
Ашборнский пастор
«Карл,[391] милостью Божьей король Франции, и Оуэн, той же милостью принц Уэльский, заявляют, что они объединились и связаны между собой узами истинного согласия, истинной дружбы и надежного и прочного союза, направленного главным образом против Генриха Ланкастерского, врага вышепоименованных сеньоров, короля и принца, а также против его пособников и приспешников».
Этот Карл Французский был шестым королем, носившим такое имя, тем самым, кто через десять лет сошел с ума и вследствие своего безумия отдал нам Францию.[392]
На этот раз обещанная помощь прибыла. То был довольно большой флот, пришедший из Бреста;[393] он доставил шестьсот рыцарей и тысячу восемьсот пехотинцев под командованием Жанаде Рьё,[394] маршала Франции, и Рено де Анже,[395] командира арбалетчиков.
Флот причалил менее чем в трех милях от деревни, где я живу, дорогой мой Петрус, – другими словами, близ Милфорда. Если бы мне пришлось жить в то время, то с вершины горы, возвышающейся над пасторским домом, я при помощи моей подзорной трубы смог бы рассмотреть каждого из этой маленькой армии, которая присоединилась к восставшим валлийцам, прошла с ними на Кармартен,[396] пересекла Лландовери,[397] и направилась к городу Вустеру[398] в нескольких льё от которого повстанцы и французы встретили английское войско, а оно, вместо того чтобы дать им бой, отступило на холмы, где и стало ждать атаку неприятеля; но валлийцы и французы, вместо того чтобы атаковать врагов, и свою очередь заняли оборону и тоже стали ждать.
В такой позиции обе армии оставались на протяжении недели, вели перестрелку, но ничего иного не предпринимали. За эту неделю около сотни людей были убиты, а втрое большее число воинов умерло от усталости, голода и болезней. Особенно много жертв было среди французов, непривычных к местному климату; поэтому-то французы и склонили валлийское войско предпринять нападение. Однажды ночью они бесшумно вышли из укрытий и бросились в атаку, но не на войско англичан, а на их обозы и кухни, и разграбили их.
Тогда в войске Генриха поднялась тревога; оно разбежалось и отступило на английскую территорию.
Для восставших настал удачный момент; они могли бы преследовать противника и довершить свою победу; но того, чего французы насмотрелись в Уэльсе, для них было более чем достаточно; понимая, что в подобном походе предстоит испытать множество опасностей, а славы снискать мало, французы предоставили сражаться камбрийцам, поскольку те вознамерились выступить против новой армии, которую вел принц Уэльский, сын короля Генриха IV.[399] Французы предпочли высадиться в Сен-Поль-де-Леоне,[400] при этом со своим обычным хвастовством рассказывая, что они только что завершили такую кампанию, какую до них их соотечественники никогда еще не решались предпринять и во время которой, по их словам, они опустошили шестьдесят льё земель во владениях английского короля.
Итак, они, по всей видимости, пришли в Уэльс не для того, чтобы поддержать валлийцев, а для того, чтобы отомстить королю Генриху IV.
Лишившись своих союзников, валлийцы впервые потерпели поражение в 1407 году на берегах реки Аск,[401] о чем свидетельствует письмо, отправленное принцем Уэльским своему отцу:
«Грозный и самодержавный повелитель мой и отец! В одиннадцатый день сего месяца марта взбунтовавшиеся против Вас жители Гламоргана,[402] Аска,[403] Незервента[404] и Овер-вента соединились в войско числом в восемь тысяч человек; но против них собрались Ваши верные и отважные рыцари и выиграли битву».
С этой-то битвы и начинается действительный упадок валлийской народности, и – странное дело! – почти в то же самое время Бретань, эта праматерь Камбрии, объединилась с Францией посредством брака, заключенного между Людовиком XII..[405] и герцогиней Анной, вдовой Карла VIII[406]
Став на сторону Генриха Тюдора,[407] притязавшего на английский трон на основании того, что его мать вела свой род от Эдуарда III, валлийские мятежники, объединившись вокруг поднятого ими красного знамени, дошли с Генрихом до Босворта в графстве Лестер и под его командованием дали сражение, которым завершилась война Алой и Белой Розы вследствие смерти Ричарда III, тщетно предлагавшего, как говорит великий Шекспир, корону за коня.[408]
С тех пор княжество Уэльс фактически объединилось с Англией; но весь выигрыш валлийцев от этого союза свелся к тому, что новый король Генрих VII поместил на своем гербе рядом с тремя британскими леопардами камбрийского дракона[409] и создал новую должность помощника герольда, носившую название «красный дракон».
С этого времени, как бы ради точного выполнения заключенного между двумя сторонами договора, английские государи – при том, что династии их менялись, – ни в чем не изменили своей политики по отношению к несчастным валлийцам; они стали последовательно разрушать старинные обычаи камбрийцев, остатки их общественных учреждений и так все – вплоть до языка, последнего еще существующего памятника народа, скудевшего прямо на глазах.
Тем не менее, дорогой мой Петрус, Вы не сможете составить правильное представление о разнице между валлийцами и нашими англичанами, обитателями равнин.
Что касается меня, то, признаюсь, я не могу этого сделать и, хотя живу среди них уже целых две недели, поневоле вздрагиваю, когда на повороте дороги встречаю потомка этих древних кимров, облаченного в живописную одежду и здоровающегося со мной гортанным голосом на своем старинном гэльском наречии:
– Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!
Поскольку с таким приветствием обращались ко мне и тогда, когда я шел один, и тогда, когда меня кто-нибудь на самом деле сопровождал, то по прошествии нескольких дней я осведомился у старого барда, так сказать осколка прошлых веков, что означают эти слова, представлявшиеся мне довольно бессмысленными, если рядом со мной никого не было, или довольно вызывающими, если я прогуливался с Фиделем, хотя Фидель – славный пес; так вот, я осведомился у старого барда, что означают эти слова:
«Приветствую тебя и того, кто с тобою!»
И он мне объяснил:
– Человек никогда не остается в одиночестве; с самого дня его рождения Бог посылает ему ангела-хранителя, который не покидает человека до самой его кончины.
Таким образом, когда мы тебе говорим: «Приветствую тебя и того, кто с тобою, человек с равнины!», это означает: «Приветствую тебя и ангела-хранителя, дарованного тебе Господом!»
Таково, дорогой мой Петрус, краткое изложение местной истории, а также обозрение характера народа, среди которого я ныне обретаюсь.
Быть может, я высказывался несколько многословно и на ту, и на другую тему, но дело в том, что сегодня я вижу: мое истинное призвание – не эпическая поэзия, не трагедия, не драма, не философия и не нравоучительный роман; мне теперь кажется, что мое призвание – это история, и объемистое сочинение, которое должно составить мне репутацию и благосостояние, будет представлять собой то ли историческую хронику в духе Монстреле,[410] и Фруассара[411] то ли эссе – вроде опубликованного Юмом[412] в этом году и посвященного Англии или такого, какое Робертсон[413] периодически публикует о Шотландии.
Во всяком случае, тема моя выбрана: это история галло-кимров со времени их отплытия из Бретани до наших дней.
II. Дама в сером
Как раз на северной оконечности этого странного края, на берегу залива Сент-Брайдс,[414] не более чем в трех милях от Милфорда и в пяти милях от Пембрука, посреди сумрачной долины, лежит деревушка Уэстон.
В центре ее построен пасторский дом, прилепившийся к Церкви, словно ласточкино гнездо; слева от него тянется улица, единственная в Уэстоне, а справа расположено кладбище, настоящее Гамлетово кладбище[415] с высокими вечнозелеными деревьями, с разбитыми каменными надгробиями и погрузившимися в траву крестами.
В туманные дни, когда наступает мертвый сезон, отпугивающий завоевателей, когда облака обволакивают вершины Челианских гор[416] и образуют над долиной второе небо, которого, кажется, можно коснуться рукой, все это приобретает дикий и тоскливый вид, которому ночью еще более мрачный характер придает заполняющий все пространство шум волн, гонимых западным ветром, – шум, похожий на жалобы морского духа.
Церковь чисто романского стиля,[417] датируемая двенадцатым веком, увенчана квадратной башней, некогда исполнявшей роль крепости; над нею почти всегда кружат вороньи стаи, утомляя всех в окрестности своими надрывными криками.
Время от времени какая-нибудь уже не столь уж дикая ворона бьется грудью о трубу пасторского дома и тщетно зовет подруг присоединиться к ней.
Пасторский дом обширен, вдвое больше недавно покинутого нами.
Крыша дома заросла мхом, и все здание почернело от угольного дыма.
Поскольку здание первоначально было сооружено из дерева и глины и время от времени стены то здесь, то там обваливались, а провалы заделывали кирпичами, цвет которых, в зависимости от давности ремонта, оставался менее или более ярким, то общий вид дома не только не радует впервые брошенный на него взор, но и являет собой картину, к которой только с трудом можно привыкнуть.
Разумеется, из-за весьма малой привлекательности дома и в связи с тем, что община предоставила церковному совету право распоряжаться прилегающим к дому земельным участком, у жителей раз двадцать возникало намерение построить новый пасторский дом; однако, поскольку разрушить старое здание или позволить ему разрушиться казалось чем-то святотатственным, от строительных проектов отказывались и действующий пастор довольствовался тем, что при помощи местного каменщика восполнял новыми кирпичами и новыми подпорками ущерб, причиняемый крылом пролетающего времени этому хрупкому сооружению, похоже готовому развалиться в любую минуту и однако же на протяжении почти четырех веков созерцавшему, как сменяют друг друга и уходят поколения.
По обеим сторонам выходящей на улицу двери возвышаются две огромные липы, все лето отбрасывающие на порог дома густую тень, словно укрывая вечным ночным мраком вход в какую-нибудь новую пещеру Трофония.[418]
Но что придает дому особенно мрачный вид и фантастическую окраску, так это выросшее под стать этим двум липам у входной двери старое эбеновое дерево с чудовищно толстым стволом и необъятной кроной, ветви которого, подобно змеям, выползающим из одного гнезда, извиваются, переплетаются и ниспадают, обремененные зловещей густо-зеленой листвой; высится оно в конце длинного узкого сада, в котором выращивают только овощи да цветы.
Это дерево, возраста которого не знает никто, выглядит современником скалы, которая служит ему опорой, – скалы причудливых очертаний, обрывистой, неровной, из трещин которой непрерывно сочится ледяная вода, никогда, по крайней мере после появления этого дерева, не ведавшая тепла солнечных лучей.
В темной тени волшебного дерева можно лишь с трудом разглядеть прислонившуюся к скале гранитную скамью, целиком заросшую мхом, всю оплетенную плющом и уже наполовину вросшую в землю.
Этот мох и этот плющ, беспрепятственно укрывшие скамью, свидетельствуют о том, как редко сидел на ней человек; впрочем, это безлюдье вполне объясняется не только верой местных жителей в причастность эбенового дерева к неким таинственным силам, но также и прохладой, влажностью и печальным видом места, скорее не укрываемого тенью этого дерева, а овеваемого исходящей от него угрозой.
Вот почему этот уголок пасторских владений и является основной сценой, где разыгрываются события в упомянутом выше предании, которое, несмотря на материальные преимущества, предоставляемые пасторам, вынуждает их отказываться от уэстонского прихода.
Я почти забыл об этом предании во время нашего восьми – или десятидневного путешествия, забыл благодаря разнообразию мест и событий, свойственному всякому путешествию, но, когда мы добрались до Уэстона, когда вошли в этот мрачный пасторский дом, когда посетили этот таинственный сад, мысль о предании мало-помалу оживала в моей памяти и постепенно полностью завладела моим воображением.
Дорогой мой Петрус, я мужчина, и мне думается, в моем сердце и характере слабости не больше, чем у кого-либо другого; но послушайте: сад вдовы с его прудиком, его три разной высоты ивы, купающие свои ветви в неподвижной воде, его соловей, поющий на самой высокой ветви самой высокой из трех ив, вызывают во мне чувство грусти!
Пасторский же дом в Уэстоне с его печальным и мрачным видом, его стены, испещренные красными и черными пятнами, узкая полоса сада, на котором произрастают хилые цветы и скудные овощи и на краю которого высится это чудовищное эбеновое дерево со зловещей листвой; эта беспрестанно слезящаяся скала; эта замшелая скамья, даже в полдень едва различимая в сумрачной тени, и жуткое предание, витающее над всем этим, – все это внушает мне ужас!
Теперь это предание, мысли о котором я столь долго избегал, в конце концов вплотную приблизилось ко мне.
Оно неразрывно связано с проклятием, которое тяготеет над пасторами, живущими в этом доме, и переходит от поколения к поколению.
Однако, что касается причины этого проклятия и личности того, кто его произнес, рассказы настолько разноречивы, что при всей моей заинтересованности в знании истины, поскольку в данном случае проклятие должно тяготеть и надо мной, я, несмотря на все мои расспросы, поиски и расследования, добился не больше того, чего добивались другие, то есть по-прежнему остался в сомнениях.
Но, сколь бы различны ни были версии предания, во всех упоминается эбеновое дерево, о котором я вам рассказал, а местоположение и вид которого попытался обрисовать.
В общем и целом, рассказывают следующее.
Когда с обитателями пасторского дома должно произойти несчастье, то 28 сентября, в полночь, в тот миг, когда стрелка часов пересекает черту, отделяющую уходящий день святой Гертруды от наступающего дня святого Михаила,[419] дверь одной из комнат пасторского дома, запертая на протяжении трех столетий, открывается сама собой; женщина в сером, одетая по моде времен королевы Елизаветы,[420] выходит оттуда, беззвучно спускается по лестнице, проходит через весь дом, достигает сада и, скорее скользя, нежели шагая, при лунном свете вступает в тень эбенового дерева, ночью становящегося еще более мрачным и жутким, на минуту присаживается на гранитную скамью, а затем мало-помалу теряет свои очертания, испаряется и исчезает подобно туману.
Говорят, такое привидение появляется при двух обстоятельствах. Во-первых, если супруга пастора, живущего в этом доме, беременна и должна родить двух близнецов.
Во-вторых, если только что наступил год, когда, согласно проклятию, тяготеющему над отцами и над детьми, один из этих близнецов должен убить другого.
Разумеется, Вы знаете, дорогой мой Петрус, старое англо-норманнское предание о блуждании наших душ. Это предание утверждает: душа, прежде чем достичь уготованного ей места, будь это рай, ад или чистилище, проводит первую ночь своего странствия рядом со святой Гертрудой, а вторую – со святым Михаилом.
Именно во время этой второй ночи, когда Господь, взвесив добро и зло, содеянное этой душой на земле, решает ее участь и передает свое решение святому Михаилу, который и препровождает душу к месту ее блаженства или ее мучений.
Все это, я прекрасно понимаю, не имеет никакого отношения к даме в сером из пасторского дома, как называют привидение, однако, поскольку все в этом мире взаимно связано, я подумал, что, быть может, существует между страждущей душой и этими двумя небесными стражами нечто, сближающее одно предание с другим.
В деревне еще живут два человека, встречавшие это привидение.
Это одна женщина и один мужчина.
Они видели его в разное время.
И каждый раз предсказанное несчастье случалось.
В первый раз привидение предсказало зачатие двух близнецов; во второй раз оно предсказало смерть одного из них от руки брата.
Я разыскал этого мужчину и эту женщину.
Женщина не смогла сообщить мне ничего существенного.
Пасторский сад слева граничит с другим садом, а справа вдоль него тянется тропинка, которая заканчивается у входа в рудник, прорытый в толще горы.
Ночью, когда впервые появилось привидение, женщина находилась в своем саду.
Она вспомнила, что разостлала на траве белье и забыла его забрать.
Около полуночи, озабоченная этим, она встала и пошла за бельем.
Женщина уже заканчивала собирать его, когда ей показалось, что поверх невысокой изгороди пасторского сада она увидела (а небо в ту ночь было довольно темным) человеческую фигуру, которая вышла из пасторского дома и, низко опустив голову, медленно направилась к эбеновому дереву.
Женщина подумала, что это супруга пастора, которая тоже по каким-то хозяйственным делам вышла в сад.
– Доброй ночи, соседка! – крикнула женщина.
Но в ответ на приветствие дама в сером только молча подняла голову и продолжила свой путь к дереву, в тени которого она и исчезла.
Вот тут-то соседку пастора охватил страх и, бросив белье, вся дрожа от ужаса, она возвратилась к себе в дом и разбудила мужа.
Ее муж, могучий тележник, встал, взял косяк колесного обода, как это сделал бы Геркулес[421] со своей палицей, и, несмотря на мольбы своей супруги, страшившейся, как бы с ним не случилось несчастья после встречи с дамой в сером, вышел из дому и смело направился к эбеновому дереву.
Но в тени его никого не оказалось, скамья была пуста, и тележник вернулся домой спать, сочтя свою жену помешанной; впрочем, это не помешало ей рассказать своим подружкам то, что она повторила и мне, а именно: она своими собственными глазами, воочию, по выражению Оргона,[422] видела даму в сером.[423]
И эта убежденность завоевала у деревенских жителей тем больше доверия, что неделю спустя беременная жена пастора произвела на свет двух близнецов.
Это то, что касается рассказа женщины; я Вам поведал все, что смог с помощью многочисленных вопросов выведать из двухчасовой беседы с ней.
Впрочем, она призналась, что испытала сильный страх, поэтому единственное, в чем она не сомневается, это реальность привидения, но из-за испуга никаких подробностей вспомнить не может.
Перехожу теперь к рассказу мужчины.
Это старик-рудокоп, который в то время был в расцвете сил – другими словами, ему незадолго до этого исполнилось сорок лет; половину своей жизни, даже большую половину, он провел под землей в темноте, вследствие чего при дневном свете глаза его мигали, как у сыча или совы, зато ночью его зрение обретало особую остроту и верность.
Проведя воскресный день со своими детьми, около полуночи он шел из дома, с тем чтобы в три часа ночи снова приступить к своей работе в недрах горы.
На плече он нес кирку, страшное оружие в руках рудокопа, ведь с одной стороны она отточена, словно бритва, а с другой – заострена, словно кинжал.
Прощаясь с женой и детьми, он выпил всего лишь стаканчик джина.[424]
Дело было ровно через тринадцать лет после первой встречи с привидением, о которой поведала соседка пастора и сразу после которой жена пастора родила двух близнецов.
Близнецы были мальчики, всегда неразлучные, очень любящие друг друга, и эта их дружба успокаивала родителей насчет какого бы то ни было бедствия, каким грозило им страшное проклятие.
Однажды вечером оба они пришли поиграть к детям рудокопа, которые пообещали им устроить путешествие в царство гномов, расположенное в центре земли.
В девять вечера близнецы, опираясь друг на друга, словно античные Кастор и Поллукс,[425] возвратились к родителям, и двадцать минут спустя люди видели, как в пасторском доме погасли все огни, свидетельствуя о том, что пастор, его супруга и оба ребенка легли спать и спокойно отдыхали.
И вот около полуночи рудокоп, направляясь к своей горе, под чудным лунным светом шел по тропинке, протянувшейся вдоль сада, когда вслед за полуночным боем часов ему показалось, что на пороге пасторского дома появилась дама в сером.
Не стоит напоминать, что происходило это 28 сентября, в ночь между днем святой Гертруды и днем святого Михаила.
Он слышал рассказ соседки пастора о ее видении; оно имело место, повторяю, за тринадцать лет до этого, и тем не менее ее рассказ вспомнился ему во всех подробностях.
Рудокоп остановился и стал молча ждать, что будет дальше.
Он миновал почти треть сада, когда дама в сером появилась за его спиной, и, если бы он оставался на том же месте, а дама продолжала бы двигаться вперед, она должна была бы пройти шагах в двадцати от него и, сделав сто – сто двадцать шагов, сесть под эбеновым деревом.
Так оно и произошло.
Дама в сером двигалась вперед с задумчивым и мрачным видом, и казалось, что она не идет, а скользит, как это заметила местная жительница, первой увидевшая это привидение.
Рудокоп ни на секунду не выпускал призрака из виду и, поскольку ночью его зрение было более острым, нежели днем, вот что, по его утверждению, он увидел.
Дама в сером была очень бледна; за десять минут, в течение которых рудокоп наблюдал за ней, глаза ее ни на одно мгновение не прикрывались веками; они оставались недвижными и словно погруженными в сон.
Она была одета в серое платье из обычной ткани, какую носят наши вдовы год или два спустя после смерти мужа.
Покрой ее одежды, судя по тому, как его описал мне рудокоп, соответствовал, что уже было мною упомянуто, моде времен королевы Елизаветы.
Старик (а ему теперь шестьдесят) признался, что, когда он увидел даму в сером, волосы зашевелились у него на голове, а у их корней проступили капли пота.
Однако, поскольку рудокоп был человеком мужественным, верующим в покровительство Господне и убежденным в том, что мертвые не имеют власти над живыми, он спросил в ту минуту, когда дама в сером проходила перед ним:
– Кто ты? Чего ты хочешь? Куда ты идешь?
Ему показалось, что дама в сером вздрогнула, услышав эти три вопроса, как если бы за годы, проведенные в могиле, она забыла звук человеческого голоса.
Затем, когда рудокоп более твердо повторил свои вопросы, она медленно подняла руку, знаком повелевая ему оставаться на месте, и продолжила свой путь.
Но тот, кому она отдала свое молчаливое приказание, оказался не из тех, кто готов был повиноваться ей беспрекословно; он дал привидению удалиться на полсотню шагов и, одной рукой совершив крестное знамение, а другой изо всех сил сжав рукоять кирки, перешагнул через изгородь и стал преследовать привидение.
Шагах в десяти от эбенового дерева дама в сером остановилась.
Движением рук она, казалось, провела между собой и частью сада незримую черту.
Затем она возобновила свой путь к эбеновому дереву.
Когда дама в сером скрылась в его тени, рудокоп подошел к месту, где она провела разделительную черту.
И здесь он уже не смог двинуться дальше.
Конечно же, это было помутнение разума, но ему показалось, что перед ним образовалась глубокая трещина в земле; эта трещина доходила до самых земных недр, и в этих недрах бушевал и ревел, подобно океану во время бури, тот могучий огненный очаг, откуда, по преданию, вулканы черпают пламя, лаву и дым.
Трещина была слишком широка, чтобы через нее перепрыгнуть, а впрочем, признался рудокоп, будь она даже намного уже, он не решился бы на прыжок.
Так он и застыл на краю бездны.
В это время дама в сером углубилась в самую густую тень эбенового дерева и села на скамью, покрытую мхом.
Рудокоп же, не будучи в состоянии приблизиться к ней, не сводил с нее глаз и, благодаря своей обретенной способности во тьме видеть лучше, чем при свете дня, не терял ни одной подробности происходящего.
Не отрывая взгляда от дамы в сером, он стал повторять один за другим пять «Pater».[426] и пять «Ave»[427]
Во время первой части молитвы дама в сером оставалась тем же, чем она предстала перед глазами рудокопа, то есть тенью, имеющей полную видимость тела; черты ее лица, контуры ее фигуры были отчетливо видны.
Во время второй части молитвы славному человеку показалось, что черты лица дамы в сером расплылись, а контуры утратили определенность и стали стираться.
Наконец, во время третьей части молитвы этот распад завершился: привидение превратилось в облачко, само по себе бесследно испарившееся.
И по мере того как привидение исчезало, подземный гул стихал, огонь гаснул, трещина закрывалась.
В ту минуту, когда облачко стало всего лишь легким паром и этот пар рассеялся, препятствие, не пускавшее рудокопа к эбеновому дереву, скале и скамье, исчезло окончательно.
И тогда мужественный наблюдатель продолжил свой путь; но в тени дерева никого не было, пуста была и скамья, и только сыч скрипуче пел свою мрачную песню в ветвях эбенового дерева.
Однако, не доверяя даже собственным глазам и дополняя одни ощущения другими, он захотел, чтобы его рука предоставила ему то же самое свидетельство, что и его глаза, чтобы осязаемое подтвердило увиденное.