bannerbanner
«Люксембург» и другие русские истории
«Люксембург» и другие русские истории

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Есть земельный участок, есть план. Рассуждать о строительстве привычно-легко: плана нету пока, но сделаем. Будет мечеть. Будет где помолиться Роксане, когда ее выпустят. Вдруг Ксения останавливается – за всеми этими разговорами она как будто забыла, в каком они находятся положении:

– А ты вернешься? – Вся ее жизнь зависит от ответа на этот вопрос. – Заживешь у меня – хозяйкой. Зачем мне под старость одной такой дом?

Рухшона пожимает плечами: как ей вернуться – после сегодняшнего? Да и чем бы ни закончились следствие и суд, все равно ведь выдворят, депортируют.

Нет, нет, она удочерит ее. Деточка, доченька.

– Совершеннолетнюю? При живой маме? Вздор.

Надо толкового адвоката. Лишь бы она вернулась, повторяет Ксения, и получит всё. А адвокат будет, самый-рассамый. Только вернись!

Нужно ли Рухшоне Ксенино «всё»? Она задумывается – впервые, кажется, за весь разговор. Возможно, ее назначение – обращать несчастных теток в истинную веру, в Единобожие, – там, где она окажется скоро. Вот для чего понадобились сегодняшние события! Рухшоне уже видятся колонны заблудившихся, грешных русских женщин, не обязательно русских – всяких, в одинаковых синих ватниках, серых платках. Она, Рухшона, сообщит им правду, укажет путь.

– Не нужен самый-рассамый, давай попроще. А можно и без него. Не траться на адвоката, Ксения.

– Почему ты так хочешь?

– Не я так хочу. Потом поймешь. А теперь я устала. Иди.

Ксения глядит на часы: да, время-то… Тяжелый был день. Пусть отдыхает, ей завтра в область. Может, к утру передумает – про адвоката. Как знать? Ксения пробует что-то еще уловить – из ее выражения лица. Но на нем уже ничего не читается, только крайнее утомление. Да, пора. Если б знать, когда снова…

Они прощаются.

– Аллах милостив, – Рухшона угадывает ее мысли. – Еще повидаемся.

Ксения прижимает ее к себе, выше груди не достает, утыкается головой, обнимает и держит, держит, не оторваться…

– Скажи что-нибудь.

– Аллах милостив, – повторяет Рухшона, наносит удар по двери, чтоб открыли. – Иди, иди.

* * *

– С наступившим вас, Ксения Николаевна, – кивает головой дежурный перед тем, как за ней запереть. Ксения смотрит недоуменно, словно не поняла.

Она выходит на воздух, вдыхает его, идет через темный город, свой город. Люди спят, она нет, это нормально, эти люди ей вверены. Теперь она знает, Кем вверены и зачем. Вот ее дом, позади него она отчетливо представляет себе большую красную башню, самую высокую на много километров кругом.

Глубокой ночью Ксения сидит в прибранной пустой пельменной, улыбается и ест холодное мясо. Душа ее занята насущным: поисками адвоката и связей в области, грядущим строительством, приобретением всей полноты власти. Ксения спокойна: с этим всем она справится.

Больше нету ни опьянения, ни особой усталости, хотя многовато, конечно, было всего для немолодой уже женщины – за один-то день.

– Никто тебя никуда не выдворит, – шепчет она, – моя деточка, доченька. Будешь со мной. В области тоже люди, все образуется. От уродов от здешних избавимся, возьмем в руки город. Заживем по закону, по правде. Работать будем, все вместе. С шестнадцати… нет, с тринадцати лет. Интеллигентов, попов, слабаков всяких, хлюпиков выгоним к чертовой матери. Пить?.. – Ксения останавливается, прислушивается к себе. Нелепость какая-то: что, и не выпьешь уже? – Пить, – решает, – только по праздникам. По большим, настоящим, великим праздникам.

В этих размышлениях она пребывает долго: что называется, до первых петухов, провозвестников ее нового знания, всеохватного. Потом идет спать.

* * *

Школьного учителя миновали события сегодняшнего дня. Он провел четыре урока – один из них сдвоенный, участвовал в чаепитии с тортом в учительской – мероприятии пустом, но, в общем, теплом. Потом отправился на речку – посмотреть, не пошел ли лед.

На речке учитель встречает отца Александра – тот пришел за тем же самым и тоже улыбается солнышку. Нет, река все еще подо льдом. С отцом Александром учитель едва знаком и только сейчас замечает, какой у того побитый, болезненный вид. Наверное, он несправедлив к нему.

– Скажите, – вдруг спрашивает священник, – а отчего река не замерзает вся целиком, почему подо льдом вода?

Учитель объясняет: в отличие от других веществ вода имеет наибольшую плотность не в точке замерзания, не при нуле, а при плюс четырех, и потому, когда остывает до нуля, то оказывается наверху. Сверху образуется лед, а под ним остается вода. Если бы не это чудесное ее свойство, то реки промерзали бы полностью и в них прекратилась бы жизнь.

Священник покачивает головой: да, чудо, еще одно доказательство бытия Божия. Река, небо, солнышко – они пребудут, а все остальное – пройдет, перемелется, вот о чем он, по-видимому, сейчас думает.

В такой солнечный день не хочется дома сидеть, и учитель решает послоняться по городу. Перед ним новая «Парикмахерская», через окно он видит свою бывшую ученицу, она ему машет рукой. Действительно, отчего бы ему не подстричься? – он давно не стригся. Она ему моет голову, прикосновения ее теплых пальцев очень приятны. Надо же, двое детей! Учебу, естественно, бросила, да ничему их толком и не учили там. Она не красивая, хоть и милая, про мужа лучше не спрашивать, пока не скажет сама. Как она шустро работает ножницами! А Димку Чубкина он не помнит? Это же ее бывший одноклассник, теперь она Чубкина, неужели он все забыл?

– Знаете, Сергей Сергеевич, ваши литературные вечера – лучшее, что у нас было в жизни, – говорит парикмахерша. – Когда ты болен и забит… – как там дальше?

Учитель подсказывает – загнан, еще несколько строк, потом уже произносит эпилог «Возмездия» до конца, про себя, целиком. Она сметает с пола отстриженные волосы, он смотрит на них, на нее и думает: Блоку казалось невозможным, чтобы грамотный человек не читал «Бранда», а вот, поди ж ты, он – учитель литературы, и не читал. Что он знает из Ибсена? Юность – это возмездие. Кому – родителям? А может быть, нам самим?

Он приходит домой, нелепо обедает, с Ибсеном, так что через полчаса уже не может вспомнить, ел ли вообще. Счастливый, ничем не омраченный, почти бездеятельный день. Вечером с улицы слышится шум, но значения ему учитель не придает. Он ложится в постель и принимается сочинять конец своей исповеди.

Пора сообразить, в чем моя вера, отчего, несмотря ни на что, я бываю неправдоподобно, дико счастлив. Отчего иногда просыпаюсь с особенным чувством, как в детстве, что вот это все и есть рай? Подо мной земля, надо мной небо, и вровень со мной, в мою меру – река, деревья, резные наличники на окнах, весенняя распутица, крик домашней птицы – и тут же – Лермонтов, Блок. Верю ли я, наконец, в Бога?

Основное препятствие между Ним и мной – Верочка. Верочкина смерть не была необходима, смерти вообще не должно существовать. Думать о ней как о месте встречи, ждать ее, как ждешь невесты, – не получается, нет. Смириться, сделать вид, что привык? Мирись, мирись, мизинчик… Очень уж условия мира тяжелы: нате, подпишите капитуляцию. Говорят, Бог не создавал смерти, это сделал человек: запретный плод, все такое. И еще говорят: она – часть разумного процесса, страшно и вообразить, как бы мы жили, не будь ее. Что же, Верочка просто стала жертвой миропорядка, во имя этого умерла? Одни вопросы…

Есть и ответы. Я верю, что из правильно поставленной запятой произойдет для моих ребят много хорошего: как именно, не спрашивайте – не отвечу, но из этих подробностей – из слитно-раздельно, из геометрии, из материков и проливов, дат суворовских походов, из любви к Шопену и Блоку – вырастает деятельная, гармоничная жизнь.

И, наконец, я свободен. «Радуйтесь в простоте сердца, доверчиво и мудро», – говорю я детям и себе. Не сам придумал, но повторяю столь часто, что сделал своим. Таким же своим, как сонных детей в классе, как русскую литературу, как весь Божий мир.

2009, 2012, 2015 гг.

Человек эпохи Возрождения

повесть

Кирпич

Сероглазый, подтянутый, доброжелательный, он просит меня рассказать о себе.

Что рассказывать? Не пью, не курю. Имею права категории «B».

От личного помощника, говорит, ожидается сообразительность.

– Позвольте задать вам задачку.

Хозяин барин. Хотя, что я – маленький, задачки решать?

– Кирпич весит два килограмма плюс полкирпича. Сколько весит кирпич? Условие понятно?

Чего понимать-то?

– Четыре кг.

До меня ни один не ответил. Так ведь я по второй специальности строитель.

– А по первой?

А по первой пенсионер. В нашей службе рано выходят на пенсию.

Виктор, вроде как младший хозяин, я покамест не разобрался:

– Пенсия маленькая?

Побольше, чем у некоторых, а не хватает. Старший ставит все на свои места:

– Анатолий Михайлович, вы не должны объяснять, для чего вам деньги.

Я, вообще-то, Анатолий Максимович, но спасибо и на том. В итоге он один меня тут – по имени-отчеству, а Виктор и обслуга вся, те Кирпичом зовут. Ладно, потерпим. Главное, взяли.

* * *

Высоко тут, тихо. Контора располагается на шестнадцатом. Весь этаж – наш. А на семнадцатом сам живет. Выше него никого нет. Кабинет, спальня, столовая, зала и этот – жим, джим.

– Лучше шефа сейчас никто деньги не понимает. – Слышал от Виктора. – Мне, – говорит, – до него далеко пока.

Виктор – небольшого росточка, четкий такой, мускулистый. Я сам был в молодости, как он. Заходит практически ежедневно, но не сидит. На земле работает, так говорят, – удобряет почву. Проблемы решает. Какие – не знаю. Мои проблемы – чтоб кофе было в кофейной машине, лампочки чтоб горели, записать, кто когда зашел-вышел. Хозяин порядок ценит – ничего снаружи, никаких бумажек, никакой грязи, запахов. Порядок, и в людях – порядочность.

– Наша контора, – говорит Виктор, – одна большая семья. Кто этого не понимает, будет уволен. Так-то, брат Кирпич.

Два раза мне повторять не надо.

Я – сколько здесь? – с августа месяца. Большая зала, переговорные по сторонам, кухонька, лестница на семнадцатый. Тихо тут, как в гробу. Мировой финансовый кризис.

Сижу в основном, жду. Чего-чего, а ждать мы умеем. Смотреть, слушать, ждать.

* * *

У богатых, как говорится, свои причуды: шеф вон – на пианино играет. Все правильно, в Америке и в семьдесят учатся, только мы не привыкли. Завезли пианино большое, пришлось стены переставлять. Надо так надо. Я ж говорю, у богатых свои причуды.

Ходят к нам – Евгений Львович, хороший человек, и Рафаэль, армянин один, музыку преподает. Виктор называет их «интели». Интеллигенция, значит. Только если Евгений Львович, чувствуется, действительно человек культурный, то Рафаэль, извините, нет. Вот он выходит из туалета, ручками розовыми помахивает и – к Евгению Львовичу. На меня – ноль внимания, будто нет меня.

– В клозете не были? Сильное впечатление. – Разве станет культурный человек о таких вещах? Тем более с первым встречным. – А вы, позвольте спросить, с патроном чем занимаетесь?

– Я историк… Историей. – Евгений Львович оглядывается, будто провинился чем. Вид у него – не сказать чтоб здоровый, очки прихвачены пластырем. И каждый раз так – задумается и говорит: «Все это очень печально».

А хозяина стали они звать патроном. Патрон да патрон.

– Давно, Евгений Львович, с ним познакомились?

Чего пристал к человеку? Ты сам с Евгением Львовичем познакомился только что. Урок кончился – и топай давай.

– В конце октября. На Лубянке, у камня. Знаете Соловецкий камень?

– Ага, – говорит Рафаэль. – А что он там делал?

Ох, какие мы любопытные, всюду-то мы норовим нос свой просунуть! Не нравится мне Рафаэль. Хотя я нормально, в общем-то, ко всем отношусь. Кто у нас не служил только.

– Шел мимо, толпа, подошел… – отвечает Евгений Львович.

Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю, Бутово. Мы соседи, значит.

– Никогда прежде не ездил с таким комфортом.

И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-нибудь в первый раз.

– Беседовали, представьте себе, – говорит, – о патриотизме.

У Рафаэля сразу скучное лицо.

– Но разговор получился славный, я кое-что себе уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из своей среды… Многое как бы само собой разумеется…

Да чего ты перед ним извиняешься? – думаю.

Евгений Львович про женщину рассказывает про одну:

– Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это, по-вашему?

Рафаэль плечом дергает:

– Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.

– Вот и наш с вами, как вы его назвали? – патрон – высказался в том же духе. А по мне – нет, не страх. Книгу Иова помните?

Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное, какое-то свое.

– Перед Иовом ставится вопрос: «да» или «нет»? Говорит он миру, творению «да» или, как жена советует…

– «Похули Бога и умри».

– Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собою – весь мир. Так что…

– Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили еще Европу.

– Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно прошло. И осталось – вот то, что осталось. Советский Союз и был – настоящее, всё. Теперь у нас есть – заграница. А тогда: либо – «да», либо – «нет», «похули и умри».

Рафаэль голову склонил набок:

– Что-то есть в этом. Можно эссе написать.

Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.

– Какой у вас, Рафаэль, практический ум!

– Был бы практический… – Рафаэль глазами обводит контору. – Десять лет на коробках. И какой же историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)? Патрон ее в институте должен был проходить. Ему ведь – сколько? Лет сорок?

– Нет, – улыбается Львович. Смотри-ка ты, улыбнулся! – Нам пришлось начать сильно издалека. Мы занимаемся, скажем так, священной историей. В начале сотворил Бог небо и землю.

Чего он так голос-то снизил?

– Да-а… – Рафаэль поводит головой влево-вправо, а в глазах – смешочек стоит. – А ведь это замечательно, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших дней, со мной – музыкой! И тут же – спорт, наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы… В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! – Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? – Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня про хроматическую гамму втолковывал, про корень какой-то там степени… Широта, размах! Просто – человек эпохи Возрождения!

Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…

– Знаете, – говорит вдруг, – что он после той, первой встречи нашей сказал? На прощание. «Наш разговор произвел на меня благоприятное впечатление». Вот так.

Опять Рафаэль принимается хохотать, а потом вдруг дико так смотрит:

– Позвольте, Евгений Львович, он что же, Ветхого Завета совсем не читал?

– Ни Ветхого, ни, скажу вам…

– Подождите, послушайте, ведь они все теперь поголовно в церковь ходят! Их же там, я не знаю, исповедуют, причащают!

Львович как-то сдулся весь. Лишнего наболтал. Понимаю. Так ведь это ж не он, а Рафаэль этот все.

– Не знаю, не знаю… Да, причащают… – Очки снял, трет. – Как детей маленьких. – И тихо совсем сказал, но я расслышал: – Не знаю, как вы, Рафаэль, но я работой здесь дорожу. Во всех отношениях. – Вздохнул потом: – Все это очень печально.

А тут и звонок. Рафаэль вскакивает:

– Ваш выход. Был рад познакомиться. Вы тоже – понедельник-четверг? Продолжим как-нибудь у меня? Если только, – подмигивает, наглый черт, – разговор произвел на вас благоприятное впечатление. Мы близко тут, на Кутузовском. Жена, правда, ремонт затеяла…

Во как, оказывается. На Кутузовском. Красиво жить не запретишь. Ясно, зачем тебе частные уроки. Или врешь – нет квартиры у тебя на Кутузовском?

* * *

Рафаэль, тот раньше приходит, а Львович – после обеда. У нас нету обеда, но так говорится. Где-то, короче, в три.

А про Кутузовский – не соврал Рафаэль. Я пробил по базе. Семь человек прописано: его сестра, жены сестра, дети… Вот у Евгения Львовича – ни жены, ни детей. Он и мать. Мать двадцать четвертого года, он пятьдесят седьмого.

Сегодня Рафаэля очередь представляться, похоже.

– А меня он, вообразите-ка, сам нашел. – И краснеет от удовольствия. Наполовину седой уже, а краснеет, как мальчик. – Изумительная история, всем рассказываю. Патрон любит окрестности обсматривать в бинокль. В свободное от построения капитализма время. И вот он видит, а, проходя мимо, и слышит, что дня изо день, из года в год какие-то люди, молодые и уже не очень, с утра до ночи занимаются на инструментах. Девочки и мальчики таскают футляры больше их самих. Потом наш патрон узнает, сколько зарабатывает профессор консерватории, каковы вознаграждения за филармонические концерты, сколько своих средств расходуют музыканты, чтобы сделать запись. И обнаруживает, что у всей этой деятельности почти отсутствует финансовая составляющая, понимаете? Как у человека с живым умом, но привыкшего оперировать экономическими категориями, у него просыпается интерес. И вот он приглашает меня… Дело в том, что весной вышла в свет, – опять он краснеет, – «Новая музыкальная энциклопедия», созданная, э-э… вашим покорным слугой…

Короче, патрон пришел в магазин, где книжки, узнать, кто в музыке разбирается. Ему и дали этого, Рафаэля.

– Найти меня было несложно. Я читаю студентам историю музыки и… – совсем красный стал, – заглядываю иногда узнать, как продается энциклопедия.

– Удивительно, – говорит Евгений Львович. – Вы тоже – с Ромула до наших дней?

– «Ходит зайка серенький…» – пока что так. «Андрей-воробей, не гоняй голубей». Слушаем много. Сегодня вот – венских классиков…

Историк кивает:

– Моцарт, Гайдн, Бетховен. МГБ. Общество венских классиков. Мы так в молодости эту организацию называли.

Евгений Львович, когда и смеется, то ртом одним. Глаза остаются грустные. Зато Рафаэль хохочет, трясет кудрями. Цирк. Потом на меня вдруг смотрит. Чего он так смотрит, ненормальный он, что ли? Давай, рожай уже что-нибудь. Головой, наконец, повел:

– Знаете, а мы ведь участвуем в грандиозном эксперименте. Не знаю, как вы, а я уже даже не из-за… Интересно, что у нас выйдет. Представляете, патрон наш басовый ключ отменить предлагает. Я про альтовый даже упоминать боюсь! И все-таки на таких, как он, – пальцем вверх тычет, – вся надежда. Мы-то с вами, Евгений Львович, уходящая натура, согласны? Он про кирпич вас не спрашивал? Нет? Спросит еще. Ладно, бежать пора.

Я к Рафаэлю уже привыкать стал. Зря он только, что деньги, там, не нужны… Как деньги могут быть не нужны?

Ушел он. Говорю Евгению Львовичу:

– Кирпич весит четыре килограмма.

– Вы о чем это? – спрашивает.

Скоро, думаю, узнаете, о чем, Евгений Львович.

– Кофе, – спрашиваю, – желаете?

Смотрит на меня так жалобно.

– Да, – говорит, – спасибо, не откажусь.

Вот и хорошо. Хоть спрошу.

– Мне книжку тут, – говорю, – соседка дала. Дневники Николая Второго.

Он как будто сейчас заплачет.

– Не советую, – говорит, – читать. Расстройство одно. Ездил на велосипеде, убил двух ворон, убил кошку, обедня, молебен, ордена роздал офицерам, завтракал, погулял. Обедал, мама́, потом опять двух ворон убил…

– Вороны, – говорю, – помоечные птицы. Нечего их жалеть.

– Все равно, – говорит, – дворянину, да просто нормальному человеку не пристало ворон стрелять. Особенно в такой исторический момент.

Ладно. Там, наверху только, Евгений Львович, про ворон не надо. Смотрит на меня долго. Да чего с ним? Не может быть, чтоб нормальный человек из-за ворон расстраивался. Видно, Рафаэль его наш достал.

– Не переживайте вы, – говорю. – Он же нерусский. Он же… – слово еще есть – эмигрант.

Евгений Львович к окну подошел, чашку на подоконник поставил, в принципе – нехорошо, пятно останется. Ничего, вытру потом.

– При чем тут, – говорит, – эмигрант – не эмигрант. Мы все, если хотите знать, эмигранты. И я, и вы, и даже патрон ваш. Все, кому тридцать и больше. Иная страна, иные люди. Да и язык. Вот этот ваш, помоложе, как его? Виктор. Вот он – здешний, свой. Крестный ход, вернее, облет Золотого кольца на вертолетах. С губернаторами, хоругвями и всем, что полагается. Я снимки, – говорит, – в газете видел. А мы все… Уезжать надо из этого города куда-нибудь далеко, в глубинку. Там все-таки в меньшей степени наша чужесть заметна.

Ничего я не понял. Чувствую, что-то не то сказал. Хотя я ж ничего плохого не имел в виду. Чего он так? А это бывает, что и не определишь. Может, допустим, мать его помирает. У меня когда мать померла, я вообще никакой был.

* * *

Так и живем. Я и к Рафаэлю привык, и с Евгением Львовичем иной раз переговорить получается. Уроков, наверное, десять патрон у них взял. А в последний раз, верней, в предпоследний, у нас не очень хороший разговор, к сожалению, вышел.

Началось вроде, как всегда. Спускается Рафаэль от патрона, потягивается, будто кот. Прижился. Улыбается Евгению Львовичу:

– Ох, и хороший же здесь рояль! Да только, между нами говоря, не в коня корм. Ничего-то у нас на нем не выходит.

А ты бы учил, думаю, лучше.

– Непродуктивные, – говорит, – какие-то у нас занятия. Не знаю, как с вами, Женя, – они без отчеств теперь, – а со мною так. Бросил бы, чувствую, это дело, если б не, сами понимаете…

– Не горячитесь, – отвечает Евгений Львович. – Сложное это дело, на рояле играть. Я вот тоже не научился, а ведь мама у меня – педагог училища. Очень, кстати, благодарила вас за энциклопедию. И было мне вовсе не сорок лет, когда она пыталась меня учить.

– Возраст, конечно, да, тоже… – говорит Рафаэль. – Да только тут дело не в возрасте. Вот мы сегодня слушали… – и фамилию длинную какую-то называет. – Хотите знать, что он о ней сказал? «Такое не может нравиться!»

– Сумбур вместо музыки, – кивает Евгений Львович. – Я, честно сказать, ее творчество тоже пока для себя не открыл.

– Сумбур, сумбур… – повторяет Рафаэль. Чем это он так доволен?

Они еще поговорили немного про всякую музыку, и тут Рафаэль заявляет:

– Знаете, к какому выводу я прихожу? Патрон – человек как бы сверхполноценный, да? Но высший доступный ему вид эстетического наслаждения – увы, порядок.

Да, мы поддерживаем порядок. Чего здесь плохого? А этот никак все не успокоится:

– Все ровное, чистое, полированное, немыслимой белизны сортир. Женщины мои о таком, должно быть, мечтают. – На часы глядит. – Опять я опаздываю. Между прочим, говоря о порядке, – мне кажется, это свинство – заставлять вас ждать.

– Я не спешу, Рафаэль.

Борзеет армяшка, думаю. Иди давай. Тебя ж вовремя приняли. Всё, будем учить. Что-то я, правда, размяк.

– Молодой человек, – говорю.

– Я вам не молодой человек! Я профессор Московской консерватории!

Смотри, какие мы бываем сердитые! Глаза вытаращил. Первый раз внимание на меня обратил. Я для него – вроде мебели. Ничего, профессор, обламывали не таких. Корректно говорю:

– Евгения Львовича пригласят, как только закончится видеоконференция. – И добавил для вескости: – С председателем Мостурбанка.

Я не то сказал? Смотрю, даже Евгений Львович отвернулся в сторону. А этот зашелся прямо от хохота:

– Мастурбанка! – и ручонками себя по коленям. – Женя, слышали? Мастурбанка!

Львович, мне:

– Нет, – говорит, – быть не может. Это юмор такой.

Да хрен его знает! Пошли вы оба! Но, вообще, действительно, что-то странное. Полчетвертого. Кофе им приготовил. Рафаэль тоже стал кофе пить. Вроде как – помирились. Черт их поймет. Ты ж опаздывал! Сел на подоконник, ногами болтает, профессор.

– Глядите, – говорит вдруг, – что это? Секунду назад вон с той крыши ворона свалилась. И еще одна. Видите? И еще – глядите – взлетела и – раз! – вниз.

Евгений Львович не в окно, на меня смотрит.

– Смотрите, смотрите! – Рафаэль, как маленький. – Хромает, вон – прыгает, как ненормальная к краю – и тоже – бац! Что такое? Вроде не холодно. Может, инфекция? Есть же, кажется, инфекция птичья. Птичий грипп, а? – Окно открыть хочет. Неумелые ручки. Оставь ты в покое окно.

Звонок сверху. На сегодня занятия отменяются. Потерянное время, Евгений Львович, будет вам полностью компенсировано. Нет, он не возьмет трубку сам.

Черт-те что. Кажется, даже армяшка, который кроме себя никого не видит, стал до чего-то догадываться:

– Но, – говорит, – он ведь все-таки – фигура яркая?

– Да, – отзывается Евгений Львович. – Человек эпохи Возрождения. – Помолчал и потом – любимое: – Все это очень печально.

Лора

Женщины возникали в его жизни, как мишени в тире, и сразу занимали все внимание – ненадолго, но целиком. Добившись успеха, понятно какого, он некоторое время еще длил отношения, а потом разрывал. Так все и шло, как должно было идти – он в книжке одной американской прочел, что любовь – это power game, игра кто кого, – английский он знал достаточно, чтобы читать книги по психологии – как добиться успеха, как управлять людьми, – когда начинал свое дело, эти книги очень ему пригодились, теперь их на русский перевели. Становясь воспоминанием, подруги его оказывалась симпатичнее, чем были в действительности: самое ценное в них – изгибы, поверхности, линии – и, конечно, преодоление первого сопротивления, взаимного страха – это запоминалось, а привносимый женщинами беспорядок со временем уходил.

На страницу:
8 из 10