наш главврач получил приказание: возле кровати каждого тяжело больного должны стоять носилки. В каждой палате должны быть веревочные лестницы.
У нас очень тревожное соседство: Гренадерские казармы. Ведь только часть их отведена под студенческое общежитие, а в остальных зданиях расположена воинская часть. Туда часто (увы, не слишком, недостаточно часто!) привозят ящики снарядов. Иногда их доставляет вагон трамвая, иногда баржа по речке Карповке. На тихом бережку, неподалеку от нашей прозекторской, стоит зенитная батарея. Все это видно сверху немцам.
Насупротив, среди деревьев, укрывается аэростат со своим запасным баллоном. Это тоже опасное соседство для госпиталя. Да и самый госпиталь… Ведь фашисты бомбят их особенно старательно.
Впрочем, после того как во дворе казармы паренек, указав мне на воронку от бомбы и на место, где он стоял, сказал: «Я был там», – я поняла, что никакой защиты быть не может. Все это дело случая. Надо только опасаться стекол – это единственное, что можно сделать.
24 сентября 1941 года
Сегодня утром (чудесное, все золотое) примерно в десять, в начале одиннадцатого, за несколько секунд до тревоги, на нашу территорию упала бомба, но не разорвалась. Она и сейчас лежит глубоко в почве.
Она упала возле поликлиники, рядом с чугунным фонтаном. Над ней весь день работала саперная бригада, но достать не смогла. Оставили до завтра. Бомба очень велика, – это видно по отломившемуся куску стабилизатора. Трамваи мимо нас не ходят, пешеходов не пускают. Мы оцеплены. Акушерское отделение и «Первая хирургия», самые близкие к месту падения, переведены в другие помещения.
Самое странное, что я почти не ощутила удара. В первое мгновенье мне показалось, что где-то далеко хлопнула тяжелая дверь. Здание вздрогнуло, но совсем не страшно. В других корпусах, говорят, сотрясение было сильное.
Леля с Диной Осиповной и Инной переехали из своей разбомбленной квартиры к нам на Песочную. Теперь буду часто бывать там.
Каждый день хожу читать раненым во «Вторую хирургию». У меня там две палаты. Читаю Горького, Некрасова, Твена. Очень нравятся рассказы Марка Твена и «Кому на Руси жить хорошо».
Иногда многие тяжело раненные спят или думают о чем-то своем. Но все же им приятно, что кто-то приходит и беседует с ними.
С горечью говорят они о немецкой технике, о том, что у нас недостаточно авиации и танков. Один все повторяет жарким, трудным шепотом:
– Таночков бы нам, таночков!
Другой, командир без ноги, раненный под Кингисеппом, сказал:
– Я готов еще принять на себя раны, только бы война хорошо кончилась.
Третий, тоже раненный в ногу, с медалью «За отвагу», трогательно пришпиленной к ночной сорочке, говорит:
– Только бы эту саранчу отогнать! – Это он о фашистских самолетах.
Четвертый оказал о траншеях и блиндажах:
– Не дают земле покоя.
25 сентября 1941 года
Во время тревоги раненые мрачнеют. Их угнетает сознание собственной беспомощности, неподвижности. Ведь большинство не в состоянии сделать ни одного шага.
На днях я сидела в палате, в центре комнаты, на табурете, и читала рассказ Горького. Вдруг завыли сирены, зенитки наполнили все небо. Грохнула бомба, зазвенели стекла.
Я сидела на табуретке без спинки, даже прислониться не к чему. Кругом окна, окна… И раненые, беспомощные люди невольно смотрят на меня, здоровую: как я? А я собрала всю свою волю; переждав гул, читаю, слежу только за тем, чтобы голос не дрогнул.
Но, придя домой, сразу вся ослабела от пережитого страха, даже прилегла на полчасика.
Про бомбу бойцы знают, но говорят о ней вскользь. Известно ли им, что она до сих пор лежит не взорвавшаяся?
27 сентября 1941 года
Бомба все лежит. Подрывники выбиваются из сил, а она, как страшный клад, не дается в руки, уходит все дальше в землю. Что наработают за день, ночью идет прахом.
Земля у нас в саду вся изрыта: «Не дают покоя земле».
28 сентября 1941 года
Сегодня состоялся общегородской митинг женщин Ленинграда. Мы с редактором «Смены» писали всю ночь обращение. Во время очередной ночной тревоги соседи из верхних этажей спустились в квартиру редактора и скорбно сидели с детьми в передней под вешалкой: в бомбоубежище почему-то не пошли.
В чужом доме налет гораздо страшнее, чем у себя дома.
29 сентября 1941 года
Бомба все лежит. Мы уже почти забыли о ней, но она еще опасна.
4 октября 1941 года
Пришлось устроить настоящую штольню, вбить в землю деревянные шпунты и тем задержать бомбу на определенной глубине.
Сегодня, наконец, нас позвали взглянуть на нее. Мы с И. Д. пошли в отгороженную часть сада, куда все это время никого не пускали.
Тяжелая фугаска лежала вся на виду: огромная, окрашенная в голубоватый цвет, с желтыми подпалинами, с заостренным рылом и тупым задом.
Взрыватель был отвинчен, и из глубины бомбы длинной лопаточкой, смоченной водой, выгребали зеленоватую глину, такую незлобивую на вид. Это был тротил – взрывчатое вещество.
Теперь бомба увезена в военный музей. Кусок стабилизатора я оставила себе на память.
5 октября 1941 года
Бомба не выходит у меня из головы. Начала писать о ней размером моего «Путевого дневника».
Получила письмо из Чистополя от 18 августа. Жанна пишет о мальчике:
«Он сильно похудел, но вырос. Ест уже каши, кисель».
Какое счастье, что они там!
10 октября 1941 года
Мы оставили Орел.
По прежнему грозно очень на Вяземском и Брянском направлениях: немцы снова наступают.
Под Москвой земля ровная: ни гор, ни долин, ни моря. Как на этой ровной земле удержать лавину вражеских танков?
Сердце холодеет при мысли, что они могут хлынуть и начнут подминать под себя московские мостовые.
14 октября 1941 года
Жестокие бои под Одессой. Я так давно оттуда! Мне казалось, что она для меня как все другие города. Я уже почти не ощущала ее родной. А теперь чувствую, что она по прежнему дорога и близка мне.
Написала стихотворение «Обращение к Одессе». Вероятно, завтра будут транслировать его по эфиру, чтобы и в Одессе услышали меня.
15 октября 1941 года
Я не успела выступить. В Одессе немцы.
26 октября 1941 года
Были в Филармонии. Каменский играл фортепианный концерт Чайковского. На бис – «Вальс Пратер». Но зал концертный уже не так наряден, как прежде, не топлен. Приходится сидеть в пальто.
Очень много военных.
5 ноября 1941 года
С трудом читаю эпизоды подмосковных битв. Немцы под самой Москвой. Сегодня в «Ленинградской правде» корреспонденция «Сражение на Можайском шоссе».
Сколько раз мы проезжали по этому шоссе на машине. Теперь там немецкие танки. Немецкая пехота там.
Появилось Малоярославецкое направление. Город Н. – очевидно, Нара: туда шли дачные поезда с остановкой в Переделкине.
Не будут немцы в Москве. Не может этого быть.
Москва!.. Она не русской быть не может, как человек не может не дышать.
6 ноября 1941 года
Вчера я в первый раз в жизни поняла, что означает выражение «подкосились ноги».
Я была одна на большой гулкой лестнице, на площадке с громадным лестничным окном, когда ударила бомба совсем близко. Я различила основной громовой удар, а потом дополнительные раскаты. Колебание, бурление почвы. Земля бурлила, как вода. И наш дом зашатался.
Не помня себя, я прибежала в бомбоубежище, где были уже все наши. Ноги у меня были, как из ваты. Потом это прошло.
За все время войны это был самый близкий от меня удар. Во многих наших корпусах выбиты стекла. В нашем здании тоже, но не у нас в комнате. Она действительно хорошо расположена.
Бомбоубежище, где помещается КП института и больницы, – это маленькая комната, вернее часть большого бомбоубежища, отделенная от него перегородкой. В центре – стол, за которым читают, шьют, разглядывают на карте линии фронтов. В углу печурка. У стен два дивана.
Тут же телефон, по которому И. Д. и Борис Яковлевич сносятся с отделениями.
Бомбовые разрывы доносятся сюда глухо. Если слышен только один тупой удар, значит бомба взорвалась не сразу. Сидишь и считаешь секунды.
Моя приятельница Мариэтта, Мария Игнатьевна, во время налетов мастерит букетики из шелковых узелков. Когда ударяет бомба и мы ждем разрыва, – узелок повисает в воздухе. Взорвется бомба – работа снова идет гладко.
Мариэтта – фармаколог. Ее кафедра, на одном с нами этаже, еще хранит запах кроликов и морских свинок. Еще стоят в коридоре их клетки, но ни свинок, ни кроликов уже нет.
Снаружи, перед дверью бомбоубежища, прижавшись к стене и дрожа крупной дрожью, лежит обычно собака наших зенитчиков, овчарка Динка. Она все понимает и прибегает сюда при первых же звуках сирены.
Командный пункт зенитчиков тут же, за перегородкой. Командир батареи, связанный телефоном с наблюдательной вышкой на крыше нашего анатомического театра и со всеми другими вышками района, получает отовсюду сведения о приближении немецких самолетов и об их направлениях. Он отдает распоряжения, как вести огонь. И мы разговариваем шепотом, чтобы не мешать командиру.
И все же, несмотря на ежедневную, ежечасную опасность, несмотря на то, что не знаю, увижу ли Жанну и мальчика, несмотря на болезни, я давно не ощущала такого душевного здоровья, такого желания работать. Я могу сейчас сделать многое. И я это сделаю, если только бомба не ударит чуть ближе, чем вчера.
Если останусь жива, я сделаю все, чтобы хранить драгоценную «рабочую зону», не теснить ее мелочами, вздором.
Только бы сохранить ясную голову, чтобы можно было писать до самого конца. Вот все, чего я себе желаю.
7 ноября 1941 года
Вчера вечером слушали речь Сталина из Москвы. Холодную, как лед, комнату решили хоть немного согреть к этому часу. Но это оказалось невозможно. Мы сидели в пальто. И все же горсточка углей в печи сияла, переливалась жаром и блеском. Нельзя было оторваться от этого огня.
А ночь снаружи была беспросветная, черная, с завыванием сирен, с залпами зениток, с гудением самолетов над самой головой.
Но, дважды объявляя по радио тревогу, сейчас же снова передавали речь Сталина. Она шла поверх тревоги, поверх тьмы, поверх этой ночи. Она была сильнее всего.
Мы слушали ее, глядя на огонь. И все это слилось для нас в единое сияющее и великое утешение.
10 ноября 1941 года
Вчера слушали в Филармонии Девятую симфонию Бетховена. Но, видимо, нам в концерты больше не ходить. Это становится слишком сложно и опасно.
На обратном пути ночь была до того черна, тьма была такая, как в закрытом помещении без огня.
Фонарика у нас не было. Чудом добрались до трамвайной остановки. И там на нас чуть не наехали грузовики. Я вдруг почувствовала холодный и мокрый борт грузовика у самой щеки.
Сама Филармония все мрачней. Полярный холод.
Вторично снижена хлебная норма.
15 ноября 1941 года
Возле прозекторской упала вчера большая фугаска. Вторая упала в Ботанический сад. В оранжерее вылетели сразу все стекла, и туда хлынул холод. Пальмы погибли уже к утру.
Когда эта бомба упала, дверь в нашем укрытии так неистово затряслась, как будто ее изо всех сил дергал обезумевший от страха человек. Я кинулась открывать ее: не могла поверить, что это взрывная волна. Распахнула двери – никого. Только овчарка Динка дрожит на полу. На скамьях женщины, сидя неподвижно, прижимают к себе детей.
16 ноября 1941 года
Тревога. Много осветительных ракет. Ночью вся наша территория залита светом.
21 ноября 1941 года
Вчера, возвращаясь из города, попали в две большие тревоги. Сидели в двух бомбоубежищах и стояли в двух парадных. В промежутках делали «перебежку».
Как только чуть стихнет, мы – в путь. Начинается полыхание и полеты над самой головой – мы пережидаем. Очень грозно выглядят в темноте колючие красные звезды зенитных разрывов. Их осколки опасны.
Первая тревога застала нас у здания биржи. Белесоватая лунно-снежная мгла, все призрачное, косое от снега. Ростральные колонны еле видны. Среди всего этого стон сирены. И гул бомбы где-то поблизости.
Мы спустились в подвал под биржей, под могучие старинные своды.
Под биржей с нами сидели кондукторша и вожатая. И мы радовались: значит, трамвай не уйдет без нас.
Второе убежище по Большому проспекту в большом доме было совсем иного типа. Туда в полном составе спустилась очередь за соевым молоком, стоявшая у магазина этого же дома. И должно же было так случиться, что там сошлись бывшая работница и бывший кондитер конфетной фабрики еще дореволюционного времени.
Начались воспоминания. Бывший шеф рассказал о «шоколадном евангелии», которое фабрика сделала для парижской выставки и за которое фабрикант получил 25 000 рублей премии, а рабочим уделил гроши. Но самое интересное было то, что (по словам шефа) парижская комиссия признала евангелие изготовленным на чистом сливочном масле, а оно, «между прочим, было на маргарине».
Вот уж поистине «сладкие» воспоминания. Все убежище слушало, как зачарованное, мало обращая внимания на грозные звуки извне.
По площади Льва Толстого мы уже не шли, а бежали под сплошным заградительным огнем. И вдруг возле булочной на углу, на льду тротуара – дрожащая мольба:
– Голубчики, родные, помогите!
Старуха. Упала во тьме. В небе над ней ревут самолеты, бушует огонь, а на земле – ни души, только мы. Подняли ее и устремились было дальше. А она:
– Родные, бесценные! Я карточки свои хлебные потеряла. Как же я без них? Дорогие, помогите! – и шарит в темноте свои иждивенческие стограммовые карточки.
На меня от страха и утомления нашло полное отупение. Говорю:
– Ищите сами. Мы не можем.
И. Д. ничего не сказал, выпустил мою руку, нагнулся, поискал, нашел старухины карточки. Потом мы ее вывели на Петропавловскую улицу. И побежали дальше.
25 ноября 1941 года
Вчера, во время двойного обстрела с воздуха и земли, Борис Яковлевич, главврач больницы, защитил диссертацию в бомбоубежище.
Диссертант в своем неизменном ватнике явился туда прямо из котельной, где вот уже который день, совместно с истопником, пытается наладить работу прачечной, поврежденной снарядом.
В бомбоубежище электричество не горело. Ученый совет заседал при керосиновой лампе.
За обедом выпили разведенного спирта в честь нового кандидата медицинских наук.
Старушка молится о прорыве блокады: «Господи, пробей путь нашим бойцам!»
28 ноября 1941 года
Переселение ленинградцев по воздуху продолжается.
Из наших писателей улетели многие. Из институтских – профессора 3. и К. Тут все не просто: и страх перед будущим, и любовь к городу (как его оставить в такую ми нуту!), и сознание: раз тебя вывозят – значит, ты нужен стране. И как же не улететь, если предлагают?
Будущее Ленинграда тревожит. Сгоревшие Бадаевские склады – не шутка. Жирный и тяжелый дым – это были углеводы и жиры, необходимые для жизни. Белков, то есть мяса, мы тоже почти не видим. Недавно профессор 3. сказал мне:
– Моя дочь провела вчера весь день на чердаке, разыскивала кота.
Я готова была умилиться такой любви к кошкам, но 3. добавил:
– Мы их едим.
В другой раз тот же 3., страстный охотник, сказал:
– Моя жизнь кончится, когда я убью своего последнего тетерева. И мне кажется, что я его убил.
В ноябре уже были два снижения хлебной нормы – две неуклонные ступени вниз.
30 ноября 1941 года
Пятая симфония Бетховена в Филармонии отменена из-за сильного артобстрела.
1 декабря 1941 года
Сегодня на Вульфовой улице видела труп на саночках, без гроба, спеленутый белыми пеленами: явственно выделяются колени. Грудь туго обвита. Библейский, египетский способ.
Видны очертания человека, но кто именно – мужчина, женщина – уже не различишь. Это уже «тело», принадлежащее земле.
6 декабря 1941 года
Жанна пишет:
«Такой хорошенький стал мальчик, просто прелесть. Как только переедем и немного придем в себя, постараюсь снять его и прислать тебе фото».
7 декабря 1941 года
Пятая симфония Бетховена и увертюра Чайковского «1812 год».
Филармония все мрачней. Адский холод. Люстры горят в четверть силы. Оркестранты – кто в ватниках, кто в полушубках. Скрипачам нужны легкие, свободные руки, – поэтому тут ватники. Виолончели и тем более контрабасы могут быть в полушубках: у них движения рук направлены книзу. Барабану теплее всех: он согревает себя ударами. Первая скрипка была густо небрита: наверное, не на чем было согреть воду или света не было.
Вчера по радио важное сообщение: Англия объявила войну Венгрии, Румынии и Финляндии.
8 декабря 1941 года,
Япония напала на Америку без объявления войны.
9 декабря 1941 года
Мы дышим. Мы немного глубже дышим. Нами взят Тихвин. Может быть, отсюда начнется спасение Ленинграда.
13 декабря 1941 года
Под Москвой хорошо. Москва отбила от себя врага, но в Ленинграде все еще грозно.
Сегодня снаряды ложились по Кировскому.
Обстрел настиг нас при приближении к дому. Снаряд разорвался у нашей проходной будки, у ворот, как раз в ту минуту, когда мы, подъехав к главному подъезду, выходили из машины.
Вся улица заволоклась пороховым, кислым каким-то дымом. У нас повреждена водопроводная магистраль и главный ввод в канализацию. Теперь мы без воды.
У проходной – большая обледенелая воронка. Мостовая покрыта льдом, ледяные языки тянутся далеко.
14 декабря 1941 года
Успех под Волховом.
21 декабря 1941 года
Вчера решили навестить Евгению Осиповну Р. – жива ли, жив ли муж? Это мои большие друзья.
Она заведует кафедрой педагогики в Герценовском институте. Теперь работает в тамошнем госпитале сестрой. Работает тяжко. А сама желтая, глаза погасли, седина волос сливается с мехом старенькой шапочки.
Трамваи теперь ходят неточно, с перебоями. Многие линии повреждены. Но мы решили хоть часть пути проехать. По Большому дошли до Введенской и сели на трамвай номер двенадцать. Хоть это был и не наш номер, но он мог перебросить нас через мост, а ведь это главное.
Едва мы тронулись, начался обстрел. Снаряды падали справа и слева. Наш двенадцатый номер шел по гремящей улице, словно по дну ущелья. В трамвае никто не говорил ни слова.
Мы втягивались в самую зону огня. Жутче всего было то, что навстречу нам по тротуару бегом бежали люди именно оттуда, куда мы приближались с каждой минутой. Внезапно вожатая сказала: – Дальше не еду. Боюсь.
– Не останавливайтесь! – закричали ей. – Езжайте вперед. И мы проскочим.