Полная версия
Седьмая ложь
Сейчас, оглядываясь назад, мне трудно поверить в то, что она прожила там полтора года. Я воспринимала ее пребывание там как временное. Что-то вроде чистилища. Тогда мне, как бы неправдоподобно это ни звучало, в голову не приходило, что, разумеется, дом престарелых – это временно. Он – перевалочный пункт, но не между какими-то двумя моментами в жизни, а на самом ее краю.
Диагноз ей поставили в шестьдесят, и к тому времени она уже почти год жила одна. С отцом они развелись, он давно ушел. У меня несколько месяцев были подозрения, что с ней что-то не так, но я решила, что это, наверное, депрессия. Она стала раздражительной, как никогда, цеплялась ко мне из-за каждого пустяка: то я налила слишком много молока ей в чай, то грязи в дом натащила на обуви.
Потом она начала сквернословить. За первые двадцать пять лет моей жизни она ни разу – во всяком случае, в моем присутствии – не произнесла вслух ни единого нецензурного слова. В самом крайнем случае могла вполголоса пробормотать себе под нос «блин» или «вот ахинея». А тут вдруг стала обильно пересыпать свою речь трехэтажными ругательствами. «Я же просила тебя налить мне самую капельку этого сраного молока!.. Ты разнесла эту гребаную грязь по всему гребаному дому!»
Иногда она забывала, что к ней должна приехать дочь, несмотря на то что я никогда не отклонялась от заведенного порядка. Каждую субботу с утра я как штык стояла у нее на пороге. С той стороны двери слышалось шарканье шлепанцев по ковру. Потом звякала дверная цепочка. Дверь приоткрывалась на пару дюймов, и мать высовывала в щелочку нос. Она подозрительно сканировала меня взглядом с ног до головы и говорила:
– О… Мы с тобой договаривались на сегодня?
Я начала подозревать ее в злоупотреблении спиртным и потащила к врачу. Пока я объясняла ситуацию, он то и дело кивал, и я была уверена, что он понимает. Я была уверена, что он точно знает причину таких изменений в ее характере, знает ответы, которые мне не удалось найти в Интернете, и назначит лечение, которое положит всему этому конец.
– Менопауза, – произнес он, когда я закончила описывать симптомы, и с авторитетным видом кивнул. – Совершенно определенно менопауза.
На следующее же утро моя мать упала с лестницы. Мне позвонил наш сосед. Он услышал за стеной странный шум и, к счастью, не постеснялся заглянуть в квартиру, воспользовавшись запасным комплектом ключей. Много лет назад, когда мы всей семьей ездили в Корнуолл, ключи дал соседу отец, попросив в наше отсутствие поливать цветы и кормить рыбок.
Когда я примчалась, мать сидела на диване в плотно запахнутом халате и, сжимая в ладонях чашку с остывшим чаем, препиралась с соседом. Тот настойчиво убеждал ее съездить в приемный покой больницы и показаться врачам, просто на всякий случай.
– Ой, вот только ты тоже не начинай, – взвилась она при виде меня. – Я задумалась и случайно оступилась. Я пришла бы в себя через пару минут, но разве наш Мистер Длинный Нос мог удержаться от того, чтобы не сунуться не в свое дело и не заявиться сюда, как будто он здесь живет. И хватило же наглости!
Наш сосед, человек добрый – я лично в ответ на столь вопиющую грубость и неблагодарность была бы далеко не так терпелива и снисходительна, как он, – пообещал, что будет за ней приглядывать. Он сказал, что работает дома, поэтому всегда поблизости. И добавил: стены в доме тонкие, так что он будет включать музыку потише на тот случай, если ей в будущем снова понадобится помощь.
Я немедленно задалась вопросом: сколько же наших скандалов он слышал за прошлые годы?
Еще через пару недель мать упала снова. Сосед услышал грохот и вызвал «скорую». У матери был рассечен лоб в том месте, где она приложилась к перилам. Ничего страшного, заявила она, это пустяк, всего лишь царапина, но сосед настоял, чтобы ее забрали в больницу. Когда через два часа я вбежала в палату, рана еще кровоточила.
Занимавшаяся нами врач, женщина приблизительно моего возраста, нахмурилась, услышав, как я, кивая с умным видом, уверенно заявила:
– Менопауза.
– Вы полагаете, что это менопауза, миссис Бакстер? – спросила она у матери, и та насупилась. – Я не утверждаю, что это не менопауза, – продолжила врач, – но вы лично тоже так считаете?
Мать в ответ вскинула ту бровь, которая не была залита кровью, потом со вздохом покачала головой.
– В таком случае я хотела бы проверить кое-какие свои подозрения. Вы не возражаете?
Мать вновь покачала головой.
Несколько часов спустя ей был поставлен предварительный диагноз «деменция». Она еще несколько месяцев прожила дома в одиночестве, и ее состояние плавно прогрессировало. Но когда шесть месяцев спустя диагноз окончательно подтвердился, она переехала в дом престарелых, где ей был обеспечен уход и присмотр, которые мне, даже живи я с ней под одной крышей, организовать было бы не под силу.
Я опустилась в кресло, пристроив плащ у себя на коленях. Потом раскрыла было рот, чтобы заговорить, но мать сделала предупреждающий жест. Ей необходимо было найти нужную папку, и она отказывалась от моей помощи.
– Ты опоздала, – произнесла она наконец.
– Всего на несколько минут, – отозвалась я, извернувшись, чтобы взглянуть на часы, висевшие у меня над головой.
– Поезд задержался? – спросила она.
Я кивнула.
Моя мать вернулась. Ее взгляд стал теплым и осмысленным. Иногда мне становилось страшно, что она сдалась, что она готова позволить деменции, точно плесени, распространиться по ее мозгу, завладеть ею изнутри и разрушить последние остатки ее личности. Однако в такие дни, как сегодня, у меня появлялась уверенность в том, что она еще борется, сопротивляется всеми доступными ей способами, отказываясь покоряться пустоте, прежде чем это станет неизбежно.
– Ты порвала с тем мальчиком? – спросила она.
До вчерашнего дня мы со Стэнли дважды встречались, и одно свидание даже не было отвратительным. Пикник в парке, просекко в пабе. Я рассказала ей об этом в свой прошлый приезд неделю назад. Кроме того, я добавила, что Стэнли адвокат и страшно скучный тип, и вообще, единственное несомненное его достоинство – это восхитительно мягкие волосы.
Она явно была горда тем, что вспомнила наш разговор недельной давности. Чаще она могла восстановить в памяти лишь общую тональность дискуссии: была ли она на меня сердита, или, наоборот, довольна мной, или же просто наслаждалась моим обществом, – но иногда выдавала и мелкие подробности. Помнится, я даже подозревала, не записывает ли она их после моего ухода в качестве подсказок на следующую неделю. Может, это был способ сохранить связь с реальностью, в то время как разум изо всех сил пытался из нее выпасть.
– Со Стэнли? – уточнила я.
– Наверное. – Она пожала плечами. – У меня тут, – она постучала себя по лбу, – не хватает места, чтобы запомнить все имена.
– Если со Стэнли, то да, – ответила я. – Вчера вечером.
– Ну и хорошо, – сказала она. – По-моему, он Джонатану и в подметки не годился.
Деменция – отчасти даже кстати – стерла из памяти матери подробности моих отношений с Джонатаном. Она помнила лишь, что я влюбилась в него, а потом он умер. Что совершенно не отражало того, что произошло на самом деле.
Не то чтобы мои родители не любили Джонатана. На самом деле, думаю, он им нравился: он был обаятелен, остроумен и всегда безупречно вежлив. Но скорее всего, они испытывали к нему обычную симпатию родителей к первому бойфренду дочери. Он считался неплохим вариантом. Подходящим. Но замужем за ним они меня категорически не представляли.
Когда я сообщила отцу и матери, что мы обручились, они были в ярости. Эти двое за предыдущие десять лет ни разу не сошлись во мнении ни по единому вопросу, а тут вдруг в один голос заявили, что я совершаю непоправимую ошибку. Мы слишком уж разные, твердили они. Ну да, Джонатан любил простор и свежий воздух, я – домашний уют. Он любил людей и шум, я – все привычное и тишину. Думаю, родители считали, что он недостаточно хорош, недостаточно умен, недостаточно зарабатывает на своей операторской работе. Однако мне было плевать на это.
В недели, последовавшие за нашей помолвкой, мать постоянно названивала мне, иногда по несколько раз на дню, и пыталась убедить меня, что я ломаю себе жизнь. Она бесконечно сотрясала воздух фразами о том, что любовь – это не так просто, как кажется, что это штука слишком сложная, слишком многоплановая, чтобы я в свои годы могла это понять, и что брак сейчас, в этом десятилетии, в этой жизни – шаг неразумный. Она доказывала мне, что мы оба слишком молоды, слишком наивны, слишком упрямо стремимся к тому, что лежит за пределами нашего понимания. Я слышала, как фоном свистит в трубке воздух: разговаривая, она туда-сюда расхаживала по коридору, доходила до конца и, круто развернувшись, шла обратно, тяжело вздыхая в паузах. Мать не говорила этого прямо, во всяком случае в такой формулировке, но, думаю, она пыталась уберечь меня от собственной ошибки, от брака, который низвел все множество ее жизненных ролей до горстки невыразительных слов: «жена», «мать», «страдалица».
Она сказала, что я должна сделать выбор; я выбрала Джонатана.
Наверное, это решение должно было даться мне нелегко. В реальности все обстояло с точностью до наоборот.
Наедине мы с Джонатаном были самими собой. Найти человека, с которым я могла не притворяться и который, в свою очередь, был предельно настоящим со мной, было величайшим счастьем. В присутствии же других, в особенности моих родителей, мы оба пытались быть самую чуточку лучше – тут чуточку остроумнее, тут чуточку мягче, тут чуточку нежнее. Мы подстегивали себя, чтобы казаться парой, с которой окружающим легко. Он отпускал шуточки в мой адрес, беззлобные подколки, вызывающие смех у других мужчин и у моего отца, а я вела себя более обходительно, приносила Джонатану напитки, спрашивала, не хочет ли он добавки, и была готова подать ему что-нибудь из кухни по первому его требованию: пусть только крикнет. А наши прикосновения друг к другу порой казались наигранными: его рука на моей талии, моя голова на его плече. Когда же мы оставались вдвоем, наши тела сливались в единое целое, сплетались в клубок рук и ног, прижимались кожа к коже.
Выбор был очевиден.
Наверное, я думала, что мать со временем смирится с моим браком, примет его как данность. Мне казалось несправедливым, что она решила изображать из себя любящую родительницу именно сейчас.
Когда мне было почти четыре, на свет на семь недель раньше срока совершенно неожиданно для всех появилась моя младшая сестра Эмма. Ее немедленно забрали в реанимацию и поместили в кувез, а мать увезли в операционную, чтобы остановить неукротимое кровотечение. Несколько недель спустя они обе вернулись домой, но за этот месяц с небольшим все переменилось. С каждым днем мать все больше зацикливалась на здоровье младшей дочери: беспрерывно тревожилась, не замерзла ли она, не голодна ли, дышит ли. В результате я сблизилась с отцом – в те трудные дни, по мнению матери, что бы тот ни делал, все было не так, – она же присутствовала в моей жизни разве что чисто физически. Ей было не интересно ни рассказывать мне сказки на ночь, ни рассматривать мои первые школьные фотографии, ни вникать в перипетии моей детской жизни. После рождения Эммы она вообще утратила ко мне всякий интерес, так что теперь мне слабо верилось, чтобы сейчас, когда я стала взрослой, она вдруг воспылала ко мне материнскими чувствами.
Вскоре после моей свадьбы отец подал на развод и съехал из дома. Джуди, его секретарша и давняя любовница, годом ранее овдовела и теперь грозилась уйти от отца, если он не оформит их отношения официально. Угрозы матери всегда казались какими-то неубедительными; Джуди же, по-видимому, преуспела в этом искусстве несколько больше. Ни для кого из нас не стало неожиданностью, что отец выбрал ее.
Я думала, что, возможно, оставшись без мужа, мать потянется ко мне. С моей стороны это было очень наивно.
Мы с ней за какой-то год и двух слов не сказали друг другу. Помню, ожидала от нее звонка в свой день рождения – ведь мать связана с дочерью фактом ее рождения, по крайней мере, – но она так и не позвонила. Как не позвонила и после гибели Джонатана. Я гадала, придет ли она на похороны. Она не пришла. Я не сообщала ей, где и когда они состоятся, но все же думала – и в глубине души даже надеялась, – что она выяснит это у кого-то еще.
Но совершенно неожиданно через месяц с небольшим она вдруг начала слать мне имейлы, один-два в неделю, – ничего существенного, всякие новости о вещах или событиях, вдруг напомнивших ей обо мне: анонс об открытии мебельного магазина в ее районе, журнальную статью, трейлер к фильму, который она видела по телевизору и который, по ее мнению, мог мне понравиться.
В конце концов я ответила, что смотрела тот фильм и он показался мне скучным, – и между нами каким-то образом завязался неловкий диалог. В то время я была зла на нее, очень зла, слишком много оставалось между нами недоговоренного. И я начала ловить себя на том, что вставляю в свои сообщения эти маленькие порции правды, маленькие порции гнева, завуалированные в язвительных ремарках, высказанных вроде бы ни в чей конкретно адрес, резких выходах из переписки, а порой в долгих паузах между ответами. Гораздо проще было расковыривать эти старые раны, чем разбираться с огромным горем, душащим меня.
Я ненавидела ее. Ненавидела всей душой. А однажды вдруг поняла, что больше не испытываю ненависти. Она тоже потеряла мужчину, которого любила. А потом и нечто неизмеримо большее: разум и воспоминания. Наши жизни протекали в совершенно разных плоскостях, и тем не менее мы обе были надломлены, и каждая видела в зазубренных краях чужой трещины что-то свое, знакомое. После двадцати лет взаимного непонимания у нас наконец-то нашлось что-то общее.
Мало-помалу я обнаружила, что тоже способна стереть из памяти воспоминания о той давней драме; она была делом рук не этой пожилой женщины, этой матери, а другого человека, который навсегда остался в прошлом.
– Да, – произнесла я наконец. – Стэнли был совсем не похож на Джонатана.
– Ну, значит, туда ему и дорога, – подытожила она. – Ты так не считаешь?
– Да, пожалуй, – отозвалась я.
Я включила телевизор, и мы вместе посмотрели новости. Подросток погиб, получив удар ножом; уличные камеры видеонаблюдения запечатлели нападавшего, но опознать его по зернистому стоп-кадру было решительно невозможно. Дискредитировавший себя политик давал интервью прессе: вместо того чтобы принести извинения, он юлил перед журналистами, точно уж на сковородке, пытаясь оправдаться. Затем показали всхлипывающую молодую мать: лишенная социального пособия, она оказалась не в состоянии ни оплачивать ребенку ясли, чтобы выйти на работу, ни выйти на работу, чтобы оплачивать ясли. На наших лицах, меняющих выражение в унисон, поочередно отразились потрясение, презрение, сочувствие.
Наконец ведущий пожелал нам всего доброго, и я, взяв плащ и сумку, бесшумно выскользнула из комнаты, оставив мать дремать под бормотание телевизора. На экране уже шла заставка какой-то новой телевикторины.
Я рассказываю тебе про свою мать, чтобы ты понимала, какую роль она играла в этой истории. Это важно. Да, я ее ненавидела, но я ее простила. Помни об этом.
Глава седьмая
Идти на ужин к Марни и Чарльзу в следующую пятницу мне было не с кем, но я частенько приходила одна и с нетерпением ждала конца рабочей недели. Однако в середине дня Марни позвонила мне с предупреждением, что ужин сегодня не состоится, поскольку Чарльз решил сделать ей сюрприз и везет ее на выходные в Котсуолдс. Она звонила из машины, и я слышала в трубке шум автомобилей, проносившихся мимо по шоссе. Интересно, давно ли она узнала, что уезжает? И чего молчала? Наверняка он сообщил ей об этом заранее, как минимум за два-три часа, ведь у нее было время собраться и выехать из города с его вечными пробками и узенькими улочками, которые заставлены припаркованными по обочинам машинами и утыканы светофорами через каждые несколько сотен метров. Она могла бы позвонить мне и пораньше.
– И куда вы едете? – спросила я зачем-то, хотя ответ меня не слишком интересовал.
– В какой-то отель, – ответила она. В трубке раздалось шуршание, и я представила, как Марни поворачивается к Чарльзу, – наверняка тот сидел за рулем, по своему обыкновению единолично выбирая путь. – Как он называется? – спросила она.
Я слышала, как он что-то говорит, но отдельных слов разобрать не могла, все сливалось в одно сплошное бормотание; его голос эхом метался по железной коробке машины.
– Чарльз не помнит, – сказала Марни. – Но… – снова то же шуршание в трубке, – навигатор говорит, что туда еще два часа езды.
Я представила их рядышком: Марни, беззаботно сбросившую туфли на коврик и с ногами устроившуюся на пассажирском сиденье, и Чарльза в модной рубашке и теплом джемпере: он был из тех мужчин, которые любят водить машину, опустив стекло и выставив локоть в окошко, но при этом осеннюю прохладу не жаловал.
– Джейн! – прокричал Чарльз, будто бы издали. Потом последовало более тихое, даже вкрадчивое: – Она меня слышит?
– Слышу-слышу, – заверила я.
– Продолжай, – ответила Марни, но адресовано это было не мне. – Она говорит, что слышит.
– Джейн! – гаркнул он снова. – Могу я попросить тебя об одном одолжении? Я хотел бы, чтобы эта прекрасная женщина в грядущие выходные принадлежала только мне одному. Что скажешь? – вопросил он. – (Я прижала подушечку большого пальца к динамику, чтобы приглушить звук.) – Могу я рассчитывать на тебя? Это всего двое суток. Ты выдержишь, я в тебя верю.
Марни рассмеялась, вернее даже, по-девчачьи захихикала, поэтому я тоже засмеялась и прокричала в ответ:
– Без проблем! Она в полном твоем распоряжении!
Ну а что мне оставалось? Что еще я могла сказать? Я понимала, что это все означает.
– Но ты же придешь к нам на следующей неделе? – спросила Марни. – В то же время, что и всегда?
– Да, – ответила я. – В обычное время.
– Предупреди меня, если будет Стэнли, – сказала она.
– Его не будет, – отозвалась я.
– О, – оторопела она. – Вот как? Очень жаль.
Она была искренне удивлена, как часто бывают удивлены оптимисты, когда реальность идет вразрез с фантазиями. Марни всегда надеется, всегда предполагает, что следующий мужчина окажется тем самым, и совершенно напрасно, поскольку факты говорят об обратном. Ни один из моих поклонников, как она их называет, не появлялся у нее на ужинах больше раза или двух.
– В общем, если захочешь кого-нибудь привести, предупреди меня. – Марни нажала кнопку отбоя, и в трубке наступила тишина.
Я знала, что затеял Чарльз, и мне было страшно. Я сделала глубокий вдох, с шумом втягивая в себя воздух, потому что мою грудь словно опоясал тугой обруч, ребра содрогались от озноба, а горло то и дело перехватывало.
Ты уже в курсе насчет обручального кольца. Я считала, что оно спокойно лежит в ящике прикроватной тумбочки Чарльза; у меня не было никаких оснований предполагать, что это не так. Однако теперь я была совершенно уверена, что оно стремительно удаляется от Лондона, надежно упрятанное в кармане куртки, или в потайном отделении чемодана, или в бардачке сверкающей белой машины.
Лежа в постели в тот вечер, я представляла себе это кольцо. Вот оно, ждет своего часа в гостиничном номере, где-нибудь в ящике. У меня перед глазами стояла красная бархатная коробочка, а в ней – полоска золота с тремя ослепительными белыми бриллиантиками.
Я ненавидела одну мысль об этом. Ненавидела одну мысль о том, что она может выйти за него замуж.
В детстве у Марни были довольно сложные отношения с родителями: скорее рабочие, нежели родственные. Ее мать и отец были врачами, причем исключительно успешными каждый в своей области. Они постоянно находились в разъездах, так что Марни и ее старшего брата Эрика начали оставлять одних дома на несколько недель кряду, едва они научились самостоятельно добираться до школы и готовить себе еду. Родители появлялись в хорошие дни – на родительских собраниях и школьных концертах, – но в целом в жизни дочери практически не присутствовали. В плохие дни, в нормальные дни, в будни, из которых и состоит наша жизнь, рядом с ней не было никого.
До меня. Это была моя роль. Я любила ее безгранично, безоговорочно, беззаветно.
Чарльз считал, что он тоже может претендовать на эту роль. Но он ошибался. Потому что послать на чей-то столик в баре бутылку шампанского – не самоотверженность, а любовь к дешевым эффектам. Роскошная квартира – не проявление щедрости. Это бездумная расточительность. А дорогущее кольцо – символ вовсе не глубины чувств, а тупой самоуверенности, проявление чванства, приемлемого только для людей вроде Чарльза.
На кольцо я наткнулась в ящике его прикроватной тумбочки несколькими месяцами ранее.
Марни с Чарльзом на неделю уезжали в отпуск. Кажется, на Сейшелы или на Маврикий, точно не помню, – а у нас в Лондоне обещали в это время адскую жарищу. Марни переживала из-за цветов, которые развела на балконе: как они выдержат неделю на солнцепеке без дождей? Чарльз утверждал, что она волнуется из-за ерунды, ведь это всего лишь цветы, в конце концов всегда можно купить новые.
Я ела свой ужин, слушая их препирательства, и совершенно сознательно хранила молчание. Я покривила бы душой, если бы стала уверять, что их ссора не доставляла мне удовольствия, – видя, что Чарльз совершенно не понимает Марни, я испытывала некоторое злорадство, однако знала: вмешиваться бесполезно. И тем не менее у меня язык чесался сказать Чарльзу, что он ведет себя как полный придурок и, если эти цветы так важны для Марни, они должны быть важны и для него. Но я молчала.
На следующее утро Чарльз позвонил мне с просьбой: не могла бы я во время их отпуска заезжать к ним и поливать эти несчастные цветы?
Машину я не вожу. На метро от меня до их дома добираться более получаса. Так что сразу было понятно, что мне это будет не особенно удобно.
Неужели у них нет друзей, живущих по соседству, подумала тогда я, может, каких-нибудь коллег Чарльза, которые, как и он, могли позволить себе шикарную квартиру в старинном доме? Наверняка были, не иначе. И все-таки Чарльз попросил меня.
Наверное, потому, что я их самый близкий друг, мелькнула мысль.
Хотя, разумеется, я знала, что это не так.
Меня попросили об услуге, оттого что знали: я не откажу. У Марни была куча друзей, как и у Чарльза, но я оказалась самым простым и надежным вариантом.
Чарльз сообщил, что оставит ключ у консьержа и если я смогу заскакивать к ним в будни после работы, а хорошо бы и еще разок в субботу, это будет просто здорово.
В понедельник я вышла из офиса в половине седьмого, осатаневшая от целого дня сидения за компьютером и попыток объяснить нескончаемым покупателям, почему их посылки не были доставлены в назначенный срок. После смерти Джонатана я не ходила на работу почти десять недель, а вернувшись, обнаружила, что мы больше не продаем мебель и меня перевели в службу поддержки, так что теперь моя обязанность – отвечать на телефонные звонки. Руководство полагало, что там у меня будет масса возможностей сделать значительный вклад в процветание компании, однако в моем представлении это было понижение в должности.
По выходным горячая линия не работала, поэтому в начале недели приходилось тяжелее всего. К понедельнику те, кто не дождался доставки заказа в субботу, были настолько раздражены и возмущены отсутствием садовой мебели для барбекю, подарков ко дню рождения сына, нарядов для важного мероприятия, что уже не могли держать себя в руках. Дозвонившись, они принимались шипеть, плеваться, браниться и орать в трубку. А я была вынуждена часами распинаться перед ними, извиняясь, успокаивая, уговаривая, обещая исправить наши упущения и в качестве компенсации отправляя небольшие суммы на их счета.
У дома Марни и Чарльза я была в начале восьмого.
– Могу я взглянуть на ваши документы? – осведомился консьерж, когда я спросила про ключ.
– У меня при себе их нет, – ответила я. – Но, Джереми… – (У него на груди был приколот бейдж.) – Вы же много раз видели меня здесь, как минимум каждую неделю, и вам известно, кто я такая. Послушайте, я даже вижу у вас на столе конверт с ключом. Там написано: «Джейн Блэк». Вы же знаете, что это мое имя.
– Значит, документов никаких нет? – уточнил он.
– Боюсь, что так, – отозвалась я.
Свои слова я сопроводила самой лучезарной из арсенала своих улыбок и была порядком удивлена, когда он с заговорщицким видом протянул мне конверт и сказал:
– Чур я вам ничего не давал.
Я поднялась на лифте на нужный этаж и, когда двери открылись, вышла в холл. Над головой у меня немедленно вспыхнула лампочка. Мы с Марни целый год выходили из лифта на синий ковролин, да и дом, в котором я жила сейчас, предлагал подобный опыт (с той лишь разницей, что ковролин был серо-коричневый, но точно такой же грязный и вытертый). Тут же обстановка была совершенно иной, и я неизменно чувствовала себя слегка ущербной. На стенах висели картины в рамах, причем на каждой в правом нижнем углу красовалась подпись автора, а с потолка свисали изящные подвесные светильники. Паркетный пол сверкал лаком, и единственным свидетельством того, что по этим коридорам когда-либо ступала чья-то нога, был еле заметный, чуть выцветший пятачок на ковролине перед двумя лифтами.