bannerbanner
История покойного Джонатана Уайлда великого
История покойного Джонатана Уайлда великогополная версия

История покойного Джонатана Уайлда великого

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 17

Глава XII

Хроника возвращается к созерцанию величия

Но мы, пожалуй, слишком долго задержали этим рассказом читателя, оторвав его помыслы от нашего героя, который ежедневно являл самые высокие примеры величия, улещивая плутов и облагая налогом должников; последние сами теперь настолько возвеличились, то есть развратились, что с крайним презрением говорили о том, что чернь называет честностью. Самым почетным наименованием стало среди них «карманный вор» (на правильном языке – ширмач), и осуждалось только одно – недостаток ловкости. А прямодушие, доброта и тому подобное – все это стало предметом насмешки и глумления, так что весь Ньюгет превратился в сплошное скопище плутов: каждый норовил залезть к соседу в карман, и каждый понимал, что сосед точно так же готов его обворовать; таким образом (хоть это почти невероятно!) в Ньюгете ежедневно совершалось не меньше краж, чем за его стенами.

Возможно, слава, увенчавшая Уайлда вследствие этих подвигов, возбудила зависть его врагов. Приближался день суда, к которому он готовился, как Сократ, – но не со слабостью и глупостью этого философа, вооружившегося терпением и покорностью судьбе, а набрав изрядное число лжесвидетелей. Однако, так как не всегда успех бывает соразмерен с мудростью того, кто старается его достичь, мы скорее с прискорбием, чем со стыдом, сообщаем, что наш герой, невзирая на всю свою осторожность и благоразумие, был признан виновным и приговорен к казни, которую, учитывая, сколько великих людей ее претерпело и какое огромное множество было таких, кто мнил для себя наивысшим почетом заслужить ее, мы иначе не назовем, как почетной. В самом деле, те, кого она, к несчастью, миновала, всю жизнь, как видно, тщетно трудились, стремясь к тому концу, в котором Фортуна – по известным ей одной причинам – посчитала нужным отказать им. Итак, без дальнейших предисловий скажем: наш герой был приговорен к повешению за шею; но какова бы ни была теперь его судьба, он мог утешаться тем, что на путях преступления свершил то, чего

…пес judicis ira, nес ignis,Nee potent ferrum, пес edax abolere vetustas.[98]

Я, со своей стороны, признаться, полагаю, что смерть через повешение так же приличествует герою, как и всякая другая; и я торжественно заявляю, что если бы Александра Великого повесили, это нисколько не умалило бы моего уважения к его памяти. Лишь бы только герой причинил при жизни достаточно зла; лишь бы только его от души проклинали вдова, сирота, бедняк, угнетенный (единственная награда величия, или плутовства, как жалуются горестно многие авторы в прозе и в стихах), – а какого рода смертью умрет он, не так это, думаю, важно – от топора ли, от петли или от меча. Его имя несомненно всегда будет жить в потомстве и пользоваться тем почетом, к которому он так достославно и страстно стремился; ибо, согласно одному великому поэту-драматургу:

СлаваНе так добром питается, как злом.В ней жив гордец, спаливший храм в Эфесе,Но не простак, воздвигший этот храм.

Наш герой заподозрил теперь, что злоба врагов осилит его. Поэтому он ухватился за то, что всегда оказывает величию истинную поддержку в горе, – за бутылку. С ее помощью он нашел в себе силу ругать и клясть судьбу, и бросать ей вызов, и чваниться ею. Другого утешения он не получал, так как ни разу ни единый друг не пришел к нему. Его жена, суд над которой был отложен до следующей сессии, навестила его только раз и на этом свидании так нещадно донимала, мучила и корила его, что он наказал смотрителю в другой раз не допускать ее к нему. С ним часто вел беседы ньюгет-ский священник, и нашу хронику очень бы украсило, если бы могли мы занести в нее все, что добрый человек говорил осужденному; но, к несчастью, нам удалось раздобыть только краткую запись одной такой беседы, сделанную стенографически лицом, подслушавшим ее. Мы ее здесь точно воспроизведем – в той самой форме, в тех словах, как она получена нами; и не можем не добавить, что мы в ней видим один из самых любопытных документов, какие для нас сохранила история, древняя или новая.

Глава XIII

Диалог между пастором Ньюгета и мистером Джонатаном Уайлдом Великим, в котором священнослужитель с глубокой ученостью толкует о смерти, бессмертии и прочих важных предметах

Пастор. С добрым утром, сэр! Надеюсь, вы хорошо отдохнули в эту ночь?

Джонатан. Чертовски плохо, сэр. Мне так назойливо снилась проклятая виселица, что я то и дело просыпался.

Пастор. Нехорошо, нехорошо. Вы должны принимать все с полной покорностью. Мне хотелось бы, чтобы вы извлекли немного больше пользы из тех наставлений, которые я старался вам преподать, особенно в последнее воскресенье, и из следующих слов:

«Кто творит зло, тот будет гореть на вечном огне, уготованном для диавола и ангелов его». Я старался пояснить вам, во-первых, что разумеется под вечным огнем, а во-вторых – кто есть диаволи ангелы его. Далее я перешел к понятию о геенне[99] и сделал некоторые выводы. Но я жестоко обманулся, если не убедил вас, что вы сами один из тех ангелов и что, следственно, уделом вашим на том свете будет вечный огонь.

Джонатан. По чести, доктор, я очень мало запомнил из ваших выводов, потому что, когда вы объявили, на какой текст прочтете проповедь, я сразу же и заснул. Но объясните: вы развивали эти выводы тогда или решили повторить их сейчас в утешение мне?

Пастор. Я это делаю, чтобы выявить истинное значение ваших многообразных грехов и таким путем привести вас к покаянию. Воистину, обладай я красноречием Цицерона или, к примеру, Туллия[100], его бы недостало, чтобы описать муки ада или услады рая. Нам ведомо только одно: что сего и ухо не вняло и для сердца сие непостижимо. Кто же ради жалких соображений богатства и утех мира сего захочет поступиться таким невообразимым блаженством! Такими радостями! Такими усладами! Или кто добровольно подвергнет себя угрозе такого страдания, при одной мысли о котором содрогается разум человеческий? Кто же, находясь в полном рассудке, предпочтет последнее первым?

Джонатан. А и вправду, кто? Уверяю вас, доктор, я и сам куда как больше хочу быть счастливым, чем несчастным. Но[101]………………………………………………

Пастор. Ничего не может быть проще. Св……………………………………………

Джонатан.…………………………Коль скоро постигнешь………………ни один человек……………………жить, тем……………………… тогда как духовенство, несомненно…………………………возможность……………………………… более осведомл……………………все виды порока…………………………

Пастор. …………явл……………атеистом………………деист…………………ариа……………нианин…………………повешен……………сожжен…………………в масле……………джар……………дьяв…………лы его………енна огнен…………чная пог……………ель……………

Джонатан. Вы… запугать меня до потери рассудка. Не

Добрый……будет несомненно милостивей, чем его дурной…

Если бы я уверовал во все, что вы говорите, я попросту помер бы от несказанного ужаса.

Пастор. Отчаяние греховно. Уповайте на силу покаяния и милосердие божие; и хотя вам, несомненно, грозит осуждение, но есть место и для милости: ни для единого смертного, за исключением того, кто отлучен от церкви, не потеряна надежда на избавление от казни вечной.

Джонатан. Вот я и надеюсь, что казнь еще отменят и я уйду от крючка. У меня сильные связи, но, если дело не выгорит, никаким запугиванием вы не отнимете у меня мужества. Я не умру, как трусливый сводник. Черт меня побери, что значит умереть? Не что иное, как попасть в одну компанию с платонами и цезарями, сказал поэт, и со всеми прочими великими героями древности……………

Пастор. Все это очень верно, но жизнь тем не менее отрадна; и, по мне, лучше уж жить для вечного блаженства, чем отправиться в общество этих язычников, которые, несомненно, пребывают в аду вместе с дьяволом и ангелами его; и как ни мало вы, по-видимому, этого опасаетесь, вы можете оказаться там же, и раньше, чем вы ждете. И где тогда будут ваши пересмешки и чванство, ваше бахвальство и молодечество? Вы тогда рады будете дать больше за каплю воды, чем когда-либо давали за бутылку вина.

Джонатан. Ей-богу, доктор, кстати напомнили! Как вы насчет бутылки вина?

Пастор. Я не стану пить вино с безбожником. Я считал бы, что в такой компании третьим будет дьявол, ибо, зная, что вы ему обречены, он, возможно, захочет поскорее захватить свое.

Джонатан. Ваше дело – пить с порочными, чтобы их исправлять.

Пастор. В этом я отчаялся; и я предаю вас дьяволу, который уже готов принять вас.

Джонатан. Вы ко мне так немилосердны, доктор! Хуже, чем судья. Тот говорил, что предает мою душу небесам, а ваша обязанность – указать мне туда дорогу.

Пастор. Нет, кто возносит хулу на служителей церкви, для тех ворота на запоре.

Джонатан. Я хулю только дурных пасторов, если есть такие, и это не может затронуть вас, который, ежели бы в церкви людям отдавалось предпочтение исключительно по их заслугам, давно уже был бы епископом. В самом деле, каждого порядочного человека должно бы возмущать, что муж вашей учености и дарования принужден применять их в таком низком кругу, тогда как многие, кто ниже вас, утопают в богатстве и почестях.

Пастор. Да, нельзя не согласиться, бывают дурные люди во всяком сане; но не следует осуждать огулом всех. Я, надо признаться, вправе был ожидать более высокого продвижения; но я научился терпению и покорности. И вам порекомендую то же, ибо, достигнув такого настроения ума, вы, я знаю, обретете милосердие. Да, теперь мне ясно – обретете! Вы грешник, это верно; но преступления ваши не самые черные: вы не убийца и не святотатец. А если вы и виновны в воровстве, то вам предстоит смягчить вину свою, пострадав за нее, что не всегда доводится другим. Поистине, счастливы те немногие, кто уличен в грехах своих и, в острастку другим, подвергается за них наказанию на этом свете.

Поэтому вам не только не следует клясть судьбу, когда вы попадете на крючок, – ликовать и радоваться должны вы! И, сказать по правде, для меня вопрос, не подобает ли мудрецу скорее завидовать катастрофе, посылающей иных на виселицу, чем сожалеть о ней. Нет ничего греховнее греха, а убийство есть величайший из всех грехов. Отсюда следует, что всякий, кто совершает убийство, счастлив, страдая за него. А посему, если человек, совершивший убийство, так счастлив, умирая за это, то насколько же лучше должно быть вам, совершившему меньшее преступление!



Джонатан. Все это очень верно, но давайте разопьем бутылку вина для бодрости духа.

Пастор. Почему же вина? Позвольте мне сказать вам, мистер Уайлд, что нет ничего обманчивее, чем бодрость духа, сообщаемая вином. Если уж вам требуется выпить, осушим по кружке пунша, – этот напиток я, знаете, предпочитаю, так как против него в Священном писании нигде ничего не сказано и он пользителен при почечных камнях – недуг, которым я жестоко страдаю.

Джонатан(заказав по кружке). Прошу прощения, доктор: мне следовало помнить, что пунш – ваш любимый напиток. Вы, я полагаю, никогда не пригубите вина, покуда есть на столе хоть немного пунша?

Пастор. Признаться, я считаю пунш самым предпочтительным напитком, как по тем основаниям, которые я привел вам раньше, так и по той причине, что его легче проглотить единым духом. И что правда то правда: мне показалось не совсем любезным с вашей стороны говорить о вине, когда вам как будто известны мои вкусы.

Джонатан. Вы совершенно правы; и я осушу добрую чарку за то, чтобы стать вам епископом.

Пастор. А я вам пожелаю отмены казни и проглочу за это единым духом столько же. Эх, рано предаваться отчаянью, успеете еще подумать о смерти! У вас есть добрые друзья, которые, вероятно, похлопочут за вас. Я многих знавал, кому отменили казнь, хотя у них было меньше оснований этого ждать.

Джонатан. Но если я стану обольщаться такими надеждами и обманусь – что станется тогда с моей душой?

Пастор. Ба! О душе не тревожьтесь! Предоставьте это дело мне, – я по этому предмету неплохо отчитаюсь, будьте покойны. У меня лежит в кармане проповедь, которую вам небесполезно бы выслушать. Я не горжусь талантом проповедника, потому что никто из смертных не должен гордиться никаким даром земным, но такую проповедь, пожалуй, не часто услышишь! Делать нам все равно нечего, так что приступим, пока не подали пунш. Текстом я взял только вторую часть стиха:

…до неразумия эллинов.

Поводом к этим словам послужила главным образом та философия эллинов, которая в то время получила распространение в большей части языческого мира и отравила умы людей, преисполнив их чванства, так что стали они презирать все иные доктрины, ставя их ниже своих собственных; и как бы ни было здраво и разумно учение других, коль скоро оно в чем-то противоречило их собственным законам, обычаям и принятым мнениям, они кричали: «Долой его, оно не для нас!» Вот что значит неразумие эллинов.

Итак, в первой половине моей речи на этот текст я ставлю своей задачей главным образом раскрыть и выявить великую пустоту и суетность этой философии, которой нелепые и празднословные софисты так надменно величались и кичились.

И здесь я делаю две вещи: во-первых, разоблачаю сущность, а во-вторых – приемы этой философии.

Сперва о первом, то есть о сущности. И вот тут мы можем обратить против наших противников то самое неучтивое слово, которое они дерзновенно бросили нам в лицо; ибо что такое есть вся могучая сущность философии, вся эта куча знаний, которая должна была доставить столь обильную жатву тем, кто их посеял, и столь безмерно, столь благородно обогатить почву, на которую упало семя? Что она такое, если не неразумие? Не бессвязное нагромождение бессмыслицы, нелепостей и противоречий, отнюдь не являющихся украшением для ума в теории и не дающих пользы для тела на практике? Как назвать проповеди, изречения, притчи и назидания всех этих мудрецов, если еще раз не воспользоваться словом, упомянутым в моем тексте, – словом неразумие? Кто был их великий учитель Платон? Или другой их великий светоч – Аристотель? Оба – дураки, просто крючкотворы и софисты, в праздности своей и суете приверженные собственным смешным учениям, не основанным ни на истине, ни на разуме. Все их творения – странная мешанина всяческой лжи, еле прикрытая сверху налетом истины; их предписания не исходят от природы и не руководствуются разумом: они пустая выдумка, служащая лишь доказательством страшного роста человеческой гордости; одним словом – неразумие. Может быть, станут ждать от меня, чтобы я привел в доказательство этого обвинения некоторые примеры из их трудов. Но так как переписывать каждую страницу, пригодную для этой цели, значило бы переписывать все их творения и так как из такого изобилия трудно сделать выбор, то я не стану злоупотреблять вашим терпением и заключу первую часть моей проповеди, установив то, что я так неопровержимо доказал и что поистине можно вывести из текста, – то есть, что философия эллинов была неразумием.

Теперь приступим ко второму пункту, к рассмотрению приемов, посредством которых распространялось это безрассудное и пустое учение. И здесь…

Здесь пунш, прибыв наконец, разбудил крепко заснувшего было мистера Уайлда и заставил оратора прекратить проповедь; отчета же о дальнейшей беседе, происходившей при этом свидании, нам не удалось получить.

Глава XIV

Уайлд достигает вершины человеческого величия

Близился день, когда нашему великому человеку предстояло явить последний и благороднейший пример величия, каким каждый герой может себя утвердить. То был день казни, или апогея, или апофеоза (его именуют по-разному), – когда нашему герою открывалась возможность глянуть в лицо смерти и вечного проклятия без страха в сердце или по меньшей мере без признаков этого страха на лице. Вершина величия, достижения которой можно от души пожелать любому великому человеку. Ибо что может быть досадней, чем прихоть Фортуны, когда она, подобно нерадивому поэту, проводит свою трагическую развязку спустя рукава и, потратив слишком мало стараний на пятый акт, дает улизнуть тишком со сцены герою, в первой части драмы свершившему такие замечательные подвиги, что каждый добрый судья среди зрителей вправе бы ждать для него высокого и благородного конца пред лицом всего народа.



Но в этом случае богиня решила не допускать такой ошибки. Наш герой слишком явно и слишком заслуженно был ее любимцем, чтоб она могла в его последний час отнестись к нему пренебрежительно; сообразно с этим все усилия добиться отмены приговора оказались напрасны – имя Уайлда возглавило список тех, кого отправляли на казнь.

С того часа, как он оставил всякую надежду на продление жизни, его поведение было поистине величественным и удивительным. Он не только не выказывал никакого удручения или раскаяния, но придал своему взгляду еще больше твердости и уверенности.

Почти все свое время он проводил в попойках с друзьями и упомянутым выше достойным собутыльником. При одном из этих возлияний на вопрос, боится ли он умирать, он ответил: «Будь я проклят, если это не танец без музыки – и только!» В другом случае, когда кто-то выразил сожаление по поводу его несчастья, как он это назвал, Уайлд сказал свирепо: «Человек может умереть лишь раз». А когда один из его приятелей робко выразил надежду, что он умрет как мужчина, Уайлд великолепно заломил шляпу и вскричал: «Фью! Есть чего бояться!»

Было бы счастьем для потомства, если бы мы могли привести целиком какой-либо разговор, происходивший в ту пору, особенно между нашим героем и его ученым утешителем; в этих целях мы просмотрели не одну папку записей, но тщетно!

Накануне его апофеоза супруга Уайлда пожелала повидаться с ним, и он дал свое согласие. Эта встреча проходила сперва с большой обоюдной нежностью, но долго так идти не могло, потому что, когда жена стала напоминать о кое-каких прежних неладах, особенно же когда спросила, как он мог однажды обойтись с нею так варварски, обозвав ее сукой, и неужели такой язык подобает мужчине, а тем более джентльмену, Уайлд пришел в ярость и поклялся, что она самая подлая сука, если в такой час попрекает его словом, вырвавшимся у него нечаянно да к тому же давным-давно. Она, заливаясь слезами, ответила, что получила хороший урок, навестив по глупости такую скотину, но ей остается хоть то утешение, что больше ему не представится случая так обращаться с нею; даже, можно сказать, она должна быть ему некоторым образом признательна, потому что эта его жестокость к ней примиряет ее с той судьбой, которая его постигнет завтра, и, конечно, только через такое его скотство нестерпимая мысль о позорной смерти мужа (так слабая женщина назвала повешенье), теперь уже неизбежной, не сведет ее с ума. Затем она перешла к перечню в точном порядке его провинностей, проявив при этом такую безупречную память, какой никто не предположил бы у нее; и очень вероятно, что она исчерпала бы весь их список, если бы нашему герою не изменило терпение настолько, что он в бешенстве и злобе схватил ее за волосы и выставил за порог таким сильным пинком, какой допускали его цепи.

Наконец наступило то утро, в которое Фортуна при рождении нашего героя непреложно назначила ему достигнуть апогея величия. Правда, он сам отклонил публичную честь, которую она присудила ему, и принял большую дозу настойки опия, чтобы тихо уйти со сцены. Но мы уже отметили как-то в ходе нашей удивительной истории, что бороться с предписаниями этой дамы напрасно и бесполезно: назначила ли она вам умереть на виселице или стать премьер-министром, в обоих случаях сопротивляться – значит даром тратить труд. И вот, когда опий оказался бессилен остановить дыхание нашего героя, так как прервать его надлежало плоду конопли, а не духу макового семени, к Уайлду в обычный час явился почтенный джентльмен, на которого возлагаются такие дела, и сообщил ему, что повозка готова. По этому случаю Джонатан Уайлд проявил то великое мужество, которое столь высоко прославлялось в других героях, и, зная, что сопротивление невозможно, спокойно объявил, что сейчас пойдет. Он спустился в ту камеру, где с великих людей торжественно, по установленному чину, сбивают кандалы. Потом, пожав руку друзьям (то есть тем, кто его провожал к дереву) и выпив за их здоровье чарку водки, он взошел на повозку, где, перед тем как сесть, принял стоя рукоплескания толпы, восхищенной его величием.

И вот повозка, предводимая отрядом конных стражников с дротиками в руках, медленно покатилась по улицам, между сплошными рядами зрителей, удивлявшихся величественному поведению нашего героя, который ехал то вздыхая, то ругаясь, а то распевая или посвистывая – по смене настроения.

Когда он прибыл к дереву славы, его приветствовал дружный клик народа, стекшегося несметной толпой поглядеть на зрелище, происходящее в многолюдных городах куда реже, чем надлежало бы по разумному рассуждению, – то есть на гибель великого человека, вполне ему подобающую.

Но хотя завистники страха ради были вынуждены в этом случае влить свои голоса в общий хор одобрения, все-таки нашлись охотники очернить совершенную славу, уже венчающую героя: кое-кто норовил умалить его величие, стукая его по голове, когда он стоял под виселицей и внимал последней молитве пастора; затем они принялись забрасывать повозку камнями, щебнем, грязью и прочими низменными метательными снарядами; при этом иные попадали по ошибке в рясу священника, чем и принудили его так поторопиться отправлением требы, что он закончил с поразительным проворством, чуть ли не мгновенно, и нашел укрытие в наемной бричке, где и дожидался развязки в том расположении духа, какое описано в следующем двустишии:

Suave, mari magno, turbantibus aequora ventis,E terra magnum alterius spectare laborem.[102]

Мы не можем, однако, обойти молчанием одно обстоятельство, показывающее, что наш герой и в последние свои минуты сохранил поразительную верность себе: пока священник с увлечением творил молитву, Уайлд под градом камней и прочего, чем швырялись зрители, запустил руку в его карман и вытащил оттуда штопор, который и унес с собой в кулаке на тот свет.

Пастор соскочил с повозки, и тут Уайлд, уловив минуту, успел обвести взором толпу и обложить всех крепкой руганью, – тогда лошади двинулись и под общие рукоплескания наш герой унесся из этого мира.

Так Джонатан Уайлд Великий пал смертью такою же славной, какою была его жизнь, и столь верно соответствовавшей ей, что, отними у него эту смерть, и жизнь его представится нам плачевно искалеченной и несовершенной, – смертью, которой одной недоставало для цельности образа многих героев, древних и современных, чьи жизнеописания читались бы с несравненно большим удовольствием мудрейшими людьми всех веков. В самом деле, мы почти готовы пожелать, чтобы везде, где Фортуна, по-видимому, отступает своенравно от своих намерений и оставляет свой труд в этой части незавершенным, историк позволял бы себе уклониться в вольность поэзии и романа и даже погрешить против истины, дабы порадовать читателя страницей, которая оказалась бы самой приятной во всем повествовании и неизменно заключала бы в себе поучительное наставление.

Люди узкого кругозора, возможно, не без основания стыдятся уходить этим путем из мира, поскольку совесть может бросить им краску в лицо и сказать им, что они не заслужили такой чести; но глупцом будет тот, кто устыдится смерти на виселице, после того как не был в жизни слаб и не стыдился заслужить такую смерть.

Глава XV

Характеристика нашего героя и заключение хроники

Постараемся теперь обрисовать характер этого великого человека и, собрав воедино отдельные черты его духовного облика, какие проявлялись то здесь, то там на протяжении нашего повествования, преподнести читателям законченную картину его величия.

Джонатан Уайлд обладал всеми достоинствами, необходимыми человеку, чтобы стать великим. Если его самой сильной и главенствующей страстью было честолюбие, то природа в полном соответствии приспособила все его свойства к достижению тех славных Целей, к каким направляла его эта страсть. Он был чрезвычайно изобретателен в составлении замыслов, искусен в изыскании способов осуществить свои намерения и решителен в исполнении задуманного. И если самая тонкая хитрость и самая бестрепетная храбрость делали его способным на любое предприятие, то в то же время его ни в чем и никогда не удерживали те слабости, которые мешают мелким и пошлым людишкам проводить свои замыслы и которые все охватываются одним общим словом – честность (honesty), представляющим собою искажение слова «onosty», производного от греческого «осел». Ему были совершенно чужды два низменных порока – скромность и доброта, которые, утверждал он, означают полное отрицание человеческого величия и являются единственными свойствами, наличие коих безусловно закрывает перед человеком всякую возможность сделаться в свете видным лицом. Похотливость его уступала только его честолюбию; но о том, что простые люди называют любовью, он не имел и понятия. Он был безгранично жаден, но отнюдь не скуп. Жадность его была так беспредельна, что он никогда не довольствовался частью и всегда требовал всего целиком; и какую бы значительную долю добычи ни отдавали ему пособники, он не знал покоя в изобретении средства завладеть и теми крохами, какие они оставляли себе. Закон, говорил он, создан только на благо плутов и для охраны их собственности, – поэтому нет худшего извращения законности, как если ее острие направляется против них; но это обычно случается только из-за недостатка ловкости у плута. Чертой, какую он наиболее ценил в самом себе и главным образом почитал в других, было лицемерие. Он держался мнения, что без этой черты в плутовстве далеко не пойдешь; по этой причине не приходится, говорил он, искать особого величия в человеке, признающемся в своих пороках, но можно возлагать большие надежды на того, кто кичится своею добродетелью. Сообразно с этим, хотя он всегда чурался человека, повинного в добром поступке, его никогда не отвращала репутация доброты, которая больше соответствует тому, что человек проповедует, чем его делам. По этой причине сам он всегда бывал безгранично щедр на восхваление честности, и слова «добросердечие» и «добродетель» слетали с его уст так же часто, как у праведника. Нимало не стесняясь, он клялся честью даже тому, кто его превосходно знал, и, бесконечно презирая доброту и скромность, он, ради дела, постоянно прикидывался добрым и скромным и советовал то же всем другим, кому, по его уверениям, он искренне желал преуспеяния. Он установил ряд правил, являющихся как бы методикой достижения величия, и сам неизменно придерживался их в своем стремлении к цели. Например:

На страницу:
15 из 17