Полная версия
Русский реализм XIX века. Общество, знание, повествование
Расширение канона требует возвращения в него фигурантов литературной сцены, чьи сочинения по разным причинам были исключены из историй литературы. В первую очередь, этим занимается феминистская историография, весьма плодотворно исследующая тексты русского реализма. Работы Хильде Хоогенбоом о теории реализма Надежды Хвощинской[118] и общий разбор архива сестер Хвощинских Джен Гит[119] предоставляют богатый материал для осмысления роли этих писательниц не только в практике, но и в теории русского реализма. В книге «Благородные чувства и развитие русского романа»[120] Хоогенбоом развивает эту идею, утверждая, что «сентиментальный реализм» текстов, написанных женщинами, представляет важную часть теоретического костяка русского реализма. Хоогенбоом, Арья Розенхольм, Джейн Т. Костлоу и др., таким образом, продуктивно применяют теории Наоми Шор и Маргарет Коэн[121] о функционировании текстов, написанных женщинами, в период развития реализма.
Наконец, расширение канона в четвертое, материальное, измерение предполагает использование таких методологий, как археология медиа, для выявления новых пересечений различных форм и материальных носителей, в которых осуществлялось функционирование текстов реализма, вдобавок к рассмотрению уже известных пересечений реализма с материальной культурой, живописью и музыкальными формами. Сюда же можно отнести методы эко-критики, которая тоже хорошо работает с русским реализмом – в нашем сборнике примером такого подхода выступает статья К. Каминского и Э. Мартина о русском лесе, которая идет формальными путями, намеченными в важном исследовании Дж. Т. Костлоу «Кондовое сердце России: прогулки и описания русского леса в XIX веке»[122].
В транснациональном изучении реализма есть и серые зоны – общие вопросы, которые либо еще не поставлены, либо пока остаются без ответа. Среди них, например, напрашиваются следующие: почему социальное воображаемое русского реализма порождает иные типы сюжетов в рамках общеевропейских жанровых моделей? Поставляла ли русская наука XIX века русскому реализму теории в той же мере, что и другие национальные науки? Отражались ли преломленные в российском контексте западные политэкономические модели на формальной и тематической проблематике русского реализма? Иначе ли работали механизмы репрезентации этого, быть может, наиболее саморефлексивного извода реализма? Чем можно объяснить тот парадокс, что при наличии в культурном пространстве эпохи сравнительно радикальных взглядов на «женский вопрос» роль женщин-писательниц в развитии русского реализма оставалась, сравнительно, скажем, с британским вариантом, весьма ограниченной? Смеем надеяться, что статьи, представленные в сборнике, послужат отправным пунктом для дальнейших исследований, направленных на разрешение этих и других вопросов.
⁂Наш сборник не состоялся бы, если бы авторы статей не проявили горячего интереса к его проблематике, а рецензенты в кратчайшие сроки не подготовили отзывы. Вряд ли нужно добавлять, что сама идея воплотилась на бумаге благодаря заинтересованности главного редактора издательства «Новое литературное обозрение» И. Д. Прохоровой, которой мы глубоко признательны за поддержку и веру в успех нашего проекта.
Социальное воображаемое и проблема жанров
Белинский и «конец искусства»
«Эстетика» Гегеля и становление русского реализма
Вадим Школьников
I. Вступление: Белинский и «Эстетика» Гегеля«Эстетика» («Лекции по эстетике») Гегеля оказала определяющее воздействие на развитие воззрений Белинского и в особенности на его «реализм». Под «реализмом» я имею в виду специфическую, локализованную в обществе и истории структуру сознания (Gestalt des Bewußtseins по Гегелю), модель осмысления мира и взаимодействия с ним[123]. Как показывает Л. Я. Гинзбург, именно так понятие «реализма» толковалось его первыми русскими адептами, в том числе Герценом и тем же Белинским:
Понятие реализм у Герцена не только покрывает его философскую систему; реализм Герцен трактует чрезвычайно широко. Борьба за реализм охватывает сферы политики, философии, науки, искусства, семейных отношений, быта, становится борьбой за новое понимание человека. ‹…› И это непременно переход знания в деяние, теории – в практику построения нового мира[124].
В начале 40‐х годов для Герцена, для Белинского реализм – это в сущности метод построения нового, разумного мира[125].
Соответственно, «Эстетика» Гегеля служит Белинскому далеко не только источником теоретических суждений об искусстве[126]. Вместе с другими частями гегелевской системы, занимавшей Белинского со времен его участия в кружке Станкевича, «Эстетика» предоставляла ему концептуальный аппарат для осмысления собственной личности, общественной деятельности и бытования реалистической литературы в среде зарождающейся интеллигенции. Это не значит, однако, что Белинский избрал эстетизирующий подход ко всем этим сферам и истолковывал их по законам искусства. Напротив, хорошо усвоив многие положения «Эстетики», «реалист» Белинский должен был отозваться (хотя бы бессознательно) на самое спорное из них: пресловутый тезис о «конце искусства». Предлагаемая работа посвящена отзвукам и следствиям этого гегелевского тезиса в трех различных областях «реалистического» сознания Белинского: в знаменитой идее «примирения с действительностью»; в эволюции его представлений об обществе и «социальности»; и в его взглядах на сходство литературы и науки.
Понимание реализма как «структуры сознания» лежит в основе гегельянской типологии реалистического романа, предложенной Маршаллом Брауном. Он видит в различных конкурирующих определениях реалистического романа «частичные истины» и считает возможным объединить их в единой диалектической конструкции, опирающейся на определение действительности (Wirklichkeit), в гегелевской «Науке логики». Настоящая работа ставит себе несколько иные задачи: «реалистическое» сознание Белинского будет вписано здесь в исторический континуум, очерченный Гегелем в «Эстетике». Я разделяю, однако же, общую посылку Брауна о том, что начала реализма – представленного, в частности, романом второй половины XIX века – лежат вне его самого. Как заключает Браун, «значение – или, говоря языком Гегеля, „истина“ – реализма обнаруживается в системе, неведомой самим реалистам»[127].
Гегелевские «Лекции по эстетике» (Vorlesungen über die Ästhetik) вышли из печати посмертно в 1835 году и почти сразу же стали известны в России. Белинский, как принято думать, не читал по-немецки, но к 1837–1838 годам ознакомился с важнейшими идеями этой книги с помощью своих друзей, Каткова и Бакунина, составлявших для него конспекты[128]. Можно, конечно, оспаривать состоятельность такого опосредованного усвоения «Эстетики» и других трудов Гегеля, но для Белинского оно было моментом глубокого эмоционального опыта: «Я брал мысли готовые, как подарок; но этим не всё оканчивалось, и при одном этом я ничего бы не выиграл, ничего бы не приобрел: жизнию моею, ценою слез, воплей души, усвоил я себе эти мысли, и они вошли глубоко в мое существо»[129]. Сам Белинский доверял своему пониманию «Эстетики» и опирался на нее в своих печатных статьях, вводивших идеи Гегеля в русское общественное сознание и составивших эпоху в отечественной литературной критике.
Очерченная в «Эстетике» общая история искусства оканчивается с эпохой романтизма, и к моменту смерти Гегеля в 1831 году ни в одной европейской литературе «реализм» не стал еще признанным знаменем эпохи. Однако начальную теорию реализма можно усмотреть уже в необычайно широком определении романтизма в «Эстетике» – включающем все искусство христианской Европы после заката Античности, а не только обозначившиеся к концу XVIII века течения в английском и немецком искусстве. По словам Гегеля, «подлинным содержанием романтического служит абсолютная личная жизнь ‹…› духовная субъективность ‹…› Бесконечную ценность обретает теперь действительный отдельный субъект в его внутренней жизненности»[130]. В результате, однако, «дух ‹…› становится уверенным в своей истине лишь благодаря тому, что ‹…› полагает внешнюю реальность как некое несоразмерное ему существование»[131]. Гегелевская концепция романтизма вводит, таким образом, важнейшую идею отчуждения, которая будет тесно связана с художественным реализмом XIX века и ляжет в основу «Теории романа» (1920) Лукача. Согласно Лукачу – чья теория опирается на сочинения узловых авторов русского и европейского реализма: Бальзака, Флобера, Гончарова, Достоевского и Толстого – роман представляет собой «историко-философское выражение взаимного отчуждения человека и созданных им структур ‹…› когда человек оказывается одиноким и может обрести смысл и субстанцию только в своей бездомной душе; когда мир ‹…› становится жертвой своей имманентной бессмысленности»[132].
Антагонизм между отдельным субъектом и внешним миром играет важнейшую роль в хорошо известном эпизоде духовной эволюции Белинского – в его предполагаемом отказе от гегельянства и от «примирения с действительностью» (к этому эпизоду мы еще вернемся)[133]. В письме В. П. Боткину от 1 марта 1841 года Белинский писал: «Я давно уже подозревал, что философия Гегеля – только момент, хотя и великий ‹…› Субъект у него не сам себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, а это общее является у него в отношении к субъекту Молохом»[134]. Хотя Гинзбург говорит о «периоде кризиса гегельянских идей»[135] у Белинского, его отказ от примирения с бесчеловечной действительностью не выходит за пределы гегелевского определения романтизма: «Чем меньше [дух] считает форму внешней действительности достойной себя, тем меньше он может искать в ней свое удовлетворение и находить примирение с собой в единстве с ней»[136]. Вообще, в гегельянской перспективе трудно провести четкую границу между романтизмом и реализмом[137].
Более того, исследуя постепенную секуляризацию романтического искусства, Гегель отмечает ее внимание к жизненной прозе и способность прозревать художественность в любых областях человеческого существования – то есть те самые черты, через которые обычно определяется реализм. Абсолютная ценность внутреннего, духовного существования человека впервые проявилась, согласно Гегелю, в христианстве, и романтизм был первоначально сугубо религиозным искусством. Однако по мере своего развития, соответствующего по внутренней логике протестантизму[138], романтизм обращается в совершенно светское искусство, и стоявшее в его средоточии «возвышение конечного человека к богу» приходит в «земной мир»[139].
В изображениях романтического искусства все находит себе место: все жизненные сферы и явления, большое и малое, высокое и ничтожное, нравственное, безнравственное и злое. Чем больше это искусство становится мирским, тем в большей мере оно захватывает конечные явления мира. Эти явления становятся излюбленными предметами его изображения, оно делает их полностью значимыми, и художник чувствует себя хорошо, изображая их такими, каковы они есть[140].
В этом рассуждении без труда узнаются главные моменты очерченной Белинским эстетики «натуральной школы» как первой фазы русского реализма[141]. Так, сборник «Физиология Петербурга» явным образом стремился распространить сферу литературы на «все явления», извлеченные из петербургской повседневности, и сделать их «полностью значимыми». Во «Взгляде на русскую литературу 1847 года» Белинский констатировал, что «писатели натуральной школы» «любят изображать людей низкого звания, делают героями своих повестей мужиков, дворников, извозчиков, описывают углы, убежища голодной нищеты и часто всяческой безнравственности»[142]. Такой выбор тем, увиденный глазами Белинского, неизменно ассоциируется с демократическими импликациями русского реализма.
Однако здесь мы сталкиваемся с противоречием. С одной стороны, романтическое искусство погружается больше других в повседневный быт, «располагается на этой почве как в правомерной в самой себе и удовлетворяющей его стихии». «С другой стороны, это же самое содержание низводится духом до степени чистой случайности, которая не может претендовать на самостоятельную значимость, так как дух не находит в ней своего истинного существования»[143]. Эту проблему распознает и Лукач, усматривающий «объективность» романа «в зрелом понимании той истины, что смысл никак не может полностью пронизать действительность, но и она без него распадается в ничто»[144]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Сноски
1
Недавний обзор ответов на этот вопрос см. в кн.: Моретти Ф. Дальнее чтение. М.: Изд-во Ин-та Гайдара, 2016. С. 222–247.
2
Якобсон Р. О. О художественном реализме // Якобсон Р. О. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 387–393. Опубликованная по-чешски статья лишь в 1987 году была переведена на русский.
3
Гюстав Планш называл реализмом способность исторических романов передавать обстановку ушедших эпох, а в русской критике говорилось (в отрицательном смысле) о господстве «реализма во французской поэзии» (Драма Гюго «Лукреция Борджиа» (окончание) // Телескоп. 1833. Ч. 13. С. 558).
4
Полноценная история понятия «реализм» в России до сих пор не написана, хотя и существуют отдельные работы литературоведов, искусствоведов и музыковедов (ср. Сорокин Ю. С. К истории термина «реализм» в русской критике // Известия АН СССР. Серия ОЛЯ. 1957. Т. XVI. Вып. 3. С. 193–213). Намного богаче немецкоязычная историография этого понятия (Klein W. Realismus/Realistisch // Ästhetische Grundbegriffe. Historisches Wörterbuch in sieben Bänden / Hg. K. Barck, M. Fontius, F. Wolfzettel, B. Steinwachs. Stuttgart; Weimar: J. B. Metzler Verlag, 2003. Bd. 5. S. 149–196). Из числа англоязычных работ нужно упомянуть некоторые статьи 6‐го тома «Cambridge History of Literary Criticism» (2013), посвященные эстетике реализма.
5
Маркович В. М. Вопрос о литературных направлениях и построении истории русской литературы XIX в. // Известия РАН. Сер. лит. и яз. М., 1993. Т. 52. № 3; перепечатана: Маркович В. М. Вопрос о литературных направлениях и построении истории русской литературы XIX века // Освобождение от догм: История русской литературы: состояние и пути изучения: В 2 т. Т. 1. М.: Наследие, 1997. С. 241–249. Цитируется по второму изданию.
6
Маркович В. М. Указ. соч. С. 243–244.
7
Фридлендер Г. М. Поэтика русского реализма. Л.: Наука, 1971. С. 29–30.
8
Там же. С. 88, 108–110.
9
См. об этом: Van Buskirk E. S. Lydia Ginzburg’s Prose: Reality in Search of Literature. Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2016. P. 109–160; рус. перевод: Ван Баскирк Э. Проза Лидии Гинзбург. М.: Новое литературное обозрение, 2020.
10
О соотношении всех этих компонентов в творчестве Гинзбург см.: Зорин А. Л. Проза Л. Я. Гинзбург и гуманитарная мысль XX века // Новое литературное обозрение. 2006. № 76.
11
Книга «О психологической прозе» была переведена на чешский, венгерский и английский. Из написанных на Западе работ, так или иначе вдохновленных подходом Гинзбург, укажем на английскую монографию И. Паперно «Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма» (1988, рус. пер. – 1996).
12
Гинзбург Л. Я. О литературном герое. Л.: Сов. писатель, 1979. С. 63. Постструктуралистская нарратология 1980–1990‐х годов (Р. Барт, Ж. Женетт, М. Риффатер) показала, что такое прямое, в обход эстетических форм, отношение реализма к действительности является сложно устроенной миметической иллюзией. Ср. известную статью Р. Барта «Эффект реальности» или книгу М. Риффатера «Fictional Truth» (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1990).
13
Гинзбург Л. Я. О литературном герое. С. 68.
14
Гинзбург Л. Я. Литература в поисках реальности // Она же. Литература в поисках реальности: Статьи, эссе, заметки. Л.: Сов. писатель, 1987. С. 8.
15
Она же. О психологической прозе. Л.: Сов. писатель, 1971. С. 321–322, 427 и др.
16
Там же. С. 295.
17
Гинзбург Л. Я. О литературном герое. С. 82; Литература в поисках реальности. С. 37–45.
18
Она же. Литература в поисках реальности. С. 7.
19
Там же. С. 8.
20
Там же. С. 30–31.
21
Она же. О психологической прозе. С. 5–6.
22
Она же. О литературном герое. С. 46.
23
Сohn D. Transparent Minds: Narrative Modes for Presenting Consciousness in Fiction. Princeton: Princeton University Press, 1978.
24
Некоторые современные когнитивные нарратологи считают, что не тотально. См.: Herman D. Introduction // The Emergence of Mind: Representations of Consciousness in Narrative Discourse in English / Ed. by D. Herman. Lincoln; London: University of Nebraska Press, 2011. P. 10–17.
25
На русском языке обзор постулирующих этот тезис теорий К. Хамбургер и Д. Кон см. в: Рикер П. Время и рассказ. СПб.; М.: Университетская книга, 2000. Т. 2. С. 69–84.
26
«…effect produced also by the mimetically motivated evocation of human consciousness and of its (sometimes) chaotic experience of being in the world» (Fludernik M. Towards the Natural Narratology. London; New York: Routledge, 1996. P. 22).
27
Fludernik M. Towards the Natural Narratology. P. 19.
28
Ibid. P. 21.
29
Rancière J. Mute Speech. Literature, Critical Theory, and Politics / Transl. by J. Swenson. New York: Columbia University Press, 2011. P. 107. Демократизации чувственного на примере романа Флобера «Госпожа Бовари» посвящена специальная работа Рансьера: Rancière J. Why Emma Bovary Had to be Killed // Critical Inquiry. 2008. Vol. 34. № 2. Winter. P. 233–248.
30
Она возникает у Тынянова, Лотмана и Гинзбург. Из недавних работ см., например: Пильщиков И., Шапир М. Эволюция стилей в русской поэзии от Ломоносова до Пушкина (набросок концепции) // Стих, язык, поэзия: Памяти Михаила Леоновича Гаспарова. М.: Изд-во РГГУ, 2006. С. 510–546.
31
Смирнов И. П. Мегаистория. К исторической типологии культуры. М.: Аграф, 2000. С. 21–77.
32
Универсализм Смирнова достигает своего апогея в распространенном в 1970‐е годы утверждении, что «деление на первичные и вторичные стили имеет психофизиологическое основание – функциональную асимметрию головного мозга» (с. 49).
33
Смирнов И. П. Мегаистория. С. 22.
34
Там же. С. 43.
35
Там же. С. 50–51. Этот тезис полемичен к известной идее Якобсона о том, что базовым реалистическим тропом является метонимия (Якобсон Р. О. Два аспекта языка и два типа афатических нарушений // Теория метафоры. М.: Прогресс, 1990. С. 110–132).
36
Смирнов И. П. Указ. соч. С. 63.
37
Такой подход был, кстати, свойствен и Ю. М. Лотману, начиная с его спецкурса по «Евгению Онегину».
38
См.: Realism and Representation: Essays on the Problem of Realism in Relation to Science, Literature and Culture. Madison: Wisconsin University Press, 1993; Pond K. A. What Do We Know? Reconsideration of Victorian Realism and Epistemological Doubt // Literature Compass. 2015. Vol. 12. № 9. P. 471–481.
39
Созина Е. К. Эволюция русского реализма XIX века: семиотика и поэтика: Учеб. пособие. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2006. С. 113.
40
Williams R. The English Novel from Dickens to Lawrence. New York: Oxford University Press, 1970. P. 12.
41
Ауэрбах Э. Мимесис: Изображение действительности в западноевропейской литературе. М.: Прогресс, 1976. С. 453.
42
Лукач Г. Теория романа (Опыт историко-философского исследования форм большой эпики) // Новое литературное обозрение. 1994. № 9. С. 32.
43
Лукач Г. «Утраченные иллюзии» // Лукач Г. К истории реализма. М.: Гослитиздат, 1936. С. 215.
44
См. Orr J. Tragic Realism and Modern Society: Studies in the Sociology of the Modern Novel. Pittsburgh: Pittsburgh University Press, 1977.
45
Андерсон Б. Воображаемые сообщества: Размышления об истоках и распространении национализма / Пер. В. Г. Николаева. М.: Канон-Пресс-Ц, 2001. C. 47.
46
Jameson F. The Political Unconscious: Narrative as a Socially Symbolic Act. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1981. P. 152.
47
Касториадис К. Воображаемое установление общества / Пер. Г. Волкова, С. Офертас. М.: Гнозис, 2003. C. 165.
48
Там же. О социальных воображаемых Нового времени см.: Taylor Ch. Modern Social Imaginaries. Durham; London: Duke University Press, 2004. Новейшие статьи о работе социального воображения у Достоевского и Толстого см. в блоке «Литературная эпистемология социального» (Новое литературное обозрение. 2019. № 1 (155)).
49
Gallagher C. The Rise of Fictionality // The Novel / Ed. by F. Moretti. Princeton: Princeton University Press, 2006. Vol. 1. P. 336–363. Вместе с тем рассмотренный Зубковым материал высвечивает особенности русской ситуации, в которой нероманные жанры – физиологический очерк, цикл очерков, рассказ, повесть, хроника и даже эпос – играют более или менее узловую роль в формировании реализма и в его каноне. Жанр, понятый как «договор между писателем и читателем», приводящий в действие «определенные ожидания» и таким образом обусловливающий «и соблюдение, и нарушение принятых форм понимания», оказывается важнейшим моментом текстуального порождения и воспроизводства социального воображаемого. См.: Culler J. Structuralist Poetics: Structuralism, Linguistics, and the Study of Literature. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1975. P. 147. В этом отношении, как и во многих других, выстроенные вокруг романа западные теории реализма должны подвергнуться трансформации и обогащению при столкновении с русским реализмом и его жанровым многообразием.
50
См.: Williams R. Marxism and Literature. Oxford; New York: Oxford University Press, 1977. P. 132–134. См. также новейшую работу Джеймисона об аффектах в литературе реализма, о которой пойдет речь ниже: Jameson F. The Antinomies of Realism. London; New York: Verso, 2015.
51
Jameson F. The Experiments of Time: Providence and Realism // The Novel. Vol. 2. P. 112–113.
52
Процитируем выразительную формулировку Нэнси Армстронг: «внутренний состав любого текста есть история его борьбы с противоположными изобразительными формами за власть над семиозисом. В этом отношении различия между тем, что внутри текста, и тем, что вне его, не существует» (Armstrong N. Desire and Domestic Fiction: A Political History of the Novel. Oxford; New York: Oxford University Press, 1987. P. 23).
53
См.: Ranciere J. The Politics of Literature // SubStance. 2004. Vol. 103 (33.1). P. 10–24.
54
Armstrong N. Op. cit. P. 24.
55
Miller D. The Novel and the Police. Berkeley: University of California Press, 1988. P. x. См. также: Moretti F. The Way of the World: The Bildungsroman in European Culture / Transl. by A. Sbragia. London; New York: Verso, 1987. P. 16.