Его превосходительство Эжен Ругон
– Расскажите мне о своих друзьях, – попросила она, усаживаясь на край стола, тогда как Ругон стоял перед нею.
Луиджи, который не спускал с них глаз, резко захлопнул ящик с красками.
– Я ухожу! – заявил он.
Но Клоринда побежала за ним и привела обратно, дав клятву, что будет позировать. Она, видимо, опасалась остаться с Ругоном наедине. Когда Луиджи сдался, она стала выискивать предлог, чтобы оттянуть время.
– Позвольте мне только съесть что-нибудь. Я очень голодна! Ну, два – три кусочка!
Открыв дверь, Клоринда крикнула: «Антония! Антония!» – и приказала ей что-то по-итальянски. Не успела она снова устроиться на столе, как вошла Антония, держа на каждой ладони по ломтику хлеба с маслом. Служанка вытянула свои ладони, как поднос; она смеялась глупым смехом, точно ее кто-то щекотал, и широко раскрывала рот, казавшийся особенно красным на смуглом лице. Потом отерев руки о юбку, она повернулась к выходу. Клоринда спросила у нее стакан воды.
– Хотите кусочек? – предложила она Ругону. – Я очень люблю хлеб с маслом. Иногда я посыпаю его сахаром. Но нельзя же всегда быть сластеной.
Сластеной она, действительно, не была. Однажды утром Ругон застал ее за завтраком, состоявшим из куска холодного вчерашнего омлета. Он подозревал ее в итальянском пороке – скупости.
– Три минутки, Луиджи, хорошо? – крикнула она, принимаясь за первый ломоть.
И опять обратилась к Ругону, который все еще не садился:
– Господин Кан, например, – что он за человек, как он стал депутатом?
Ругон согласился на этот допрос, надеясь таким образом что-нибудь из нее выудить. Он знал, что Клоринду занимает жизнь всех и каждого, что она собирает сплетни и внимательно следит за сложными интригами, которые плетутся вокруг. Особеино ее интересовали богатые люди.
– Ну, Кан родился депутатом! – ответил он со смехом. – У него и зубы-то, наверное, прорезались на скамье Палаты! При Луи-Филиппе он уже заседал в рядах правого центра и с юношеской страстью поддерживал конституционную монархию. После сорок восьмого года он перешел в левый центр, сохранив, впрочем, свой страстный пыл, и в великолепном стиле сочинил республиканский символ веры. Теперь он опять обретается в правом центре и страстно защищает Империю… А вообще он сын еврейского банкира из Бордо, владеет доменными печами близ Брессюира, считается знатоком финансовых и промышленных вопросов, живет довольно скудно в ожидании большого состояния, которое когда-нибудь наживет; пятнадцатого августа прошлого года ему было присвоено звание офицера ордена Почетного Легиона.
Устремив глаза в пространство, Ругон продолжал вспоминать:
– Кажется, я ничего не забыл… Да, он бездетен…
– Как, разве он женат? – воскликнула Клоринда.
Она сделала жест, говоривший о том, что Кан больше ее не интересует. Он хитрец, он прячет свою жену. Тогда Ругон сообщил, что госпожа Кан живет в Париже, но очень замкнуто. Затем, не дожидаясь вопроса, он сказал:
– Хотите жизнеописание Бежуэна?
– Нет! Нет! – возразила Клоринда.
Но Ругон настоял на своем:
– Бежуэн кончил Политехническую школу. Писал брошюры, которых никто не читал. Владеет хрустальным заводом в Сен-флоране, около Буржа. Выкопал Бежуэна префект Шерского департамента…
– Да замолчите же! – взмолилась молодая девушка. – Достойнейший человек, голосующий за тех, за кого следует голосовать; никогда не болтает, очень терпелив, ждет, чтобы о нем вспомнили; всегда глядит кому нужно в глаза, чтобы о нем не забыли, Я представил его к званию кавалера Почетного Легиона.
Клоринда закрыла ему рот рукой, сердито проговорив:
– Этот тоже женат! И не слишком умен… Я видела его жену у вас, настоящее пугало… Она приглашала меня посетить их хрустальный завод в Бурже.
Клоринда в одно мгновение покончила с первым бутербродом. Потом сделала большой глоток воды. Ноги ее свешивались со стола; немного сутулясь и откинув голову, она болтала ими в воздухе; Ругон следил за ритмом ее машинальных движений. Видно было, как при каждом взмахе ноги напрягаются под газом ее икры.
– А господин Дюпуаза? – помолчав, спросила она.
– Господин Дюпуаза был субпрефектом, – кратко ответил Ругон.
Клорияда подняла на Ругона глаза, удивленная его немногословием.
– Это я знаю, – заметила она. – А дальше?
– Впоследствии он когда-нибудь станет префектом, и тогда ему дадут орден.
Она поняла, что говорить подробнее он не желает. Впрочем, имя Дюпуаза было произнесено ею небрежно. Теперь она перечисляла знакомых мужчин по пальцам. Она начала с большого пальца и стала называть:
– Господин д'Эскорайль… он не в счет, любит всех женщин подряд… Господин Ла Рукет… говорить не стоит, я с ним достаточно знакома… Господин де Комбело… тоже женат…
Когда она остановилась на безымянном пальце, так как больше не могла никого вспомнить, Ругон, пристально глядя на нее, произнес:
– Вы забыли Делестана.
– Правильно! – воскликнула Клоринда. – Расскажите же мне о нем.
– Он красив, – сказал Ругон, по-прежнему не спуская с нее глаз. – Очень богат. Я всегда предсказывал ему блестящую будущность.
Он продолжал в том же тоне, непомерно расхваливая достоинства Делестана, преувеличивая его богатство. Шамадская образцовая ферма стоит два миллиона. Делестан, несомненно, когда-нибудь станет министром. Губы Клоринды были по-прежнему сложены в презрительную гримаску.
– Он очень глуп! – проронила она наконец.
– Вот как! – с тонкой усмешкой заметил Ругон.
Он, видимо, был в восторге от вырвавшегося у нее замечания.
Тогда, перескочив, по своему обыкновению, к новой теме, Клоринда спросила, в свою очередь пристально поглядев на Рулона:
– Вы, должно быть, хорошо знаете господина де Марси?
– Ну еще бы! Мы отлично знаем друг друга, – словно забавляясь ее вопросом, непринужденно ответил Ругон.
Потом он снова перешел на серьезный тон, выказав немало достоинства и беспристрастия.
– Это человек необычайного ума, – объяснил он. – Я горжусь подобным врагом. Он испробовал все. В двадцать восемь лет был произведен в полковники. Управлял крупным заводом. Попеременно занимался сельским хозяйством, финансами, торговлей. Уверяют даже, что он пишет портреты и сочиняет романы.
Клоринда, позабыв об еде, задумалась.
– Мне однажды пришлось разговаривать с ним, – вполголоса сказала она. – Он очень приятен… Сын королевы!
– С моей точки зрения, – продолжал Ругон, – его портит остроумие. У меня иное представление о силе. Я слышал, как однажды, при очень сложных обстоятельствах, он сыпал каламбурами. А в общем, он добился успеха и царствует наравне с императором. Незаконнорожденным везет! Лучше всего характеризуют Марси его руки – железные, смелые, решительные и при этом очень тонкие и нежные.
Молодая девушка невольно взглянула на ручищи Ругона. Он заметил это и с улыбкой добавил:
– А вот у меня настоящие лапы, не так ли? Потому-то мы с ним никогда не могли поладить. Он вежливо рубит головы саблей, не пачкая белых перчаток. А я бью обухом.
Сжав жирные кулаки, поросшие на пальцах волосами, он помахал ими, довольный тем, что они такие огромные. Клоринда принялась за второй ломоть хлеба и погруженная в задумчивость, откусила кусок. Наконец она подняла на Ругона глаза.
– А вы? – спросила она.
– Вы хотите знать мою историю? Ничего не может быть проще. Дед торговал овощами. До тридцати восьми лет я тянул в провинциальной глуши лямку жалкого адвокатишки. Еще недавно моего имени никто не знал. Я не поддерживал своими плечами всех правительств подряд, как наш друг Кан. Не кончал Политехнической школы, как Бежуэн. У меня нет ни прославленного имени, как у маленького д'Эскорайля, ни красивой наружности, как у милейшего Комбело. Нет родственных связей, как у Ла Рукета, который званием депутата обязан своей сестре, вдове генерала Льоренца, а ныне – придворной даме. Отец не оставил мне пяти миллионов, заработанных на вине, как Делестану. Я не родился на ступеньках трона, как граф Де Марси, и не рос возле юбок ученой женщины, обласканный самим Талейраном.[19] Нет, я человек новый, у меня есть только кулаки.
И Ругон бил одним кулаком о другой, громко смеясь, стараясь держаться шутливого тона. Он выпрямился во весь рост, и вид у него был такой, будто своими руками он дробит камни, – Клоринда восхищенно смотрела на него.
– Я был ничем, а теперь буду тем, чем пожелаю, – продолжал Ругон, забывшись и как бы вслух размышляя. – Я сам теперь сила. Мне смешно, когда все эти господа распинаются в своей преданности Империи. Разве они могут ее любить? Понимать? Разве они не ужились бы с любым правительством? А я вырос вместе с Империей; я сделал ее, а она меня… Звание кавалера ордена Почетного Легиона я получил после десятого декабря, офицера – в январе пятьдесят второго года, командорский крест – пятнадцатого августа пятьдесят четвертого года[20], большой офицерский крест – три месяца тому назад. В годы президентства я был одно время министром общественных работ; позднее император послал меня с важным поручением в Англию; потом я вошел в Государственный совет и Сенат.
– А кем вы будете завтра? – спросила Клоринда, стараясь смехом прикрыть остроту своего любопытства.
Он посмотрел на нее и осекся.
– Вы слишком любопытны, мадмуазель Макиавелли.
Клоринда сильнее заболтала ногами. Наступило молчание.
Видя, что девушка снова погрузилась в глубокую задумчивость, Ругон счел момент благоприятным для того, чтобы вызвать ее на откровенность.
– Женщины… – начал он.
Но, глядя куда-то вдаль и слегка улыбаясь своим мыслям, она прервала его.
– Ну, у женщины есть другое, – сказала она вполголоса.
Это было единственным ее признанием. Дожевав хлеб и залпом выпив воду, она вскочила на стол с ловкостью искусной наездницы.
– Эй, Луиджи! – крикнула она.
Художник, нетерпеливо кусавший ус, незадолго до этого встал со стула и ходил вокруг Клоринды и Ругона. Он со вздохом сел и взялся за палитру. Три минуты-перерыва, выпрошенные Клориндой, превратились в четверть часа. Теперь она стояла на столе, все еще закутанная в черное кружево. Потом, приняв прежнюю позу, девушка одним движением отбросила его. Клоринда превратилась в статую и не ведала больше стыда.
Все реже катились кареты по Елисейским полям. Заходящее солнце пронизывало бульвар золотой пылью, оседавшей на деревьях, и казалось, будто облако рыже-красного сияния было поднято колесами экипажей. Плечи Клоринды, озаренные светом, лившимся через огромные окна, отливали золотом. Небо постепенно тускнело.
– Брак господина де Марси с валашской княгиней попрежнему решенное дело? – вскоре спросила Клоринда.
– Полагаю, что да. Она очень богата. Марси вечно нуждается в деньгах. К тому же, говорят, он от нее без ума.
Больше молчание не нарушалось. Ругой чувствовал себя как дома, ему в голову не приходило уйти. Прохаживаясь по галерее, он размышлял. Да, Клоринда поистине соблазнительна. Ругон думал о ней так, словно давно уже ее покинул; устремив глаза на паркет, он с удовольствием отдавался не совсем ясным, очень приятным мыслям, от которых ему где-то внутри становилось щекотно. Ему казалось, что он вышел из теплой ванны, – такая восхитительная истома разлилась по его членам. Он вдыхал особенный, крепкий и приторный запах. Им овладевало желание лечь на одну из кушеток и уснуть, ощущая этот аромат.
Его привел в себя шум голосов. Не замеченный Ругоном в комнату вошел высокий старик; Клоринда с улыбкой наклонилась к нему, и тот поцеловал ее в лоб.
– Здравствуй, малютка, – приветствовал он ее. – Какая ты красивая! Ты, значит, показываешь все, что у тебя есть?
Он захихикал, но когда смущенная Клоринда стала натягивать свои черные кружева, живо запротестовал:
– Нет, нет, это очень мило; ты можешь показывать все. Ах, дитя мое, немало женщин видел я на своем веку!
Потом он повернулся к Ругону и, величая его «дорогим коллегой», пожал ему руку со словами:
– Эта девчурка не раз засыпала у меня на коленях в детстве. А теперь у нее такая грудь, что можно ослепнуть.
Старому господину де Плюгерну было семьдесят лет. Выбранный во времена Луи-Филиппа в Палату от Финистера, он оказался в числе депутатов-легитимистов, совершивших паломничество в Бельгрейв-сквер; в результате вотума порицания, вынесенного ему и его соратникам, де Плюгерн ушел из парламента. Затем, после февральских дней, проникшись внезапной нежностью к Республике, он энергично поддерживал ее со скамьи Учредительного собрания. Теперь, когда император обеспечил ему почетный пенсион, назначив членом Сената, он превратился в бонапартиста. Однако он вел себя при этом, как подобает благовоспитанному человеку. Свое глубокое смирение он приправлял иной раз крупицей оппозиционной соли. Он развлекал себя неблагодарностью. Хотя де Плюгерн был скептиком до мозга костей, тем не менее он горою стоял за нерушимость семьи и религия. Ему казалось, что к этому его обязывает имя – одно из самых громких в Бретани. Иногда он при ходил к заключению, что Империя безнравственна, и во всеуслышание заявлял об этом. Глубоко развращенный, весьма изобретательный и утонченный в наслаждениях, он прожил жизнь, полную сомнительных приключений; о его старости ходили толки, смущавшие покой молодых людей. С графиней Бальби он познакомился во время одного из путешествий в Италию и потом, в течение тридцати лет, оставался ее любовником; разлучаясь на годы, они вновь сходились на несколько ночей в городах, где случайно сталкивались. Кое-кто поговаривал, что Клоринда приходилась ему дочерью, но ни он, ни графиня не были в этом уверены; с тех же пор, как девочка стала превращаться в соблазнительную женщину с округлыми формами, старик стал уверять, что в былые годы очень дружил с ее отцом. Он пожирал Клоринду все еще молодыми глазами и позволял себе на правах старинного друга большие вольности. Господин де Плюгерн, высокий, сухой, костлявый старик, слегка походил на Вольтера, которого втайне глубоко почитал.
– Почему ты не взглянешь на мой портрет, крестный? – обратилась к нему Клориида.
Она звала его крестным просто по дружбе. Де Плюгерн заглянул через плечо Луиджи и с видом знатока сощурил глаза.
– Очаровательно! – промолвил он.
Подошел Ругон; Клоринда соскочила со стола. Все трое рассыпались в изъявлениях восторга. Портрет вышел «чистенький». Художник покрыл холст тонкими слоями розовой, белой и желтой краски, бледной, как акварель. С холста улыбалось миловидное кукольное личико: ротик сердечком, изогнутые брови, нежный киноварный румянец на щеках. Такая Диана вполне годилась бы для конфетной коробки.
– Вы посмотрите только на родинку у глаза! – воскликнула Клоринда, хлопая от восхищения в ладоши. – Луиджи ничего не пропустит!
Хотя обычно картины нагоняли на Ругона скуку, он все же был очарован. В эту минуту он понимал прелесть искусства.
– Рисунок великолепен, – убежденным тоном вынес он приговор.
– Краски тоже хороши, – заметил де Плюгерн. – Плечи как живые… И грудь не плоха… Особенно левая свежа, как роза! А какие руки! У этой малютки великолепные руки. Мне очень нравится эта выпуклость повыше локтя, – она великолепна по пластике.
И повернувшись к художнику, он прибавил:
– Господин Поццо, примите мои поздравления. Я видел одну вашу картину – «Купальщицу». Но этот портрет затмит ее. Почему вы не выставляете? Я знавал дипломата, который чудесно играл на скрипке: это не мешало его служебной карьере.
Весьма польщенный, Луиджи поклонился. Смеркалось, и так как художнику хотелось закончить ухо, он попросил Клоринду постоять еще минут десять, не более. Де Плюгерн и Ругон продолжали беседу о живописи. Ругон признался, что специальные интересы мешали ему следить за ее развитием в последнее время, но тут же заверил собеседника в своей горячей любви к искусству. Он заявил, что его мало трогают краски, с него достаточно хорошего рисунка: такой рисунок, очищая душу, рождает высокие мысли. Что до Плюгерна, то он признавал только старых мастеров. Ему удалось побывать во всех европейских музеях, и он не понимает, как это у людей еще хватает дерзости заниматься живописью. Впрочем, месяц тому назад его маленькую гостиную отделал один неизвестный художник, действительно одаренный талантом.
– Он нарисовал мне амуров, цветы и листья, нарисовал бесподобно, – рассказывал старик. – Цветы просто хочется сорвать. А вокруг порхают бабочки, мушки, жучки, ни дать ни взять как живые. В общем, все выглядит очень весело. Я стою за веселую живопись.
– Искусство не создано для того, чтобы нагонять скуку, – заключил Ругон.
Они медленно прохаживались рядом; при последних словах Ругона де Плюгерн каблуком башмака наступил на какой-то предмет, расколовшийся с легким треском, словно лопнула горошина.
– Что это? – воскликнул старик.
Он поднял четки, соскользнувшие с кресла, куда Клоринда, очевидно, выгрузила содержимое своих карманов. Серебряный крестик согнулся и сплющился, а стеклянная бусина возле него рассыпалась в порошок. Де Плюгерн, посмеиваясь и размахивая четками, спросил:
– Зачем ты разбрасываешь свои игрушки, малютка?
Клоринда стала пунцовой. Она спрыгнула со стола, губы ее надулись, глаза потемнели от гнева; на ходу закутывая кружевом плечи, она повторяла:
– Гадкий, гадкий! Он сломал мои четки!
И, выхватив их из рук де Плюгерна, она заплакала, как ребенок.
– Да ну же! – не переставая смеяться, уговаривал ее старик. – Вы только взгляните на эту святошу. Она чуть не выцарапала мне глаза, когда однажды утром, увидев веточку букса над ее постелью, я спросил, что она подметает этой метелкой. Не реви же так, дуреха. Я ничего не сделал твоему боженьке.
– Сделал! Сделал! – закричала она. – Вы сделали ему больно.
Клоринда уже не говорила ему «ты». Дрожащими руками она сняла стеклянную бусинку. Потом, заплакав навзрыд, попыталась выпрямить крест. Она вытирала его пальцами с таким видом, будто увидела на металле капельки крови.
– Мне подарил их сам папа, – приговаривала она, – в первый раз, когда я пришла к нему вместе с мамой. Он хорошо меня знает и зовет «мой прекрасный апостол», потому что я как-то сказала, что готова за него умереть. Эти четки приносили мне счастье. Теперь они утратят свою силу, они будут притягивать дьявола.
– А ну-ка, дай их сюда, – прервал ее де Плюгерн. – Ты их не исправишь и только обломаешь себе ногти. Серебро твердое, малютка.
Он взял у нее четки и осторожно, стараясь не сломать, попытался выпрямить крест. Клоринда перестала плакать, пристально следя за ним. Наблюдал и Ругон, не переставая улыбаться: он был безнадежно неверующим, неверующим в такой степени, что молодая девушка два раза чуть-чуть не поссорилась с ним из-за неуместных шуток.
– Черт возьми! – вполголоса приговаривал де Плюгерн. – Не очень-то он мягок, твой боженька. Боюсь переломить его надвое… У тебя появится тогда запасной боженька, малютка.
Старик нажал сильнее. Крест сломался.
– Тем хуже! – воскликнул он. – На этот раз ему пришел конец.
Ругон захохотал. Глаза Клоринды совсем потемнели, лицо перекосилось; она отступила, взглянула мужчинам в лицо и потом, сжав кулаки, изо всех сил оттолкнула их, точно желая вышвырнуть за дверь. Она вышла из себя и осыпала их итальянскими бранными словами.
– Она нас прибьет! Она нас прибьет! – весело повторял де Плюгерн.
– Вот вам плоды суеверия, – процедил сквозь зубы Ругон.
Лицо старика сразу стало серьезным; он перестал шутить и в ответ на избитые фразы великого человека о вредном влиянии духовенства, об отвратительном воспитании женщин-католичек, об упадке Италии, находящейся во власти попов, скрипучим голосом заявил:
– Религия возвеличивает государство.
– Или же разъедает его, как язва, – ответил Ругон. – Об этом свидетельствует история. Как только император перестанет держать епископов в руках – они сразу сядут ему на шею.
Тут в свою очередь рассердился де Плюгерн. Он встал на защиту Рима. Старик заговорил о самых заветных своих убеждениях. Не будь религии, люди снова превратились бы в животных. И он перешел к защите краеугольного камня – семьи. Страшные настали времена: никогда еще порок не выставлял себя так напоказ, никогда еще безбожие не сеяло в умах такого смятения.
– Не говорите мне об Империи! – крикнул он под конец. – Это незаконное дитя революции!.. Мы знаем, что Империя мечтает унизить церковь. Но мы здесь, мы не позволим перерезать себя, как баранов… Попробуйте-ка, дорогой мой Ругон, изложить ваши взгляды в Сенате.
– Не отвечайте ему, – сказала Клоринда. – Стоит вам подстрекнуть его – и он плюнет на Христа. Он проклят богом…
Озадаченному Ругону оставалось только поклониться. Наступило молчание. Молодая девушка искала на паркете обломки креста; найдя их, она тщательно завернула их вместе с крестом в клочок газеты. Постепенно к ней возвратилось спокойствие.
– Ах да, малютка! – вдруг вспомнил де Плюгерн. – Я ведь еще не сказал, зачем я пришел. У меня на сегодняшний вечер есть ложа в Пале-Рояль; я приглашаю тебя и графиню.
– Ну что за крестный! – вся порозовев от удовольствия, воскликнула Клоринда. – Надо разбудить маму.
Она поцеловала старика, сказав, что это «за труды». Потом, улыбаясь, повернулась к Ругону и с очаровательной гримаской протянула ему руку:
– Не надо сердиться. Зачем вы приводите меня в ярость языческими разговорами? Я совершенно глупею, когда при мне задевают религию. Я готова тогда рассориться с лучшими Друзьями.
Между тем Луиджи, увидев, что сегодня ему уж не кончить уха, задвинул в угол мольберт. Он взял шляпу и коснулся плеча молодой девушки, давая понять, что уходит. Она вышла провожать его на лестницу и даже прикрыла за собой дверь; они прощались так громко, что в галерею донесся легкий крик Клоринды и потом заглушенный смех.
Пойду переоденусь, если крестный не согласится везти меня в Пале-Рояль в таком виде, – сказала она по возвращении.
Всем троим такая мысль показалась очень забавной. Стемнело. Ругон собрался уходить, и Клоринда последовала за ним, оставив де Плюгерна одного, – всего на минуту, чтобы переменить платье. На лестнице уже царил полный мрак. Она шла впереди, не говоря ни слова и так медленно, что Ругон чувствовал, как ее газовая туника задевает его колени. Дойдя до дверей, она свернула в свою спальню и, не оборачиваясь, сделала несколько шагов вперед. Ругон последовал за ней. Свет от окон, похожий на белую пыль, освещал неубранную постель, забытый таз, кошку, которая по-прежнему спала среди вороха одежды.
– Вы на меня не сердитесь? – почти шепотом спросила Клоринда, протягивая Ругону руки.
Он поклялся, что не сердится. Сжимая ее запястья, он стал медленно пробираться к локтям, осторожно отодвигая черное кружево, стараясь ничего не порвать своими толстыми пальцами. Клоринда слегка поднимала руки, точно для того, чтобы ему было удобнее. Они стояли в тени ширмы, едва различая лица друг друга. Ругон слегка задыхался от спертого воздуха; в этой спальне он вновь ощутил тот крепкий, приторный запах, который один раз уже опьянил его. Но когда он стал от локтей подниматься к плечам Клоринды, причем руки его стали грубее, она ускользнула от него и крикнула в непритворенную дверь:
– Зажгите свечи, Антония, и принесите мне серое платье!
Очутившись на бульваре Елисейских полей, Ругон с минуту стоял ошеломленный, вдыхая свежий воздух, лившийся с высот Триумфальной арки. На опустелом бульваре один за другим зажигались газовые рожки; их вспышки пронизывали тьму вереницей ярких искорок. Ругон чувствовал себя так, словно только что перенес апоплексический удар.
– Ну, нет! – сказал он вслух, проводя рукой по лицу. – Это было бы слишком глупо!
IV
Крестильная процессия должна была выступить в пять часов от павильона Курантов. Путь ее пролегал по главной аллее Тюильрийского сада, по площади Согласия, улице Риволи, площади Ратуши, Аркольскому мосту, улице Арколь и Соборной площади.
С четырех часов Аркольский мост кишел людьми. Там, над излучиной, образуемой рекою в самом сердце города, могла расположиться несметная толпа. В этом месте горизонт внезапно расширялся, завершаясь вдали клином острова Сен-Луи, рассеченным черной линией моста Луи-Филиппа; налево узкий рукав реки терялся среди нагромождения приземистых построек; направо ее широкий рукав открывал подернутую лиловатой дымкой даль, где зеленым пятном выделялись деревья Винной пристани. По обоим берегам – от набережной Сен-Поль до набережной Межиссери и от набережной Наполеона до набережной Курантов – бесконечной лентой тянулись тротуары, а площадь Ратуши напротив моста расстилалась точно равнина. Над этим широким простором небо, июньское небо, чистое и теплое, натянуло огромное полотнище своей бездонной сини.
К половине пятого все было черно от народа. Вдоль тротуаров стояли нескончаемые вереницы зевак, прижатых к парапетам набережных. Море человеческих голов, вздымающееся волнами, заполняло всю площадь Ратуши. Напротив, в старых домах набережной Наполеона, окна были настежь распахнуты, и в их черных проемах сгрудились человеческие лица; даже из окон сумрачных улочек, выходящих к реке, – улицы Коломб, улицы Сен-Ландри, улицы Глатиньи, – выглядывали женские чепцы, развевались по ветру ленты. Мост Нотр-Дам был запружен зрителями, положившими локти на каменные перила, словно на бархат огромной ложи. В другом конце, вниз по реке, мост Луи-Филиппа кишмя кишел черными точками; даже самые дальние окна, крошечные полоски, равномерно пересекавшие желтые и серые фасады домов, которые мысом выступали на оконечности острова, вспыхивали порою светлыми пятнами женских платьев. Мужчины стояли на крышах между трубами. Невидимые люди глядели в подзорные трубки с балконов на набережной Турнель. Косые, щедрые лучи солнца исходили, казалось, из самой толпы; над водоворотом голов взлетал взволнованный смех; среди пестроты юбок и пальто яркие, словно отполированные, зонтики были подобны звездам.