Его превосходительство Эжен Ругон
– А как здоровье папаши Дюпуаза? – спросил, не поднимая глаз, Ругон.
– Слишком даже хорошо, – ответил тот напрямик. – Он выгнал свою последнюю служанку за то, что она съедала три фунта хлеба. Теперь он поставил за дверью три заряженных ружья, и когда я прихожу повидать его, мне приходится вести с ним переговоры через забор.
Не переставая болтать, Дюпуаза наклонился и стал кончиками пальцев ворошить остатки полуистлевших в бронзовой чаше бумаг. Заметив эту проделку, Ругон мгновенно поднял голову. Он всегда немного побаивался своего бывшего компаньона, чьи кривые белые зубы напоминали клыки молодого волка. Работая вместе с ним, Ругон неукоснительно следил, чтобы в руках Дюпуаза не оставалась никаких компрометирующих документов. Заметив сейчас, что Дюпуаза старается разобрать не тронутые огнем слова, Ругон бросил в чашу кипу горящих писем. Дюпуаза отлично понял его. Он улыбнулся и шутливо сказал:
– У вас сегодня большая стирка.
И, взяв ножницы, стал орудовать ими, как каминными щипцами. Он зажигал о свечу потухающие письма, давая прогореть в воздухе плотно скомканным бумажкам, перемешивал тлеющие обрывки, как перемешивают спирт, горящий в бокале с пуншем. По чаше пробегали яркие искры; голубоватый дымок, извиваясь, медленно тянулся к открытому окну. Пламя свечи то начинало метаться, то поднималось прямым, высоким языком.
– У вас свеча горит, как над покойником, – усмехнувшись, заговорил Дюпуаза. – Какие похороны, мой бедный друг! Сколько мертвецов надо закопать в этом пепле!
Ругон хотел было ответить, но из передней снова донесся шум. Мерль во второй раз пытался загородить от кого-то дверь. Голоса становились все громче.
– Делестан, будьте так добры, посмотрите, что там происходит, – попросил Ругон. – Если выгляну я, сюда набьется толпа народа.
Делестан вышел и сразу же прикрыл за собою дверь. Но тотчас просунул назад голову и прошептал:
– Это Кан.
– Ну, ладно, пусть войдет. Но только он один, слышите?
Вызвав Мерля, Ругон повторил свое приказание.
– Прошу прощения, дорогой друг, – обратился он к Кану, когда курьер вышел. – Но я занят по горло… Сядьте рядом с Дюпуаза и не двигайтесь. Иначе я выставлю вас обоих за дверь.
Депутата, казалось, ни в малейшей степени не смутил грубый прием. Он привык к характеру Ругона. Взяв кресло, он сел возле Дюпуаза, который закурил вторую сигару.
– Становится жарко, – переводя дух, сказал Кан. – Я с улицы Марбеф; думал, что еще застану вас дома.
Ругон не ответил; наступило молчание. Он комкал и бросал бумаги в корзину, которую придвинул к себе.
– Мне нужно поговорить с вами, – снова начал Кан.
– Говорите, говорите. Я вас слушаю.
Но депутат сделал вид, будто только теперь заметил беспорядок, царивший в комнате.
– Чем это вы занимаетесь? – спросил он с безукоризненно разыгранным удивлением. – Вы, что же, переезжаете в другой кабинет?
Сказано это было с такими естественными интонациями, что Делестан не поленился встать и сунуть ему под нос «Монитер».
– Боже мой! – воскликнул Кан, заглянув в газету. – А я то считал, что все это было улажено вчера вечером. Прямо гром среди ясного неба! Мой дорогой друг…
Кан встал с места и начал пожимать руки Ругона. Тот молча глядел на него; на толстом лице бывшего председателя Государственного совета легли возле губ глубокие насмешливые складки. Так как Дюпуаза напустил на себя полнейшее безразличие, а Кан забыл прикинуться удивленным при виде супрефекта, то Ругон сообразил, что они виделись утром. Один, должно быть, пошел в Государственный совет, а другой побежал на улицу Марбеф. Таким образом они наверняка не могли прозевать его.
– Итак, вам нужно было что-то сказать мне? – продолжал допытываться Ругон самым миролюбивым тоном.
– Не будем об этом говорить, дорогой друг! – воскликнул депутат. – У вас и без того достаточно хлопот. Не стану же я в такой день докучать вам своими неприятностями.
– Да что там; не стесняйтесь, говорите.
– Ну, хорошо; это касается моего дела: знаете, этой проклятой концессии… Я очень рад, что Дюпуаза здесь. Он может дать нам кое-какие разъяснения.
И он пространно рассказал о положении, в котором находилось его дело. Речь шла о железной дороге из Ньора в Анжер, проект которой Кан вынашивал уже три года. Секрет заключался в том, что дорога должна была пройти через Брессюир, где у Кана были доменные печи, ценность которых немедленно удесятерилась бы; до сих пор, из-за затруднений с перевозками, предприятие прозябало. Кроме того, акционерная компания по осуществлению проекта обещала богатейшие возможности ловли рыбы в мутной воде. Поэтому, добиваясь концессии, Кан развивал бурную деятельность; Ругон энергично его поддерживал и уже почти добился согласия, но министр внутренних дел де Марси, недовольный тем, что не получил доли в столь выгодном деле, и к тому же всегда готовый насолить Ругону, пустил в ход все свое огромное влияние, чтобы провалить проект. Проявив весьма опасную дерзость, он пошел даже на то, чтобы через министра общественных работ предложить концессию Западной компании. Им распространялись слухи, будто никто, кроме этой компании, не сумеет успешно проложить ветку, работы по строительству которой требовали серьезных гарантий. Кан мог лишиться лакомого куска. Отставка Ругона довершала его разорение.
– Я узнал вчера, – сказал он, – что компания поручила какому-то инженеру изыскать новую трассу… Слышали вы что-нибудь об этом, Дюпуаза?
– Конечно, – ответил супрефект. – Изыскания уже начаты. Хотят избегнуть крюка, который вы наметили для того, чтобы дорога прошла через Брессюир. Ее собираются вести по прямой линии через Партенэ и Туар.
Депутат безнадежно махнул рукой.
– Меня просто стараются доконать! – вырвалось у него. – Ну что им станется, если ветка пройдет мимо моего завода? Но я буду протестовать, напишу возражение против этой трассы. Я еду в Брессюир вместе с вами.
– Нет, не ждите меня, – улыбнулся Дюпуаза. – Я, надо думать, подам в отставку.
Кан еще глубже ушел в кресло, словно под бременем сокрушительного удара. Обеими руками он потирал бороду, напоминавшую ошейник, и умоляюще смотрел на Ругона. Тот перестал возиться с папками. Опершись локтями о стол, он слушал.
– Вам нужен совет, не так ли? – наконец резко спросил он. – Что ж! Прикиньтесь мертвыми, друзья мои. Старайтесь, чтобы все оставалось в таком положении, как сейчас, и ждите, пока мы снова станем хозяевами. Дюпуаза подаст в отставку, иначе через две недели его уволят. А вы, Кан, пишите императору, всеми силами противьтесь передаче концессии в руки Западной компании. Вам-то, конечно, ее не получить, но, пока она ничья, есть надежда, что со временем она станет вашей.
И так как оба слушателя покачали головой, он продолжал еще грубее:
– Большего я для вас сделать не могу. Меня положили на обе лопатки; дайте мне оправиться. Разве я вешаю нос? Нет, не правда ли? В таком случае, будьте любезны, не делайте вида, будто идете за моим гробом. Что до меня, то я с радостью отстраняюсь от политики. Наконец-то я хоть немного отдохну.
Он глубоко вдохнул воздух, скрестил на груди руки и качнулся всем своим грузным телом. Кан прекратил разговор о своем деле. Стараясь казаться беззаботным, он, подобно Дюпуаза, принял развязный вид. Тем временем Делестан начал разбирать второй шкапчик с папками; он работал почти бесшумно, так что порою казалось, будто в углу за креслами шуршат мыши. Солнце, продвигаясь по красному ковру, срезало угол письменного стола пучком золотистых лучей, от которых пламя горящей свечи сделалось совсем бледным.
Тем временем между присутствующими завязалась дружеская беседа. Ругон, снова занявшийся перевязкой бумаг, уверял, что политика ему не по душе. Он простодушно улыбался, скрывая огонь глаз под опущенными как бы от утомления веками. Ему хотелось бы владеть огромными посевными участками, полями, которые он мог бы распахать по своему усмотрению, стадами домашних животных, быков, баранов, табунами лошадей, сворами собак – и полновластно ими распоряжаться. Он рассказывал, что в далекие времена, когда он был еще безвестным провинциальным адвокатом в Плассане, величайшей его радостью было надеть блузу, уйти из дому и целыми днями охотиться на орлов в ущельях Сейль. Он твердил, что он крестьянин, что его дед пахал землю. Потом он прикинулся пресыщенным. Власть утомляла его. Лето он проведет в деревне. Этим утром он почувствовал такую легкость, какой никогда еще не испытывал. И могучим движением он расправил широкие плечи, точно ему удалось сбросить с себя какую-то тяжесть.
– Сколько вы получали как председатель? Восемьдесят тысяч франков? – спросил Кан.
Ругон утвердительно кивнул головой.
– Теперь будете получать сенаторские тридцать тысяч. Ну и что же? Ему нужны сущие пустяки, у него нет никаких слабостей. И это правда: он не пьет, не бегает за женщинами, равнодушен к еде. У него одна мечта – быть хозяином у себя в доме, вот и все. И, словно завороженный, он возвращался к мысли о ферме, где все животные будут у него в подчинении. Таков был его идеал – властвовать, держа в руке хлыст; быть выше других, быть самым разумным и сильным. Понемногу он оживился и заговорил о животных, как о людях, утверждая, что толпа любит палку, что пастух подгоняет свое стадо камнями. Ругон преобразился; его толстые губы вздулись от презрения, каждая черточка лица источала силу. Зажав в руках папку, он потрясал ею, готовясь, казалось, запустить в голову Кана или Дюпуаза, встревоженных и смущенных этим приступом ярости.
– Император поступил несправедливо, – пробормотал Дюпуаза.
Эти слова мгновенно успокоили Ругона. Лицо его вновь посерело; тучное, неповоротливое тело обмякло. Он рассыпался в преувеличенных похвалах императору: какой у него мощный ум, какая невероятная проницательность! Кан и Дюпуаза переглянулись. Но Ругон не унимался и говорил о своей преданности, смиренно повторяя, что всегда почитал честью быть простым орудием в руках Наполеона III. Кончилось тем, что он вывел из себя Дюпуйза, человека вспыльчивого и раздражительного. Разгорелась ссора. Дюпуаза с горечью вспоминал, как много ими было сделано для Империи в период с 1848 по 1851 год и как они голодали тогда в гостинице госпожи Мелани Коррер. Он говорил о том, какое это было страшное время, особенно в первый год, когда с утра до ночи они шлепали по парижской грязи, вербуя сторонников Наполеону! А потом сколько раз они рисковали собственной шкурой! Не Ругон ли утром 2 декабря захватил, командуя пехотным полком, Бурбонский дворец? В такой игре можно лишиться головы. А сегодня его приносят в жертву из-за какой-то придворной интриги! Ругон возразил: никто не приносил его в жертву; он сам ушел в отставку по личным соображениям. Но когда Дюпуаза, совсем забывшись, обозвал тех, кто находится в Тюильри, свиньями, – Ругон заставил его замолчать и с такой силой ударил кулаком по палисандровому столу, что дерево треснуло.
– Как это глупо! – коротко проговорил он.
– Вы слишком далеко зашли, – пробормотал Кан. Побледневший Делестан выпрямился в углу за креслами.
Он осторожно приоткрыл дверь, желая проверить, не подслушивают ли их. Но в передней высилась лишь фигура Мерля, чья спина выражала глубочайшую скромность. Слова Ругона отрезвили Дюпуаза; он покраснел и умолк, недовольно жуя сигару.
– Одно ясно, окружение у императора неважное, – помолчав, заметил Ругон. – Я позволил себе указать ему на это, но он только улыбнулся. Он даже снизошел до шутки, заметив, что мое окружение ничуть не лучше.
Кан и Дюпуаза смущенно усмехнулись. Острота показалась им очень удачной.
– Но повторяю вам, – продолжал Ругон, подчеркивая эту фразу, – я ухожу по доброй воле. Если вас, моих друзей, спросят об этом, говорите, что еще вчера я был волен взять свое заявление обратно. Опровергайте также сплетни, распространяемые вокруг дела Родригеса; его превратили в настоящий роман. У меня могли быть по поводу этого дела разногласия с большинством Государственного совета; тут имели место трения, которые, несомненно, ускорили мою отставку. Но вызвали ее причины куда большей давности и большего значения. Уже много времени тому назад я решил уйти с высокого поста, предоставленного мне милостью императора.
Произнося эту тираду, Ругон жестикулировал правой рукой – прием, которым он злоупотреблял, выступая в Палате. Его объяснения были, очевидно, предназначены для публики. Кан и Дюпуаза, изучившие Ругона вдоль и поперек, пытались ловкими маневрами повернуть разговор так, чтобы выяснить истинное положение вещей. Великий человек, как они называли его между собой, затевает, видимо, какую-то большую игру. Они перевели беседу на политику вообще. Ругон стал издеваться над парламентским строем, называя его «навозной кучей посредственностей». По его мнению, Палата все еще располагала недопустимо большой свободой. Там слишком много болтают. Францией следует управлять при помощи хорошо налаженной машины: наверху стоит император, а внизу расположены правительственные учреждения и чиновники, низведенные до роли колесиков. С яростным презрением к болванам, которые требуют сильного правительства, Ругон излагал свою систему, нелепо ее преувеличивая, и все тело его сотрясалось от хохота.
– Но если император наверху, а все остальные внизу, то весело от этого лишь одному императору, – прервал его Кан.
– Те, кому скучно, уходят в отставку, – невозмутимо заметил Ругон. Улыбнувшись, он добавил: – И возвращаются, когда опять сделается интересно.
Они надолго замолчали. Выведав все, что ему было нужно, Кан с довольным видом потирал бороду, напоминавшую ошейник. Накануне, в Палате, он правильно оценивал события, намекая на то, что Ругон, почувствовав шаткость своего положения в Тюильри и пожелав вовремя перекраситься, сам пошел навстречу немилости; дело Родригеса представило ему великолепный повод пристойно отстраниться.
– А какие ходят разговоры? – спросил Ругон, чтобы прервать молчание.
– Я только что приехал, – ответил Дюпуаза. – Однако я слышал сейчас в кафе, как какой-то господин с орденом горячо одобрял ваш уход.
– Бежуэн был очень расстроен вчера, – заявил, в свою очередь, Кан. – Он вас искренне любит. Немного флегматичен, но человек вполне основательный. Даже маленький Ла Рукет вел себя вполне пристойно. Он прекрасно отзывается о вас.
И они стали перебирать всех и каждого. Ругон без всякого стеснения задавал вопросы, выпытывая точные сведения у депутата, а тот охотно и подробно докладывал о том, как настроен в отношении Ругона Законодательный корпус.
– Я прогуляюсь сегодня по Парижу, – вставил Дюпуаза, страдавший оттого, что ему нечего сообщить, – и завтра вы еще в постели узнаете от меня новости.
– Кстати, забыл рассказать о Комбело, – со смехом воскликнул Кан. – В жизни не видел, чтобы человек чувствовал себя так неловко!
Но он тут же умолк, потому что Ругон показал глазами на спину Делестана, который, стоя на стуле, снимал в эту минуту с книжного шкапа кипу газет. Господин де Комбело был женат на сестре Делестана. С тех пор как Ругон впал в немилость, Делестан немного стеснялся своего родства с камергером; поэтому сейчас он решил блеснуть храбростью.
– Почему вы замолчали? – обернулся он с улыбкой. – Комбело дурак. Как видите, я называю вещи своими именами.
Этот решительный приговор собственному зятю всех развеселил. Делестан, ободренный успехом, дошел до того, что стал насмехаться даже над бородой Комбело, над пресловутой черной бородой, столь знаменитой у женщин. Потом, бросив на ковер пачку газет, он, без всякого видимого перехода, внушительно произнес:
– То, что печалит одних, приносит радость другим.
В связи с этой истиной выплыло имя де Марси. Опустив голову и углубившись в обследование какого-то портфеля, все отделения которого он, по-видимому, тщательно просматривал, Ругон не мешал друзьям отводить душу. Они заговорили о де Марси с ожесточением, свойственным политическим деятелям, когда они набрасываются на противника. Как из ведра полились бранные слова, гнусные обвинения и подлинные факты, раздутые до неправдоподобия. Дюпуаза, знавший Марси еще в прежние времена, до Империи, уверял, что тот жил тогда на содержании у любовницы, какой-то баронессы, бриллианты которой он прокутил в три месяца. Кан утверждал, что ни одна темная афера в Париже не обходится без Марси. Они разжигали себя, стараясь перещеголять друг друга: за какой-то рудник Марси получил взятку в миллион пятьсот тысяч франков; месяц назад он предложил маленькой Флорансе из театра Буфф особняк – так, пустячок, стоимостью в шестьсот тысяч франков, составивших долю Марси в нечистой сделке с акциями Марокканской железной дороги; наконец, всего неделю назад разразился грандиозный скандал с египетскими каналами, ибо акционеры этого предприятия, затеянного Марси через подставных лиц, пронюхали, что, несмотря на взносы, производимые ими два года подряд, там до сих пор еще ни разу не шевельнули лопатой. Потом друзья Ругона принялись за внешность Марси, издеваясь над высокомерным лицом этого светского авантюриста; приписали ему застарелые болезни, которые когда-нибудь еще сыграют с ним злую шутку, нападали даже на составлявшуюся им в то время коллекцию картин.
– Это бандит в шкуре шута, – заключил наконец Дюпуаза. Ругон медленно поднял голову. Его большие глаза впились в собеседников.
– Чего вы только не наговорили, – произнес он. – Марси обделывает свои дела так, как, черт побери!.. и вы хотели бы обделывать свои… Мы с ним отнюдь не друзья. Если мне когда-нибудь представится случай уложить его на обе лопатки, – я охотно это сделаю. Но все, что вы здесь наболтали о Марси, не мешает ему быть человеком большой силы. Предупреждаю вас, что, если ему заблагорассудится, он проглотит вас обоих вместе с потрохами.
Утомленный долгим сидением, Ругон, потягиваясь, поднялся с кресла.
– Тем более, друзья мои, что теперь я буду не в силах этому помешать, – добавил он, зевая во весь рот.
– Если бы вы только захотели, – с бледной улыбкой возразил Дюпуаза, – вам было бы нетрудно посчитаться с Марси. Тут у вас есть бумажки, за которые он с радостью заплатил бы немалые деньги. Вон там лежит папка с делом Ларденуа, где Марси сыграл довольно странную роль. Я узнаю письмо, писанное его собственной рукой, – весьма занятный документ, доставленный вам в свое время мною.
Ругон бросил в камин бумаги из наполненной доверху корзины. Бронзовой чаши уже не хватало.
– Мы не царапаемся, а избиваем друг друга до полусмерти, – пренебрежительно пожав плечами, ответил он. – Кто не писал дурацких писем, которые потом попадают в чужие руки!
Ругон взял письмо, зажег его о свечу и потом поднес вместо спички к бумагам в камине. Слоноподобный, он сидел на корточках, наблюдая за горящими листами, которые сползали иной раз даже к нему на ковер. Иные административные, бумаги чернели и свивались, точно свинцовые пластинки; записки, какие-то листочки, покрытые каракулями, вспыхивали синими язычками. А в середине огненного костра, сыпавшего вихрем искр, лежали обрывки обгорелых бумаг, которые еще можно было читать.
В это время дверь настежь распахнулась. Кто-то со смехом сказал.
– Так и быть, Мерль, прощаю вас. Я – свой. Если вы не пропустите меня, я проберусь все-таки через зал заседаний.
В кабинет вошел д'Эскорайль, полгода тому назад назначенный Ругоном аудитором Государственного совета. Он вел под руку хорошенькую госпожу Бушар, дышавшую свежестью в своем светлом весеннем наряде.
– Ну вот! Только женщин еще не хватало! – проворчал Ругон.
Он не сразу отошел от камина. Продолжая сидеть на корточках с лопаткой в руке, которой он из опасения пожара сбивал пламя, министр с неудовольствием поднял на гостей свое широкоскулое лицо. Д'Эскорайль не смутился. Как он, так и молодая женщина еще с порога перестали улыбаться, и лица их приняли приличествующее обстоятельствам выражение.
– Дорогой мэтр, я привел к вам одну из ваших почитательниц; она обязательно хотела выразить вам свое сочувствие. Мы прочли сегодня в «Монитере»…
– Вы тоже читаете «Монитер»! – «буркнул Ругон, поднимаясь наконец на ноги.
Тут он увидел не замеченное им ранее лицо.
– А, господин Бушар! – прищурившись, проговорил он.
Действительно, то был супруг. Он пробрался вслед за юбками жены, молчаливый и достойный. Господину Бушару было шестьдесят лет, он весь поседел, глаза его потухли, лицо словно износилось за четверть века работы в министерстве. Он не произнес ни слова, но проникновенно взял Ругона за руку и трижды энергично тряхнул ее сверху вниз.
– Очень мило с вашей стороны, что вы все решили навестить меня, – заметил Ругон, – только вы будете мне страшно мешать… Садитесь сюда в сторонку, вон там… Дюпуаза, подайте кресло госпоже Бушар.
Повернувшись назад, он оказался лицом к лицу с полковником Жобэленом.
– Вы тоже, полковник! – воскликнул Ругон.
Дверь была открыта, так что Мерль не мог загородить ее от полковника, который прошел вслед за Бушарами. Он вел за руку сына, рослого мальчишку лет пятнадцати, обучавшегося в третьем классе лицея Людовика XIV.
– Я хотел показать вам Огюста, – сказал полковник. – Истинные друзья познаются в несчастье. Огюст, поздоровайся.
Но Ругон выскочил в приемную с криком:
– Сию же минуту закройте дверь, Мерль! О чем вы думаете! Сюда соберется весь Париж!
– Но вас уже видели, господин председатель, – невозмутимо ответил курьер.
Ему пришлось посторониться и пропустить Шарбоннелей.
Супруги шли рядышком, но не под руку, задыхаясь, удрученные, перепуганные.
– Мы только что прочли в «Монитере»… Какое известие! Как будет опечалена ваша бедная матушка! А в каком положении оказались мы!
Более простодушные, чем остальные, они собрались было тут же изложить ему свои делишки. Ругон жестом велел им замолчать. Он закрыл дверь на задвижку, замаскированную дверным замком, бормоча: «Пусть-ка попробуют вломиться». Потом, убедившись, что никто из друзей не собирается уходить, он покорился судьбе и, хотя в кабинет набилось уже девять человек, попытался продолжить работу. Из-за разборки бумаг в комнате все было перевернуто вверх дном. На ковре валялась груда папок, так что полковнику и Бушару, пожелавшим пробраться к окну, пришлось шагать с величайшими предосторожностями; чтобы не наступить по дороге на какое-нибудь важное дело. Все сиденья были загромождены связками бумаг. Одной лишь госпоже Бушар удалось пристроиться на кресле, оставшемся свободным. С улыбкой слушала она любезности Кана и Дюпуаза, в то время как д'Эскорайль, не найдя скамеечки, подкладывал ей под ноги мешок из толстой синей бумаги, битком набитый письмами. На составленных в углу ящиках письменного стола примостились на минуту, чтобы перевести дух, Шарбоннели, а юный Огюст, наслаждаясь тем, что попал в такой хаос, рыскал повсюду, исчезая за горой папок, среди которых действовал Делестан. Последний сбрасывал с книжного шкапа газеты, вздымая облака пыли. Госпожа Бушар слегка закашлялась.
– Напрасно вы сидите в этой грязи, – сказал Ругон, просматривая папки, которые Делестан по его просьбе не трогал.
Но молодая женщина, раскрасневшись от кашля, заявила, что она чувствует себя здесь превосходно, а ее шляпа не боится пыли. Вся компания стала изливаться в соболезнованиях. Окружая себя людьми, столь мало достойными доверия, император попросту не заботится о благе страны. Франция понесла потерю. Впрочем, это обычная история: великие умы всегда вооружают против себя всякого рода посредственности.
– Правительства не умеют быть благодарными, – заявил Кан.
– Тем хуже для них, – добавил полковник. – Нанося удары своим слугам, они бьют самих себя.
Кану хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним. Он повернулся к Ругону:
– Когда уходит в отставку такой человек, как вы, страна погружается в скорбь.
– Да, да, погружается в скорбь! – подхватили все.
Под градом грубых восхвалений Ругон поднял голову. Его землистые щеки запылали, лицо осветилось сдержанной улыбкой удовлетворения. Он кокетничал своей силой, как иная женщина кокетничает изяществом, и любил, чтобы лесть обрушивалась ему прямо на плечи, достаточно широкие, чтобы выдержать любую глыбу. Между тем становилось ясным, что друзья мешают друг другу; каждый исподтишка следил за соседом и, не желая при нем говорить, старался его выжить. Теперь, когда они, казалось, ублажили великого человека, им не терпелось вырвать у него благосклонное словечко. Первым решился полковник Жобэлен. Он увлек Ругона к окну, и тот, с папкой в руках, покорно последовал за ним.
– Вы не забыли про меня? – зашептал, любезно улыбаясь, полковник.
– Конечно, нет. Четыре дня тому назад мне обещали наградить вас орденом командора Почетного Легиона. Но вы сами понимаете, что сегодня я не могу ни за что поручиться. Признаться, я боюсь, как бы моя отставка не отразилась на моих друзьях.
Губы полковника дрогнули от волнения. Он забормотал, что надо бороться, что он сам примет участие в этой борьбе.