bannerbanner
Ашборнский пастор
Ашборнский пасторполная версия

Ашборнский пастор

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
20 из 59

Ошеломленный г-н Стифф на мгновение застыл в нерешительности; затем, словно устыдившись отступать перед женщиной, он бросился к Дженни.

Но в ту же секунду я распахнул дверь и, удержав его за плечо, крикнул:

– Осторожней, господин Стифф, я здесь! У Дженни вырвался крик радости:

– О, я же говорила тебе, мерзавец, что Бог не спускает с тебя глаз!

– Так-так! – процедил г-н Стифф, скрежеща зубами. – Это вы, господин Бемрод?

– Да, сударь, это я, и, хотя характер у меня мягкий, хотя я служитель мирного Бога, заявляю вам, что человек, нанесший такое оскорбление моей жене, рискует жизнью, если останется под моей крышей еще хоть минуту!

Я чувствовал, что бледнею; угрозу я выкрикнул резким голосом; мои пальцы, опущенные на его плечо, сжимались все сильнее и вонзались в его тело, словно когти ястреба.

Однако ему было настолько стыдно ретироваться таким позорным образом, что он рискнул, отступая, огрызнуться:

– Хорошо, мне надо было бы сообразить: жена сделала вид, что осталась в одиночестве, а муж спрятался… западня по всем правилам! Сколько это стоит, господин Бемрод? Если сумма не превышает наших возможностей, дело можно уладить.

Я даже не расслышал окончания фразы, произнесенной сдавленным голосом.

Обеими руками я схватил его за горло и стал душить.

– Друг мой, друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь ко мне. – Что ты делаешь?! Ты же пастор!..

– Ты права, – ответил я. – Однако, и ты с этим согласишься, происходящее здесь способно заставить рыдать ангелов, как сказано у Шекспира. Нет, господин Стифф, – сказал я управляющему, выпуская его из своих рук, – нет, жена моя действительно оставалась одна в доме; нет, я не прятался; нет, это вовсе не западня; нет, у вас не найдется суммы заплатить за содеянное, поскольку никакие деньги не могут искупить оскорбление, которое вы нам нанесли… Такие оскорбления искупить нельзя, сударь; их можно только простить. Уходите и покайтесь; быть может, тогда вас простят…

Тут я поднял с пола его шляпу и протянул ему.

– Уходите, – повторил я, – и поостерегитесь искажать истину, рассказывая об этом злоключении; что касается меня, то я обещаю вам хранить молчание; так что, если об этом что-то станет известно, источником слухов можете быть только вы… Уходите, господин Стифф, уходите!

Мгновение он колебался, словно выискивая возможность уничтожить нас обоих; но, видя, что Дженни остается спокойной и полной достоинства, а я – твердым и решительно настроенным, он лишь пробормотал:

– Скоро мы еще посмотрим, чем все это кончится! Затем, вырвав свою шляпу из моей руки, он бросился в столовую и, натыкаясь там на стол и стулья, добрался до уличной двери и с силой громко ею хлопнул, выражая свой гнев.

– Друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь в мои объятия. – Какой же это бесчестный человек! И какое счастье, что ты появился!

XXXI. Оройт I

Все, что я видел и слышал, избавляло Дженни от всякого объяснения; однако Вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, что после подобной сцены вопросы «как?» и «почему?» беспорядочно следовали одни за другими.

Уже давно господин управляющий не обходил своим вниманием мою жену. В тот самый день, когда он встретил нас и почти насильно привез в замок, ему удалось среди бесчисленных своих непристойностей сделать несколько комплиментов насчет ее красоты; она приняла их за обычные банальности и придала им не больше значения, чем обычно заслуживают подобные пустяки.

Но, всякий раз, когда управляющий снова видел Дженни, он пытался приблизиться к своей цели хоть на шаг. В тот день, когда этот господин вместе с женой явился к нам с визитом, он воспользовался тем, что Дженни, опередив г-жу Стифф, первая вошла в мой кабинет, сжал руку моей жены и признался в любви к ней.

Этим и объяснялся жест Дженни, который я заметил, не придав ему значения.

Наконец, узнав от графского арендатора, что я вместе с ним еду в Ноттингем, а затем увидев, что тот возвратился без меня, он сообразил, что, вероятно, дела задержат меня в городе до следующего утра, и решил, воспользовавшись моим отсутствием, предпринять серьезную атаку.

Вы можете представить себе начало сцены, зная ее финал: сначала он предложил свою любовь, затем предложил деньги, а потом решился на насилие.

Я появился как раз в то время, когда моя мужественная Дженни отвергла эту гнусность, оскорбив насильника и выказав ему презрение.

Все это удручало и не предвещало ничего хорошего. Он ушел, как Тартюф[304] из французской пьесы, заявив, что о нем еще услышат. К несчастью, я не мог утешить Дженни после всего происшедшего, так как не принес из Ноттингема радостных новостей.

Поскольку она рассказала мне все, я тоже ей все рассказал.

Дженни выслушала меня с примерным смирением.

– Друг мой, – отвечала она, – связав меня с тобой, Господь соединил нас как для счастья, так и для беды; счастью мы радовались вместе, перенесем вместе и беду. И вот увидишь, как в решающую минуту ты пришел мне на помощь, так в самый трудный час Господь пошлет нам поддержку. Не будем терять веру, остальное свершит Всевышний.

Поскольку я не имел никакой возможности бороться с одним из моих врагов, а уж тем более с двумя, мне, естественно, пришлось прибегнуть к совету жены; однако, должен признаться, готовящегося нам удара я ждал с меньшей верой и смирением, нежели она.

Мы решили ничего не говорить ее отцу и матери; они ничего не подозревали, они не знали о ненависти ректора к моей особе и о любви управляющего к Дженни – зачем же их тревожить?!

Что касается столь нужной нам финансовой помощи, то мы были уверены, что она невозможна. Если даже у доброго г-на Смита имелись какие-нибудь наличные деньги, то слишком уж велики были долги, какие ему пришлось взять на себя в связи с покупкой фортепьяно для дочери.

Мы выложили на стол наши семь фунтов стерлингов.

В крайнем случае, месяца три мы могли бы на них просуществовать, но, чтобы добиться такого чуда экономии, нам нельзя было потратить на что-нибудь другое ни одного шиллинга из этой жалкой суммы.

И к тому же время от времени я вспоминал то, о чем не говорил ни г-ну Смиту, ни его супруге, ни Дженни, – о моем денежном долге или, вернее, о долге моего отца, ставшего затем моим долгом, когда я взялся выплачивать по одной гинее каждые три месяца.

В особенности же я вспоминал о нем вследствие подписанного мною обязательства, в соответствии с которым из-за двух не внесенных в срок платежей мне надлежало тут же выплатить всю сумму долга.

Каким же образом изъять одну гинею, которую мне предстояло отдать, из семи оставшихся у нас?

Одну гинею я уже не отдал вовремя кредитору и, если через семь недель не вручу ему вторую, то мы должны будем выплатить полностью пятьдесят фунтов стерлингов. И как же мне признаться в этом Дженни?

Но тут у меня была надежда: дело в том, что г-н Рам (так звали купца из Ноттингема), всегда своевременно получая деньги от моего отца, а затем от меня, давал нам некоторую отсрочку.

Отсрочка – вот что мне требовалось!

Моя служба предоставляла мне много досуга, а любовь Дженни превращала его в блаженнейший отдых; я мог приняться, наконец, за свое большое сочинение, начать которое до сих пор мне мешали обстоятельства.

Поскольку это во всех отношениях было самым разумным делом, я решил приступить к работе как можно скорее.

Мне только не хотелось идти по собственным следам: то, что я отбросил, так и должно остаться отброшенным.

К тому же в моем сознании произошло немало перемен и перед моим воображением открылись новые горизонты. К моему прежнему познанию человека прибавилось познание мира, почерпнутое мною в течение четырех месяцев подлинной жизни.

Теперь я знал, каким должно быть сочинение, способное понравиться моим современникам: во всяком случае, это была не эпическая поэма, на которую мне пришлось бы потратить лет десять жизни; не трагедия, для постановки которой я не смог бы найти театра; не трактат по сравнительной философии, который мне пришлось бы издать за собственный счет.

Нет, то будет нравоучительное повествование вроде романов Лесажа,[305] Ричардсона;[306] или аббата Прево[307] «Жиль Блаз»,[308] «Памела»,[309] «Кливленд»[310] – вот что волновало общество, вот что я, с моим знанием человека, сочиню под громкие рукоплескания моих современников.

Кстати, что помешает мне слегка пронизать эту книгу присущим мне духом сатиры, мощным и требующим выхода?! Что помешает мне живописать такого лицемера, как ректор, такого пошлого и подлого выскочку, как управляющий? Бичуя на глазах у всего общества сладострастие и лицемерие, я исполнил бы достойную миссию и перед Богом и перед людьми.

Без сомнений, Бог представил мне кафедру, чтобы громить пороки, но каков горизонт, в пределах которого прогрохотал бы мой гром? Каков круг, внутри которого могла бы поражать моя молния? Неужели это круг и горизонт маленькой деревни?!

Так вот, когда я напишу роман, все будет иначе: мною будет взорван тот круг, в котором я заключен; мною будет разорван горизонт, ограничивающий мои возможности: в романе пойдет речь о Лондоне, об Англии, о Шотландии, об Ирландии – о трех королевствах; аббат Прево переведет мой роман на французский, точно так же как он уже перевел «Клариссу Гарлоу»..[311] и «Грандисона»[312]

И тогда моя известность, перешагнув Твид,[313] перешагнув пролив Святого Георга,[314] перелетит затем и через пролив Ла-Манш.[315]

Если меня будут знать во Франции, значит, меня будут знать и во всем мире, ведь Франция – это источник света, лучи которого расходятся по всей Европе; и тогда уважение вместе с удачей будут окружать меня всюду; тогда я смогу не считаться со всеми на свете ректорами и управляющими, тогда я возведу Дженни на позолоченный пьедестал моего богатства и славы.

Я сделаю Дженни царицей мира!..

Ах, дорогой мой Петрус, помнишь, у этого великого философа по имени Лафонтен.[316] есть чудная басня, озаглавленная: «Перетта, или Молочный горшок»[317]

Друг мой, сюжет моего романа был определен, план – обдуман, заглавие написано; я уже держал в руке перо, чтобы набросать первые строки; вдохновение пришло и стояло рядом со мной, воздев руки и возведя глаза к Небу, когда неожиданно вошла Дженни; она возвратилась с нашими небогатыми покупками, которые всегда делала сама; я обернулся, услышав, как открывается дверь моего кабинета, и увидел ее бледной, со слезами на глазах…

Мне пришлось отложить перо, поскольку Дженни для меня была прежде всего!

И тут я начинаю испытывать тревогу, расспрашиваю, в чем дело, и узнаю следующее: в Ашборне ходит слух, что мой приход будет преобразован в простой викариат и что вскоре сюда мне на смену будет направлен викарий!

Это и был удар, предсказанный моим хозяином-медником.

Никогда, дорогой мой Петрус, никогда человек не низвергался с более высоких вершин в более глубокую пропасть так, как я!

Если в этом слухе содержалась какая-то доля правды, если меня сместят, если прибудет этот викарий, – я пропал!

Идти к г-ну Смиту и его супруге с просьбой о милосердии, идти, чтобы нашу нищету сделать общей, навязать им как бремя себя, мою жену, ребенка, которого, быть может, пошлет нам Господь, навязать им, нашим добрым дорогим родителям…

Никогда! Уж лучше мне умереть!

Вы понимаете, дорогой мой Петрус, что с такой сумятицей в мыслях, после такого удара прямо в сердце не могло быть и речи о том, чтобы взяться за роман.

События моей собственной жизни приобретали слишком уж болезненный интерес, чтобы мой творческий пыл и воображение посвятить выдуманной чужой истории.

Самым спешным для меня делом – и Вы с этим согласитесь сами, не правда ли? – стало письмо к господину ректору; мне надо было знать, как себя вести в подобных обстоятельствах, и уйти таким образом из-под дамоклова[318] меча, нависшего над моей головой.

Примите во внимание, что дамоклов меч, угрожавший льстецу тирана Дионисия,[319] угрожал лишь ему одному и лишь только во время трапезы.

Но меч, нависший над моей головой, угрожал также моей Дженни, и не только в настоящем, но и в будущем.

Так что я, не медля, написал господину ректору следующее письмо:

«Сударь!

Пишу Вам это письмо, пребывая в душевной тревоге из-за слуха, который вот уже, наверное, два или три дня ходит по нашей деревне.

Не знаю, имеет ли этот слух какое-то основание или зиждется только на разговоре, которого Вы, Ваша честь, удостоили меня во время нашей последней встречи, – разговора, который, признаюсь, породил во мне большие опасения относительно моего будущего.

Говорят, что ашборнский приход будет преобразован в простой викариат.

Подобное решение по отношению ко мне, принятое Вашей честью, несомненно основывалось на каком-то недоброжелательном донесении, направленном против меня; но это донесение, каких бы сторон моей жизни оно ни касалось, я готов опровергнуть публично.

Открытый спор между мною и клеветником, господин ректор, несомненно обеспечит мою победу.

Четыре с половиной месяца – увы, моя злосчастная судьба не предоставила мне более длительной карьеры! – так вот, четыре с половиной месяца я усердно и неуклонно выполнял миссию, возложенную на меня Вашим высоким покровительством; чисто и свято проповедовал я слово Божье; я старался утешить страждущих; я делил содержимое моего кошелька с бедняками, а когда он пустел, делил с ними мой хлеб; когда же я оставался без хлеба, а такое случалось со мной не раз, я делился с ними моим словом.

Никто не написал ни одной жалобы на меня, ручаюсь за это, поскольку первая жалоба могла бы исходить только от моей совести, а я тщетно вопрошал ее, но она меня ни в чем не обвиняет.

Ваша честь уменьшили мое жалованье на треть, то есть на тридцать фунтов стерлингов, сумму, для меня огромную; я просил, но не роптал; я предоставил Ваше собственное решение Вашему великодушному сердцу и удалился, полный веры в Вашу беспристрастность и, если потребуется, в милосердие Вашей чести.

Во второй раз, полный доверия, так же как и в первый, передаю в руки Вашей чести вместе с моей справедливой и законной просьбой мою жизнь, жизнь моей супруги и, быть может, жизнь моего ребенка.

Примите мое почтение и т. д.»

Что касается последней части или, вернее, конца последней фразы моего письма, то он был чисто предположительным: ничто с уверенностью не предвещало мне, что Дженни собирается стать матерью.

Именно поэтому Вы, дорогой мой Петрус, не преминете заметить, что я, не допуская даже во имя нашего с Дженни общего спасения какой-либо лжи, вставил: «быть может».

Ответа на это письмо, отправленное по почте, я ждал с тревогой.

Оно было отослано в субботу.

К воскресенью еще не была готова моя проповедь; события, ударившие по моему благополучию, дали мне тему для нее: я буду говорить о радостях бедности.

Проповедь, дорогой мой Петрус, хороша тогда, когда она написана с сердечной искренностью: тогда она, если и не воздействует на аудиторию, то, по крайней мере, воздействует на самого проповедника.

Не могу Вам сказать, был ли хоть один из моих прихожан, выходивших из церкви, убежден, что жить в бедности лучше, нежели в богатстве, но я сам спускался с кафедры, уже покорившись своей злосчастной судьбе, предуготованной мне моим недругом, покорился с таким же терпением и такой же смиренностью, как если бы эта злая судьба поразила меня во славу Господню.

И мое терпение и моя смиренность, оказалось, пошли мне на пользу: уже в понедельник я получил письмо от господина ректора – в нем говорилось, что приход мой действительно превращен в викариат и что, следовательно, место пастора останется за мной лишь До конца второго триместра, то есть до 15 октября.

Кроме того, выказывая свое притворное благожелательство, ректор сообщал, что авансом высылает пятнадцать фунтов стерлингов, причитающиеся мне за второй триместр, и тут же предупредил, что в таком случае мы с ним в расчете и у меня не должно быть надежды получить от него еще что-либо.

Викарий, которому предстояло меня сменить, прибудет в Ашборн в течение того же второго триместра, и пятнадцать фунтов стерлингов были посланы мне не только для того, чтобы я мог его дождаться, но и для того, чтобы я передал ему мой приход тотчас по его прибытии.

Ректор предлагал мне поискать за пределами его юрисдикции другое место, которое, он уверен, мне благодаря моим успехам и моим дарованиям не придется искать долго.

На следующий день я получил пятнадцать фунтов стерлингов.

Я погрузился в глубокие раздумья о нашей беде, когда вошла Дженни.

Впервые я не поднял головы, услышав звук ее шагов и шелест ее платья. Правда, зная, что это она рядом со мной, я протянул ей на открытой ладони злосчастные пятнадцать фунтов стерлингов и переложил их в ее руку. Дженни подождала еще несколько секунд, пока я взгляну на нее или заговорю с ней, однако, видя, что я остаюсь немым и неподвижным, она пошла за Библией и принесла мне ее как источник всякого утешения.

Я все понял, поднял глаза и увидел перед собой мою жену, спокойную и смиренную, дающую мне пример мужества.

Протянув к ней обе руки, я прижал ее к сердцу и прошептал:

– Дженни! Дорогая Дженни! Затем я наугад открыл Библию.

Глаза мои остановились на начале страницы: то бы стих первый из главы XLIII Исайи.[320] Я прочел:

«Не бойся, ибо я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты мой».

И тут я поднял к Небу обе руки и воскликнул:

– Если я твой, о Господи, значит, мне больше нечего бояться ни за себя, ни за мою жену!

XXXII. Долговое обязательство переписано на предъявителя

Не знаю, дорогой мой Петрус, в действительности ли пришла ко мне помощь свыше или же это было постепенное притупление страдания – естественное следствие столь сильного удара; но знаю точно, что после довольно спокойной ночи мы проснулись почти смирившимися с нашей участью.

Накануне, мой друг, я просил Вас в письме еще раз обратиться с просьбой к Вашему брату Сэмюелю.

Я даже, как Вы помните, добавил в этом письме следующее: чтобы обеспечить существование моей Дженни и не отягощать старость наших родителей, я был готов вместе с женой переселиться в Нью-Йорк,[321] или Бостон[322] а может быть, даже отправиться в глубь американских земель.

Эта мысль пришла мне в голову, когда я подумал о многочисленных знакомствах, которые сопутствуют коммерческой деятельности Вашего брата во всех уголках мира.

И поскольку мысль об изгнании была для нас самой тягостной, то мы никак не могли от нее отделаться ни на следующий день, ни еще два-три дня.

Теперь, когда в моей беде не приходилось сомневаться, меня, помимо этого, не оставляло еще беспокойство о долге, который я унаследовал от отца и способ выплаты которого я столь неосмотрительно изменил. Приближался срок следующего взноса, а я, как Вам уже известно, передал Дженни пятнадцать фунтов стерлингов.

Эти пятнадцать фунтов стерлингов и те пять, что остались у нас от первого триместра, составляли все наше богатство. Итак, с двадцатью фунтами стерлингов нам предстояло ждать событий то ли счастливых, то ли бедственных, и жить в ожидании их вплоть до того часа, когда наша злая судьба или станет еще ужаснее, или переменится на более благоприятную.

Не следовало ли в подобном положении уехать в город и незадолго до дня выплаты попросить у моего кредитора новую отсрочку?

Но, излагая такую просьбу, какие гарантии я могу ему предоставить? Конечно же, он должен знать о моем увольнении; надежда же найти службу то ли в другой части Англии, то ли даже в Америке, достаточная для того, чтобы не дать нам впасть в отчаяние, была недостаточной для того, чтобы быть убедительной для незнакомого человека.

Меньше всего я рассчитывал таким способом хотя бы на миг выбраться из беды, но выиграть время для нас, уверенных в возможном покровительстве Вашего досточтимого брата, значило выиграть очень немало.

Вот почему, сославшись на желание попытаться еще раз переубедить ректора, я утром отправился в Ноттингем, причем на этот раз не на двуколке арендатора, ведь после моей ссоры с управляющим я не осмелился просить о подобной услуге человека, от него зависящего.

Я пошел пешком; но, поскольку это был базарный день, я надеялся, что кто-нибудь из моих прихожан, едущий на подводе, возьмет меня с собой.

Покидая Ашборн, я был настроен решительно; но, по мере того как я приближался к городу, решимость моя испарялась; когда я дошел до окраины Ноттингема, мужество совсем меня покинуло.

И покинуло оно меня настолько, что я, вместо того чтобы направиться к дому купца, направился к дому моего хозяина-медника.

Этот славный человек был моей большой, моей последней надеждой – spes ultima,[323] как говорит Вергилий[324] к несчастью, я не застал его дома: вот уже два дня, как он выехал по делам из города и мог возвратиться из своего путешествия только на следующий день.

Оставаться здесь еще на один день, находясь в том положении, в котором мы оказались, означало сильно встревожить Дженни; впрочем, я пришел повидать в Ноттингеме не моего хозяина-медника, а купца, чьим должником я оказался столь роковым образом.

Задержавшись на минуту в доме медника и выпив стакан пива, предложенный мне его женой, я решил направиться к жилищу купца.

Приближаясь к его конторе, я не смог воспрепятствовать зарождению в моей душе новой надежды: дело в том, что купца, г-на Рама, могло, как и медника, не оказаться дома; в таком случае мне не довелось бы испытать стыд, разговаривая с ним и обращаясь к нему с просьбой о снисхождении. Я написал бы ему, а поскольку, когда перо в руках, все решает стиль (а в своем я был совершенно уверен), то мне казалось, что мое письмо скажет то, чего я из-за своей застенчивости никогда не осмелился бы произнести.

На этот раз моя надежда оказалась еще раз обманутой: первым человеком, которого я увидел, войдя в контору, был сам купец.

– Ах, черт возьми! – воскликнул он. – Это вы, господин Бемрод! Ей-Богу, вчера я отказался заключить пари, предложенное мне господином ректором по вашему поводу.

– Пари, с господином ректором?! И по какому же конкретно поводу? – спросил я.

– Да по поводу наших скромных долговых взаимоотношений… Я ему сказал, что вы после смерти вашего отца взяли на себя выплату довольно значительной суммы, которую ранее выплачивал ваш отец, и что вы возвращали мне по одной гинее каждые три месяца, причем делали это весьма своевременно и даже заранее.

На это ректор ответил, что впредь вы не только не будете платить мне заранее, но, по всей вероятности, вообще ничего не вернете.

Кровь бросилась мне в лицо.

– Сударь, – заметил я, – мне непонятно, почему господин ректор сказал вам все это; если потому, что им был отобран у меня приход, то он ошибается: у меня, благодарение Богу, есть другие финансовые источники, и я как раз пришел для того, чтобы сообщить вам – вы можете быть совершенно спокойны.

Как Вы сами видите, дорогой Петрус, моя проклятая гордыня еще раз сыграла со мной злую шутку.

Я пришел к г-ну Раму, чтобы смиренно просить его об отсрочке, а теперь, приняв самый надменный вид, я без обиняков обязался сделать взнос в оговоренный срок.

Вы понимаете, что после подобного заявления мне не оставалось ничего иного, как взять свою шляпу и откланяться.

Что я и сделал.

Купец, выказывая все знаки уважения, проводил меня до двери, вполголоса повторяя:

– О, я так и думал! Я так и думал!

Пока я находился в доме этого человека и в его присутствии, моя гордыня меня поддерживала, но, оказавшись на улице, я закрыл лицо ладонями, проклиная эту роковую гордыню, которая неизбежно приведет меня к гибели.

Таким образом вот уже во второй раз я вошел к этому человеку с намерением сделать одно, а сделал нечто совершенно противоположное задуманному.

Я больше не искал оказии, чтобы вернуться в Ашборн, как предполагал это перед отъездом: даже если бы она была мне предложена, я бы все равно от нее отказался.

Моя душевная подавленность требовала мощного отклика со стороны моего тела.

Не чувствуя никакой физической усталости, я, напротив, испытывал нервное возбуждение, внушавшее мне уверенность в том, что я, как Вечный Жид,[325] способен обойти всю землю.

Мне потребовалось не больше двух с половиной часов, чтобы возвратиться из Ноттингема в Ашборн; моя одежда покрылась пылью, а со лба струился пот. Увидев меня, Дженни испугалась.

– О Боже мой! – воскликнула она. – Что случилось? Меня одолевало желание все ей рассказать, я чуть было так и не поступил, повинуясь первому порыву, но все же не осмелился.

– Случилось так, что я ничего не добился, – ответил я ей. Это была правда; но правдой было и то, что я ничего не просил, и по свойственной мне глупости, в которой я постоянно себя упрекал, говорил ей о купце, в то время как разговор шел о ректоре.

На страницу:
20 из 59