bannerbanner
Вторник. №11, август 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды, литературно-художественный журнал
Вторник. №11, август 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды, литературно-художественный журнал

Полная версия

Вторник. №11, август 2020. Толстый, зависимый от дня недели и погоды, литературно-художественный журнал

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Юрий Кириллович поскользнулся на ступеньке и сковырнулся бы прямо на площадку перед тяжёлой стеклянной входной дверью в супермаркет. На счастье, женская чуткая рука подхватила его под локоть:

– Вам плохо?

– Нет-нет, спасибо! Просто оступился. Вы очень внимательны, благодарю вас!

Милая молодая женщина улыбнулась и застучала острыми каблучками по ступенькам к выходу. Толкнул и он высокую прозрачную дверь.

Побрёл по расплавленной, окутанной знойным маревом Москве. Сизый удушливый воздух повис в безжизненной неподвижности над раскалённым асфальтом. Сонно продвигающиеся в пробках автомобили продолжали его отравлять, а те, что густо стояли по обочинам и во дворах, нагрелись так, что работали уже в режиме разноцветных печек-буржуек, добавляя городу нездоровый жар.

Юрий Кириллович понуро плёлся по размягченному полуденному тротуару. Состояние было скверное. Оно, собственно, и нечему радоваться. Перед походами по магазинам он ранним утром ещё побывал на приёме у весёлого и бесполезного чиновника Минкульта, который обещал помочь с новой мастерской. То, что эти обещания пустые, Юрий Кириллович интуитивно просёк, как только за ним закрылась дверь кабинета, и к ней двинулся, грузно поднявшись с диванчика приёмной, очередной посетитель. И как же чиновнику не раздавать всем обещания, когда он только занял такой синекурный кабинет. Надо всем улыбаться и обещать, а вот выполнять – совсем другое дело. Для этого надо задницу из кресла поднимать, куда-то по инстанциям звонить, идти, настаивать, а всякие телодвижения опасны: другой обещатель изловчится и займёт твоё кресло. Так что, как говорится, попал в тёплое место – сиди и не чирикай. Учтивое равнодушие – вот профессиональная черта. В министерстве подвижники не нужны – там нужны неподвижники. От министра до гардеробщицы. На этом оно и угнездилось в своём переулке Гнездниковском, стояло и, увы, так стоять будет.

Прогнать от себя все эти горькие, одна на другую наслаивающиеся мысли Юрию Кирилловичу помогло то, что он, неспешно продвигаясь по тротуару, глядел себе под ноги и удивлялся, как это женщины, оставляя вмятинки от своих шпилек, не теряют туфельки. Конечно, это пекло ещё не превратило асфальт в вязкое болото. Однако почти довело до консистенции упругой податливости, и Юрию Кирилловичу пришла вдруг идея слепить женщину, увязшую в московском асфальте: тонкие высокие каблучки провалились, расплавившееся платьице стекает по ней, словно пот, и вся её изящная обнажённая фигурка извивается в безнадёжном желании воспарить. Этакая влипшая московская муха-цокотуха…

Его легко толкнули. Юрий Кириллович вздёрнул подбородок.

– Простите, – смущённо улыбнулся Аполлон.

«Точно – Аполлон!» – озарило скульптора. Только в трусах. Точнее, в коротеньких шортах.

В той изнурённой жарой столице часто можно было встретить молодых людей с обнажённым торсом. Стянет потную футболку, затолкает её в сумку и шагает, демонстрируя свою мускулатуру. Свободен как античный бог. Но москвичи постарше вообще-то возмущались: ладно по улицам так болтаются, так ведь в магазины, в метро в таком виде лезут. Может, скоро в набедренных повязках будем ходить, куда это, интересно, катится цивилизация? Вот что революции-то творят: форменное бесстыдство, аморальный дурман какой-то. Это ж в двадцатые-то годы прошлого века парни и девицы, да и кто постарше, по городам расейским и аж в самой Москве нагишом дефилировали, и на красной через плечо ленте белыми буквами: «Долой стыд! Одежда – личина буржуазной порочности и распутства! Обнажённое тело – чистота, непорочность и искренность». Во как! Вот и в начале двадцать первого века облучённая постперестроечным заревом молодёжь под эти знамёна устремилась. Срам один со всеми этими стрип-барами и телешоу с раздеванием. Впрочем, художника подобные рассусоливания обывателей могут только раздражать, особенно в период поиска подходящей натуры…

Полуобнажённый юноша, получив кивок на своё извинение, двинулся дальше, а Юрий Кириллович развернулся и устремился за ним, словно охотник за добычей:

– Молодой человек, простите! На минутку можно вас задержать?

– А что вам?.. – оглянувшись, спросил парень насторожённо.

Он чуть замедлил шаг, но не остановился, и Юрий Кириллович, догнав его, засеменил рядом.

– У меня интересное предложение.

– Какое ещё предложение?

– Творческое.

– Творческое?.. – парень усмехнулся. – Надо же, прямо в душу заглянули.

– В душу?.. – как-то нелепо усмехнулся Юрий Кириллович, неожиданно чувствуя смущение и с трудом подыскивая для объяснения нужные слова. – В данном случае меня интересует ваше тело… Да постойте же! Такие вопросы на бегу не решаются…

Пытаясь придержать юношу, он едва коснулся его руки. Тот резко отдёрнул плечо, остановился.

– Что ещё за вопросы?! И вообще… Чего вы привязались?! Я не из этих… ваших… московских…

– Постойте, каких ещё ваших?!

– Да таких! Тело его моё интересует… А не пошли бы вы?!. Я не из этих…

– Да постойте же! Каких, этих-то?

– Да таких, фиолетовых!

– Молодой человек! Успокойтесь! Не знаю я никаких фиолетовых. Я художник, скульптор. Смотрите, вот вам моя визитка…

Парень наконец остановился, взглянул на визитку:

– Это сейчас каждый может напечатать.

– Ну хорошо! Сейчас, сейчас, – Юрий Кириллович стал суетливо шарить в своей кожаной сумке. – Где-то тут удостоверение Союза художников. Вот ведь, ёлки зелёные, когда надо и не найдёшь сразу. Похоже, я его в пиджаке оставил.

От волнения у Юрия Кирилловича, несмотря на полуденное пекло, выступил холодный пот на спине.

– Ну допустим, – снисходительно усмехнулся парень. – А я-то вам зачем?

– Всё объясню, – Юрий Кириллович выставил перед его мощными грудными плитами свою ладонь с серебряной печаткой на мизинце, увенчанной крупным чёрным ониксом. – Вас как зовут?

Парень взглянул на перстень и чуть скривил губы:

– Ну допустим, Кирилл.

У Юрия Кирилловича вдруг опять пробежал холодок по спине.

– Удивительно, – выдохнул он.

– Что тут удивительного?

– Нет-нет, ничего. Простите! Всё нормально. Меня зовут Юрий Кириллович. Возьмите визитку. Да не бойтесь, она не заразная. И я вам, ей-богу, зла не причиню. Конечно, вам, нормальному человеку, моя навязчивость может показаться странной…

– С чего вы взяли? Может быть, я тоже ненормальный.

– В смысле? – поднял брови Юрий Кириллович.

– В смысле творческих метаний, – улыбнулся Кирилл. – Может быть, я тоже в творческом поиске нахожусь.

– То есть?

– Да ну, долго рассказывать.

– А вы спешите? Давайте присядем ненадолго. Смотрите, какие уютные столики. Поверьте, у меня очень интересное для вас предложение. Творческое. Скажем так, дело для вас почти актёрское.

– Актёрское? – не скрыл заинтересованности Кирилл. – Надо же…

– Пойдёмте, – коснулся его плеча Юрий Кириллович.

Кирилл натянул футболку, и они направились к летнему кафе с выставленными на тротуар столиками, огороженными ящиками с белыми и ярко-лиловыми петуньями.

Оказалось, что Кирилл приехал в Москву в четырнадцатом году из Горловки Донецкой области. Было ему тогда тринадцать. Как он выразился, тётушка-москвичка упаковала его и вывезла как беженца.

– Укропы нашу высотку на окраине расстреляли из града, – бесстрастно рассказывал Кирилл, прихлёбывая из чашки капучино. – Я в музыкалке был, подхожу к дому, а вместо нашего балкона дырища чёрная. Всех – папку, маму, Оксанку-сестрёнку. Всех враз. Ксанке только семь исполнилось. В школу должна была пойти. Это ж июль был. Уже и платье купили. Я ей ранец выбирал. Смешной такой нашёл. С мордочкой ёжика и пупырышки как иголки. Ну правда, будто ёжик на плечах. Она даже кукол забросила, всё с этим ёжиком носилась, – он допил кофе, глянул в глаза Юрию Кирилловичу и опустил голову, поставил чашку на блюдце. – Нет больше ёжика.

Кирилл замолчал. Юрий Кириллович поднёс к губам полную чашку, при этом чуть не выпусти её из слабо сжимающих ручку пальцев, глотнул свой остывший кофе:

– У меня был сын. Тоже Кирилл. Тебя постарше. Ему двадцать было…

– Почему был?

– А его убили.

– На войне?

– Нет. Это давно было. Тогда войны не было. Просто… Убили на одной московской вечеринке. Вышли пьяненькие парни из-за стола на лестничную площадку, закурили, поспорили из-за смазливой девчонки, побежал один на кухню, нож схватил… – Юрий Кириллович вдруг замолчал, будто поперхнулся, откашлялся, отвёл в сторону взгляд, потом с трудом набрал полную грудь воздуха и выдохнул: – Ох, господи, страшно…

Помолчали. Отхлебнули кофе, почти синхронно, звякнув, поставили на блюдца чашки. Кирилл криво усмехнулся и сказал:

– У меня пострашнее будет.

Юрий Кириллович вопросительно поднял брови.

– У нас дом-то обычный был. Советский. Девятиэтажка панельная на отшибе Горловки. Мы на самой верхотуре жили. Весной, когда снег над нами на этой прогнившей рубероидной крыше таял, у нас в углах, на стыках бетонных плит, подтёки. Сыро, холодно…

– Да уж, – сокрушённо покачал головой Юрий Кириллович, – строили времянки-развалюхи. Быстро, скоро, плохо…

– Ну, это понятно, – согласился Кирилл. – Но я не про то. Когда отцу как шахтёру-передовику эту трёхкомнатную на девятом этаже дали, мы, знаете, как радовались?! Мы в этой квартире, знаете, как жили?! Короче, дружно жили. Мамка с папкой, знаете, как друг дуга любили?! От этого и в доме тепло было.

– Ясное дело, – улыбнулся Юрий Кириллович, – как говорится, пляши от печки…

– Только, вот не пойму почему, мне всегда казалось, что скоро это житьё наше тёплое закончится, рухнет враз. Вот зимой рано же темнеет… Иду вечером с тренировки или из музыкалки, гляжу – окно наше на кухне светится: мама ужин готовит, ждёт. А у меня прямо как-то сердце защемит: так и вижу – это окно навсегда погасло. Так оно и случилось… Я бежал как сумасшедший, ничего перед собой не видел, только эту огромную чёрную дырищу. У нас дом к закатному солнцу был повёрнут. В конце дня всегда наша сторона таким тёплым светом залита. А это ж июль был, двадцать седьмое июля. Вот на этой солнечной стороне дырища чёрная вместо наших окон…

Кирилл замолчал, уставился на свою опустевшую после кофе чашку. Потом взял её двумя пальцами за ручку, перевернул кверху дном и поставил на блюдце.

– Веришь? – спросил Юрий Кириллович.

– Да ни во что я уже не верю… – отмахнулся Кирилл

– Погоди, всё ещё у тебя будет, – попытался его успокоить Юрий Кириллович, но сам почувствовал, как дежурно прозвучала эта фраза.

И показалось ему, Кирилл ответил как-то зло:

– Ничего уже не будет. Я после того двадцать седьмого июля лет на сто постарел.

Помолчали. Юрий Кириллович уже и боялся что-то сказать только для поддержки разговора. Вот брякни сейчас что-нибудь невпопад – а что, собственно, тут скажешь, чтобы впопад было, – парень поднимется и уйдёт, и растворится в толпе, так же как появился из неё…

Когда Кирилл поднял голову и снова заговорил, Юрий Кириллович своим острым взглядом художника тут же уловил, как заблестели его глаза от глубоко упрятанных слёз.

– Кто-то меня пытался остановить, когда я по лестнице на наш девятый летел, за скрипку ухватил, так она у него в руках и осталась… Всё было чёрное, будто я внутри какой-то прогоревшей печки оказался. И так противно пахло, такой гарью, что ли, меня аж затошнило. В первую минуту подумал, что это не то, не наш дом, где мы так жили. Вдруг увидел… Мне показалось, это кукла… Без головы… Это была не кукла. Это Ксанка была, сестрёнка моя, – Кирилл как-то странно улыбнулся, если этот оскал можно было назвать улыбкой. – Представляете, единственное, что в этой чёрной дымящейся дыре на нашем девятом этаже уцелело, так это Ксанкина любимая кукла. Только платьице обгорело. Мама его на Новый год для этой куклы сшила.

Он опять замолчал. Смотрел куда-то далеко, мимо Юрия Кирилловича, будто вообще забыл про него. Пауза затянулась, и художник почувствовал себя как-то неловко, каким-то лишним, не умеющим ни утешить парня, ни даже просто возобновить разговор. Наконец нашёлся:

– Кирилл, у тебя мама была портниха?

– Почему портниха? – удивился юноша, взглянув на Юрия Кирилловича отсутствующим взглядом своих больших синих, в тёмной ресничной опушке, глаз.

– Ну… вот… платье кукле сшила… – улыбнулся Юрий Кириллович и подумал: вот ресницы-то длиннющие у парня, любая девушка позавидовала бы – они такие клеят; слышал, кто-то из наших сейчас шекспировские иллюстрации делает – вот тебе Ромео.

– А-а, да нет, – усмехнулся в ответ Кирилл, возвращаясь в мыслях из своего горького далека. – Она учительница была. Учительница русского языка и литературы, – он ухватил перевёрнутую свою чашку за самое дно и стал вращать её на блюдце. Будто заводил какой-то механизм. – Она в старших классах вела, у нас стол посреди большой комнаты вечно стопками школьных тетрадок был уставлен. Она сочинения проверяет и каждому после отметки несколько слов напишет, поэтому долго у неё всё получалось. Отец возьмёт со стола какую-нибудь тетрадку, раскроет, прочитает какое-нибудь предложение, потрясёт вот так вот над столом этой тетрадкой: «Ну что ты, – говорит, – с каждым так возишься? Ну тут белиберда какая-то! „Пугачёв сказал Гринёву: я твой господин, целуй моя пятка. А Гринёв гордо отвечает: нет, ты не мой господин, не буду целовать твоя пятка“. Татарин какой-то! Ставь баранку и точка, и дальше пошла». А мама: «Олег, ты не прав, в том-то и дело, что он татарин, этот мальчик, ему же объяснить надо, иначе как в нём поддержать его желание учиться, читать, писать, грамотно изъясняться». Знаете, как её ученики любили. Когда она из школы ушла, пять классов пришли к нам домой уговаривать её вернуться. Два десятых, два девятых и один восьмой. Весь двор заполнили, а к нам на этаж от каждого класса по три человека поднялись.

– Надо же, – покачал головой Юрий Кириллович. – А почему она ушла-то?

– А директором школы одного молодого чудака поставили. Бандеровца. Он часы русской литературы и языка сократил. Из библиотеки школьной связками книги Шолохова, Фадеева, Горького, ну и другие выносили и куда-то увозили. Мама директора спрашивает: «Это на костёр что ли?» А он: «Цэ зараз для нас зарубижна литэратура, вона нам вже так нэ потрибна». Мама пыталась сначала воевать, но потом поняла, что у него наверху поддержка, и ушла. Точнее, это он ей предложил по собственному желанию, всё равно мы, говорит, с вами не сработаемся. Вы, говорит, иностранка, и преподавали иностранную литературу. Она нам, говорит, теперь не нужна, мы будем свою развивать и учить Франко, Котляревского, Лесю Украинку и незабвенного Тараса Григорьевича.

– Да-а, – вздохнул Юрий Кириллович. – Так вот мы вдруг стали в своей стране иностранцами. Враз двадцать пять миллионов объявили на родной земле чужаками. Мама у тебя русская была?

– Да нет. По отцу, по деду моему, украинка, по маме – полька. У меня и отец украинец был. Вообще, какая разница? Им-то что? У них украинцы – Петлюра и Бандера, да ещё Шушкевич вот…

– Да уж, – насупил брови Юрий Кириллович. – Допустили эту мразь управлять нашей жизнью. Я ещё когда в Киеве жил – а у меня первая жена-то киевлянка, там и дочь с ней моя осталась, я там после художественного института начинал, – так вот, в девяностые, проклятые, установили там на оперном театре мемориальную доску некому пану Орлику. Этот бандюга правая рука Бандеры был. Кровавая личность, фашистский прихвостень. Я ещё тогда думал: как же так? Была героиня-подпольщица Вера Окипная, в партизанской группе Ивана Кудри боролась с оккупантами. Она солистка была этого самого оперного театра, певица замечательная, и это было хорошее прикрытие для подпольной работы. Но фашисты их всё равно всех схватили, пытали страшно и расстреляли. Так вот Вере советская власть не удосужилась на театре мемориальную доску установить, а тут…

– Что ж вы не возмутились, не объявили голодовку? Подстелили бы картонку и сели бы возле театра.

– Понимаешь, у меня тогда первую персональную выставку организовывали. Я хотел поднять тогда вопрос в Союзе художников. И про этого Орлика, и про бюст Шевченко, который впёрли прямо на фасад. Торчит здоровая лысая башка вопреки всякому архитектурному стилю…

– Ну, я, когда маленький с отцом в Киеве был на экскурсии, видел. Сначала подумал, что это Ленин. Отец объяснил.

– Да уж, советская власть не догадалась там Ленина поставить, ставили же, где попало, и тут бы сошло. Может быть, поставили бы там, так эти новые бандеровские громилы разрушили бы именно его, а не уникальную скульптуру из красного гранита напротив Бессарабского рынка.

– Ну, вот и тут вы не подсказали, – усмехнулся Кирилл. – Серьёзные у вас тогда проблемы были, не то что у нас…

– А что?

– Ну что! Мать уволилась, у отца на шахте вечно задержки зарплаты – вот и соси лапу.

– Как же вы жили?

– Что-то бабушка из села привозила. У отца «запорожец» был – ездили к ней за картошкой. Мешки на багажник над крышей загрузим и вперёд. Однажды на повороте прутья багажника прогнулись, и крышу мешки эти помяли: металл-то… как консервная банка.

– Да уж, – усмехнулся Юрий Кириллович.

– Потом бабушка наша, мамина мама, вдруг заболела. Долго болела, мучилась. Сами знаете, чем в этой болезни поможешь? Мама надолго уезжала за бабушкой ухаживать, папа один с нами справлялся. А когда её сменяли сёстры и мама возвращалась домой, она усаживалась шить кукол, знаете, таких, чтоб на заварочный чайник сажать. Разные лоскутки, обрезки тканей ярких, вату ей приносила родительница одного её ученика. Она в ателье портнихой работала. Помню, мама сидит, шьёт и… плачет. Тихо так. Нитку в иголку никак вдёрнуть не может, меня просит. Эта же родительница потом готовых кукол забирала. Не знаю уж, продавала она их или как, но только она нам продукты приносила, целые такие пакеты объёмные. Отец хмурился, мать отказывалась, но куда денешься: жить-то как-то надо. Родительница эта пакеты с молоком, консервами, крупами разными молча оставит в прихожей и уйдёт. Галина Ивановна, кажется, её звали.

Кирилл перевернул и поставил свою чашку дном на блюдце и уставился на рисунок кофейной гущи. Сказал задумчиво:

– И зачем я это всё вам рассказываю. Я никому не рассказываю, а вы меня разговорили, будто в поезде попутчик.

– Ну и хорошо, – сочувственно улыбнулся Юрий Кириллович. – Так легче…

– А мне не надо легче, – вдруг резко возразил юноша. – Так расслабляешься, силу теряешь, а мне её набирать надо.

– Зачем? Ты и так вон какой сильный.

– Вы что думаете, я не вернусь туда?

– На Донбасс?

Кирилл кивнул.

– Сейчас? Зачем? Там же война…

– Правильно, война. Вот мне и надо на войне быть, а не болтаться здесь, как дерьмо в проруби. Там людей убивают, а я, думаете, буду, как все вы, спокойно тут дышать. Да у меня теперь гарь нашего дома до конца жизни будет в горле стоять.

Юрий Кириллович слушал и вдруг вспомнил, как каждый день, каждую минуту после гибели сына винил себя, что проглядел беду. И разве это можно оправдать своей погружённостью в творчество. Да в первый год ни кисть, ни карандаш в руки не мог взять, ни пластилин, ни глина не слушались. Будто потерял всё, разучился. Инфаркт на ногах перенёс. Да и вряд ли сам жить остался бы, коли бы не дочь да жена. Глядел он теперь на нового своего юного знакомца и думал: нет, в лепёшку разобьюсь, а парня этого спасу.

А Кирилл продолжал горячо:

– Я бы и тогда не уехал… просто со мной в тот момент что-то такое случилось… ну, короче, крыша поехала. Кто меня и как с нашего девятого этажа утащил, ничего не помнил. Всё как в бреду. Что-то соображать стал, когда возле моей больничной койки московская тётушка оказалась, мамина сестра. «Тётя Клава, говорю, ты откуда?» – «Забираю тебя, сынок, забираю из этого ада кромешного…»

Он опустил голову, вздохнул тяжело:

– Ну всё, я пойду.

– Ещё кофе? – растерялся Юрий Кириллович.

– Нет, спасибо, не надо, – Кирилл отодвинул от себя чашку. – Наговорил вам, как в поезде попутчику. Теперь разошлись и забыли.

– Ну почему же забыли?

– Да потому! – Кирилл поднялся из-за столика. – Всем здесь в Москве, и в Киеве, и везде десять раз наплевать, как нас там убивают. Что я вам, глаза открыл, что ли? Хотели бы знать – набрали бы в интернете «Новости Новороссии». Там всё есть про нашу войну. Про батальоны этих уродов-укропов-карателей. И про то, что они творили, когда в наши города заходили. Про то, как… Нет, всё! Ушёл я…

– Подожди, – встал и Юрий Кириллович. – Я же тебе работу предлагаю. Иначе как в Москве-то прожить. Тётушка твоя, тётя Клава, что, уже на пенсии?

– А я работаю. Что ж вы думаете, я у неё на шее сижу? Я по ночам на вокзале вагоны разгружаю, – он усмехнулся. – Видите, как накачался? Ну, а по выходным мы с тётей Клавой в храм ходим. Знаете, на Славянской площади церковь Всех Святых на Кулишках? Тётушка там регентом. Мы там на клиросе поём, – он усмехнулся. – У меня же какое ни на есть музыкальное образование. Ну, пусть самое начальное.

– Ну, вот видишь, тебе учиться надо.

– Чему?

– Музыке, пению, ну, то есть профессиональному вокалу.

– Пробовал.

– То есть?

– Да не хочу я об этом! Мне надо учиться воевать. Ладно, всё! Спасибо вам за кофе!

– И всё же, вот тебе адрес, – Юрий Кириллович выдернул из узкого высокого стакана посреди стола салфетку и вывел на ней печатными буквами адрес мастерской. – Надумаешь, приходи. Ты ведь, поди, в мастерской художника никогда не был? А ведь любая новая информация – это и есть наука. Кто-то из советских драматургов, кажется, Андрей Макаёнок, сказал: «Все беды человечества – от недостатка информации…»

– Возможно, – пожал плечами Кирилл. – Интересно, что бы он сейчас сказал? Наверное, все беды человечества – от человечества.


Глава II

Долго же они просидели в этом кафе, спрятавшись от жгучего солнца под большим серым полотняным зонтиком. Но вот светило устало палить и скатилось по раскалённым крышам, озарив золотистым ореолом венец сталинского ампира – шпиль со звездой в лавровом венке.

Уже по дороге к метро Юрий Кириллович пообещал помочь Кириллу поступить в Гнесинку на эстрадный вокал и добился от него в конце концов согласия позировать в боксёрских трусах и перчатках.

На следующий день парень уже стоял на подиуме.

– Знаете, я подумал, – сказал он, прежде чем направиться в указанное ему место за ширмой, чтобы раздеться, – это будет для меня хороший тренаж. Я и по городу-то тогда не только из-за жары в одних шортах шёл… Вы вот думаете, я такой накачанный-железобетонный, а я ведь, вообще-то, слабак. Стеснительный. Уверенности не хватает. У нас, когда в музыкальной школе концерты бывали, так я, как на сцену выходить, волнуюсь жутко, поджилки дрожат, смычок сжимаю, чтоб не вылетел. Меня за это учительница всё время ругала. Не сжимай, говорит, смычок как булатный меч.

Новому своему демонстратору пластических поз – так высокопарно зовутся штатные натурщики в Суриковском – Юрий Кириллович не мог нарадоваться. Мало того что фигура покруче античных идеальных образцов, так ещё и выносливость у парня завидная. Работа шла споро, вдохновенно, иногда задерживались до поздней ночи, и мастеру приходилось через всю Москву доставлять Кирилла на квартиру его тётушки чуть ли не в четыре часа утра. Та возмущалась:

– Что ж это за работа такая, рабство неслыханное. Он у тебя рабовладелец!

– Ну, да, – парировал племянник, – римский патриций, а я у него верный раб. Он так и говорит, что я будто с античного портика сошёл.

– С ума он у тебя сошёл, – не унималась тётя Клава. – Надо же, так издеваться над парнем. Попробуй-ка, не спи вот так изо дня в день, и загнёшься как пить дать. Я-то ведь тоже не сплю, у меня-то откуда силы возьмутся: не девочка же.

Но вот, когда работа была успешно завершена и Кирилл явился со своим законным гонораром – пачкой крупных купюр, перетянутой банковской лентой, тётушка Клавдия Ивановна, похоже, забыла о своём еженощном бдении, о своём системном ворчании – она просто онемела, уставившись на денежный кирпичик посреди стола. Потом тихо опустилась на стул, взглянула на Кирилла, вздохнула глубоко и молвила:

– А может, бог с ним, с твоим поступлением? Вот ведь есть достойная работа. Это сколько ж тут моих пенсий?

Ну а о том, как были довольны заказчики, и говорить нечего.

– Памятник даже лучше живого, – заявили братки-молодцы. – Сразу видно, чемпион, твою мать!

Мастер, автор «чемпиона», на скорую руку проверявший соответствие обусловленной договором суммы выложенным перед ним банковским пачкам, так и уткнулся в них носом, чтобы задавить защекотавший в горле смешок.

Такой успех предприятия, конечно, укрепил решение Кирилла послужить прекрасной Минерве ещё какой-то неопределённый срок. Он уже вошёл во вкус, абсолютно не комплексовал и, с учётом его спортивной выносливости, позировал обнажённым при большой аудитории учеников Юрия Кирилловича, усердно готовившихся под строгим глазом мастера к поступлению в московские престижные вузы живописи, ваяния и зодчества. Да и что ж комплексовать, когда работа эта придавала ему чувство уверенности и самостоятельности, столь необходимые для более-менее сносного существования в столице. По условиям, установленным строгим учителем, без пяти минут абитуриенты по окончании каждого занятия скидывались, в зависимости от сложности постановки, заранее обговорёнными скромными суммами, из коих в результате складывалась совсем неплохая оплата натурщику за его нелёгкий труд. И каждый вечер, к нескрываемой радости тётушки, любимый племянник вручал ей стопку разномастных и, конечно, не слишком крупных дензнаков, предварительно отсчитав для себя ничтожную мелочёвку. И хотя Кирилл всегда был сдержан в отношениях со своим именитым благодетелем, не пел ему оды, не изрекал благодарственные тирады, однако всем своим учтивым поведением, а главное, своей пунктуальностью и неутомимостью, да просто трепетным отношением к делу старался показать, как много значит для него подаренная судьбой встреча с выдающимся художником.

На страницу:
4 из 5